Александр Поверин

 

Книги и публикации

учебная литература художественная литература публикации в СМИ статьи А.Поверина

 

Полуостров свободы

(рассказ)

 

 

Вечер в Крыму наступает очень быстро.

Такое впечатление, что кто-то просто выключает свет, и за окном, словно фонарь, зажигается луна.

И вот в один из таких вечеров, после того как шторм постепенно вытеснил нас с женой с пляжа и мы отдыхали дома, я вдруг услышал за окном голос нашего нового соседа.

– Ребят, а не выпить ли нам… чаю?

Мы уже два дня желали ему и его супруге доброго утра и спокойной ночи, но дальше этого пока не шло. Более продолжительные разговоры происходили у нас с их собакой, очаровательным тойтерьером.

После предложения «выпить… чаю», я отложил книгу и резко встал с дивана – так вскакивают, наверное, только в армии по команде «подъем».

Пока наши жены накрывали на стол, Никита – так звали соседа, неожиданно исчез, а когда все уже было готово, так же неожиданно появился.

Он вышел из темноты, держа в руках бутылку коньяка. Мы все молча проследили, как она была поставлена в центр стола, и подняли взгляд на Никиту.

– Давайте будем ценить качество, – сказал, наконец, Никита, – этот коньяк ждал своего часа более пятнадцати лет.

Появление на столе бутылки коньяка да еще такого почтенного возраста заставило меня глубоко вздохнуть и почему-то через ноздри, выпрямить спину и посмотреть по сторонам. Я человек, в общем, сугубо гражданский, хотя и выросший в семье военного, почувствовал себя так, как чувствуют себя, наверное, только младшие офицеры, когда видят генерала.

Моя жена, словно сухой листвой, уже шуршала шоколадной фольгой.

После первой же выпитой рюмки и наскоро сказанных комплиментов в адрес коньяка наш разговор начал постепенно набирать темп. Два дня молчания, видимо, давали о себе знать. И несмотря на то, что обсуждение экономики, политики, национального вопроса давно уже, словно незрелая хурма, набили во рту оскомину, все это опять пошло в ход.

После того, как Никита в очередной раз наполнил рюмки, я заметил, что коньяка в бутылке почти не убавилось. Этот факт, вместе с приятным теплом, которое уже распространилось по всему телу, создавал атмосферу, которую сорокалетние мужчины называют счастьем. То есть способность оказаться в нужном состоянии в нужное время, да еще в нужном месте. Алупка, конец сентября, приятные собеседники плюс коньяк пятнадцатилетней выдержки.

Скоро выяснилось, что мы все старые поклонники Крыма, и даже сэр Билли, (так звали пса) по выражению хозяина, хотя и был благородных кровей, но имел дворовое воспитание и поэтому отдыху на Гавайях или в Ницце предпочитал наш Крым.

Часы на башне Воронцовского дворца пробили восемь раз, когда наш разговор  неожиданно коснулся вопросов педагогики.

– Давайте только предположим, что педагогика – это наука, – опустив руки, – вдруг сказал Никита, – то тогда получается, что любой профессор от педагогики может воспитать талант, а академик – гения. А этого, увы, мы не наблюдаем, – Никита развел руками. – А наблюдаем мы совсем другое: Анненский родил Гумилева, Клюев – Есенина… кто там еще, не знаю … Саврасов – Васильева и так далее, и так далее.

– Пушкин – великую русскую литературу, – энергично добавил я и чуть ли не уперся указательным пальцем в его грудь.

– Именно, – сделав то же самое, – произнес Никита, именно, Пушкин.

Некоторое время мы со стороны были похожи, наверное, на дуэлянтов, решивших стреляться по жестокой русской традиции на двух шагах.

– Кстати, о Пушкине, – добавил он и потянулся за бутылкой, – тут еще более чем достаточно, чтобы вспомнить и Александра Сергеевича.

Никита еще мог четко выговаривать имена и отчества.

– «Пора, мой друг, пора», – произнесла Нина, жена Никиты, и протянула нам  большую и плотную кисть винограда.

– Да, – твердо как-то сказал Никита и, поставив бутылку на стол, резко убрал руку. – Когда этот коньяк разливали по дубовым бочкам, – продолжил он, сделав очередной глоток, – происходили демонстрации, митинги, путчи и даже революции, но это не помешало, видимо, хорошим людям подумать и о нас. Это я к тому, что история – это не череда событий, все это реалистическая чепуха, – история – это процесс, в котором очень много от искусства. – Он сделал многозначительную паузу. – От искусства изложения. История, как  коньяк, имеет букет, и очень важно кто его выпьет. И даже русская летопись – это не есть история.

– Как, впрочем, и «Борис Годунов» Алексан Сеича.

У меня с произношением имен и отчеств всегда были проблемы.

– Конечно, – воодушевился моими словами Никита, – конечно. И это я, как историк, понял лет двадцать с лишним назад, когда впервые стал подрабатывать во время студенческих каникул в Воронцовском дворце экскурсоводом.

И Никита начал рассказывать о своей юности и о первых настоящих уроках истории, которые он получил в те времена.

Пили мы очень помалу и медленно, потому что находились в том возрасте и состоянии, когда разговор интересовал нас гораздо больше, чем коньяк. Он был всего лишь тем шлифовальным инструментом, которым обычно заканчивают свою работу ювелиры. Наши слова, благодаря коньяку, только приобретали больший блеск и утонченность.

 

 

Будучи студентом исторического факультета Днепропетровского Государственного университета, Никита каждое лето приезжал с друзьями в Алупку на отдых. Но чтобы хоть как-то совместить приятное с полезным, он устраивался экскурсоводом в музей дворца. Оплата была сдельная, каждый день можно было заработать  от трех до пяти рублей.

 

 

В это благословенное время, как его называл Никита, он очень многому научился и, главное, познакомился с замечательными людьми. А дело было в том, что в Алупку на лето тогда съезжались интеллектуалы чуть ли не со всей нашей огромной страны. Многие из них устраивались, как и Никита, на работу в Воронцовский дворец экскурсоводами. Отдыхающих было море, и поэтому местные экскурсоводы просто не справлялись с таким наплывом желающих посетить дворец. Но помимо отдыха и заработка у них была еще одна причина так поступать. Нудная и исторически пресная, – так выражался Никита, – жизнь в Москве и Ленинграде доводила образованных людей порой до исступления. И особенно преподавателей исторических и филологических факультетов. Ведь им приходилось из года в год говорить одно и то же и не всегда то, что они думали и знали по поводу того или иного исторического события. И я представлял себе почтенных профессоров с бородками клинышком, как у Черкасова в кинофильме «Депутат Балтики», которые с гримасами недоумения на лице читают лекции по истории коммунистической партии или научному коммунизму. И только здесь, вдали от государственных и культурных столиц, они могли себе кое-что позволить. Они могли проводить экскурсии без этих неприятных гримас на лице, от которых у них, словно свидетели их малодушия, уже залегли под глазами и в уголках губ глубокие морщины. Ну, во-первых, их никто здесь не контролировал, никто с них не требовал ни планов, ни программ, ни конспектов, отчего у них порой просто кружились головы; а во-вторых, людей, которым они рассказывали о дворце и обо всем том, что было связано с ним, они видели в первый и в последний раз. И больше того, это были абсолютно случайные люди, которым даже в голову не могло прийти  доносить на таких обаятельных экскурсоводов. Руководство же дворца доверяло их ученым степеням  и должностям, которые они занимали в столичных вузах. Здесь хаос мыслей превращался в четкую логику и гармонию образов, как каменный хаос превратился когда-то в чудо архитектуры – Воронцовский дворец. Больше того, половина каждой экскурсии проходила под открытым южным небом на фоне зубцов Ай-Петри или Черного моря, что просто исключало всякую ложь или даже двусмысленность. И что интересно, – с обеих сторон.

 

 

– Ведь слушать тоже можно неискренне, – произнес Никита и сделал паузу, – и я это тогда тоже понял впервые. Эти горы и эта архитектура  слышали голоса Воронцова и Пушкина, Шаляпина и Рахманинова, Щепкина и этого…как его, – Никита помог себе жестом, пытаясь вспомнить кого-нибудь еще, но, махнув рукой, продолжал дальше, – Горького, – вскрикнул вдруг Никита, – черт бы его побрал. – И что, после всего этого можно было себе позволить засорять ложью красоту. А именно этим им частенько приходилось заниматься дома.

Нет, Никита не осуждал их, он как бы пытался понять и объяснить те причины, которые заставляли так себя вести, казалось бы, умудренных историческим опытом людей.  Но это было очень трудно сделать даже сегодня, так что не помогал и коньяк.

– Москва и Ленинград, по их выражению, – продолжал Никита – находились по ту сторону добра и зла, и поэтому они стали называть Крым «Полуостровом Свободы». Они заглядывали в наивные глаза экскурсантов, которые хлопали выгоревшими ресницами, и  вдруг начинали им говорить о свободе крепостных крестьян на Руси, об их имущественном состоянии; о том, что почти все крепостные имели дом, а многие и корову, что в Англии в те же времена считалось роскошью; о том, что некоторые крепостные, заработав в городе до ста тысяч рублей, кормили своих разорившихся хозяев; о том, что помещики при отмене крепостного права получили за заложенные в казну имения и крестьян миллиард отступных, которые они спокойно прожили, и о многом-многом другом, чтобы в конце экскурсии из всего сказанного сделать неожиданный для всех вывод: люди должны уважать историю, как они уважают природу. Потому что исковерканная история, как и изуродованная природа, может жестоко отомстить за надругательства над ней.

И вместе с отдыхающими, которые начинали казаться им нелепыми в своих пляжных одеждах на фоне изысканных интерьеров, он замирал на мгновение, и потом догонял экскурсовода, когда тот уже переходил в следующий зал.

– Тогда я понял одну простую истину, – продолжал Никита, – что если народ малодушествует и соблазняется свободой, и перестает выполнять свои обязанности, то наступление разных форм рабства неизбежно. Отдыхающие вряд могли сделать такие выводы, и они с улыбками фотографировались с экскурсоводом на фоне спящего мраморного льва, не замечая, что их экскурсовод машинально закрывал лицо рукой.

Никита при этих словах улыбался, как будто только сейчас понимал истинную причину такого поведения своих учителей, но, быстро справившись со своей улыбкой, он продолжал:

– Только здесь на площади перед дворцом утяжеленные знаниями и возрастом мужчины могли себе позволить без оглядки рассказывать правду об отношениях Пушкина и Николая I. И не стыдиться комплиментов, которые отпускал поэт самодержцу. Только здесь они могли до конца цитировать ответ Александра Сергеевича, который он дал Николаю на вопрос: «А где бы Вы были 14 декабря, если бы в тот день находились в Петербурге?» Ведь то, что они – великие интеллектуалы и знатоки поэзии, всю сознательную жизнь должны были врать себе и другим, могло просто свести их с ума.

 Никита покачал головой и посмотрел в темноту.

– Если бы не было этой крымской отдушины.

У меня было такое ощущение, что Никита на какое-то время перенесся в то, такое далекое теперь от него время.

– Чиновники от литературы поставили  точку в ответе Пушкина царю гораздо раньше, чем это сделал сам поэт, – продолжал он свой рассказ, – и этим они присвоили себе Пушкина, они как бы приватизировали его судьбу и использовали ее в своих идеологических интригах. Но Пушкин настолько велик, что это мало повлияло на его дальнейшую жизнь, чего нельзя сказать о нас, его потомках.

Никита замолчал, потянулся за бутылкой, но вдруг опять заговорил и с новой энергией:

– А здесь!? Здесь они могли плевать на эти безграмотно поставленные точки, которые были продиктованы страхом, а не правдой.  Они, словно сбрасывали с себя оковы, в которые их заковало время и которые были порой пострашней оков каторжан. «Я был бы там, на Сенатской площади, – спокойно ответил Пушкин царю, не подозревая, что дальнейшие его слова, через сто лет станут самой страшной крамолой. Ни ода «Вольность», ни «Борис Годунов», ни «История Пугачевского бунта», а эти простые человеческие слова “там были все мои друзья, и я не мог не быть вместе с ними”. И именно этих слов испугались советские идеологи. Им даже стало обидно, что ни борьба с самодержавием, ни отстаивание конституционного права народа, а обыкновенная человеческая дружба привела бы его на Сенатскую площадь. Это для власть имущих было просто оскорбительно. Ведь для них гений и злодейство были вещи совместные. И они, грубо говоря, заткнули рот великому поэту».

И удивительное дело, слушая Никиту, я вдруг ловил себя на мысли, что я совсем по-другому начинал понимать уже избитые слова, сказанные Аполлоном Григорьевым о Пушкине: «Пушкин – это наше все». «Пушкин – это все наше», – произнес я про себя.

– О чем бы ни заходила речь во время экскурсий по Воронцовскому дворцу, – продолжал свой рассказ Никита, – все замыкалось на Пушкине. Говорят, что все пути ведут в Рим, но это в Европе. У нас все дороги приводят в Крым, но не просто в Крым, а в Крым Пушкина. Здесь, как в капле воды, отражается вся наша история. Даже такая деталь, как подаренный Александру Сергеевичу  Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой золотой перстень с сердоликом, мог рассказать о целой эпохе. Пушкин пронес его на большом пальце правой руки через всю жизнь, а это значит, что, чтобы он ни писал, перстень всегда был перед его глазами. После смерти поэта с согласия Натальи Николаевны его снял с руки покойного Василий Андреевич Жуковский, после смерти Жуковского перстень по наследству перешел к его сыну Павлу Васильевичу, потом к Ивану Сергеевичу Тургеневу, который завещал его Полине Виардо. А та в 1887 году через присяжного поверенного Герарда передала перстень в Пушкинский музей Александровского лицея, откуда он исчез 23 марта 1917 года.

Никита попросил прощения за такие долгие подробности, но в нем, видимо, просто проснулся экскурсовод.

– Где этот перстень сейчас?! – обратился Никита  к нам, словно это мы были виноваты в его исчезновении, и, покачав головой, отвел взгляд в сторону, – не известно, он исчез в недрах истории. Сплошной туман… но он когда-нибудь рассеется. Как так произошло, что каждый шаг Пушкина по нашей грешной земле отозвался в нашей истории. И это поразительно – он продолжает идти по жизни вместе с нами. И мы узнаем о нем все больше и больше. И этому процессу нет  конца – пушкиноведение бесконечно, как наша история. Поэт заполнил собою целую эпоху.

 

 

Никита еще не скоро закончил свой монолог. Он еще долго говорил о крепостном праве, которого, по мнению Пушкина, в России никогда не было, а было просто не точное исполнение крестьянством принятых на себя обязательств; о доходах Пушкина (оброк с двухсот крепостных душ и десять рублей за строку) и о его пятидесятитысячном долге, оставленном им в наследство родным; о бронзовой скульптуре Екатерины II, доставшейся Наталье Николаевне в качестве приданого, так называемой «Медной бабушке», которую вечно нуждающийся в деньгах поэт пытался продать, но так и не продал; о письме от Воронцовой, которое он по ее же воле сжег в Михайловском во время своей ссылки. И о многом, многом другом. И все это было таким близким и даже родным, что порой казалось, что Никита говорит не о поэте, а о моих близких родственниках или друзьях. И когда речь зашла о дуэли, у меня даже защемило сердце – так стало вдруг жалко Александра Сергеевича. Было такое ощущение, что какой-то злой рок вмешался в его судьбу. Даже то, что секунданты недосыпали пороха в дуэльные пистолеты, не спасло поэта – пуля из-за этого не прошла навылет, а застряла в животе. Но какой-то ангел хранитель уберег Его от убийства – Его выстрел хотя и был точен, но пуля попала в руку, а затем в пряжку от подтяжек, что и спасло убийцу. 

Наконец Никита закончил свой рассказ, который никто, кроме уважаемого сэра Билли ни разу не прервал.

После рассказа Никиты никому ни о чем говорить уже не хотелось, и мы, выдержав  паузу, пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим комнатам. Бутылка коньяка, к моему удивлению, так и осталась недопитой.

Засыпая, я с удовольствием думал, как хорошо, что у нас такие соседи, и что впереди у нас еще целая неделя теплого крымского бабьего лета, и что это время, как бы мы к нему ни относились, медленно и незаметно, но тоже входит в историю. И мы обязаны сделать все, продолжал думать я, чтобы это время осталось в нашей памяти таким, каким оно было на самом деле. И как всегда незаметно, точно так же, как время растворяется в истории,  мое сознание растворилось в сладком крымском сне.