Александр Поверин

 

Книги и публикации

учебная литература художественная литература публикации в СМИ статьи А.Поверина

 

Мнимости

(Роман)

 

Часть первая
СТИХИ

 

«Развивай в себе то, что другие критикуют

– это и есть ты.»

Жан Кокто.

 

1 

  Владимир Иванович С. всегда и во всем был последним.
В школе и потом в институте он всегда сидел на последней парте. Экзамены он тоже всегда сдавал в числе последних. Если он вставал в какую-нибудь очередь, даже в очередь за билетами в театр, то эта очередь, как правило, на нем и кончалась. Так что он так и оставался последним. И в конце концов, он так привык к этому, что стал всех и всегда пропускать вперед: он не входил в автобус, пока не пропускал всех, кто стоял впереди него в очереди, так что иногда автобус так и уезжал без него; он не входил в институт или в любое другое учреждение, пока не убеждался, что все, идущие за ним, уже прошли. И он всегда, даже если впереди него никого не было, а он уже открыл дверь, чтобы войти, но вдруг слышал позади себя шаги, останавливался, делал шаг в сторону и вежливо пропускал идущего за ним вперед. При этом он обязательно наклонял голову набок и тихим голосом говорил: «Пожалуйста, проходите».В конце концов, он так привык к этому слову – «последний», что не обижался, когда его называли последним дураком. Ему уже совершенно спокойно и не только друзья, но и просто знакомые, могли сказать: «Да ты будешь последним дураком, если так поступишь». На что Владимир Иванович спокойно, иногда глядя куда-то в потолок, отвечал: «Ну как, как я могу поступить иначе?» Его друзья после такого ответа отворачивались и только качали головой. А речь могла идти о каком-то серьезном долге, который Владимиру Ивановичу не отдавали уже несколько месяцев или о взятом на несколько дней имуществе и не возвращаемом в течение года. Больше того, он иногда даже стеснялся попросить свою вещь обратно, так как знал, что она уже давно потеряна или украдена. И попросив свою вещь обратно, он поставит человека в неловкое положение. А иногда доходило до того, что он избегал встречи с такими людьми и вновь начинал с ними общаться, когда проходило уже несколько лет, и долг или взятая и не возвращенная вещь попадали под негласную амнистию. Он часто в таких ситуациях вспоминал детство, пионерский лагерь, построение отряда: он был самым высоким в отряде и, естественно, стоял в строю первым, но во время шествия отряда на линейку он всегда оказывался последним. Так поступали вожатые из педагогических соображений – чтобы у самых маленьких членов отряда не развивался комплекс неполноценности.


Но все это были такие мелочи, что Владимир Иванович на них не обращал почти никакого внимания. Как на неожиданное дуновение ветра, которое заставит вас остановиться на секунду, схватиться за шапку или отвернуться и закрыть глаза. Но через секунду вы уже идете дальше, как будто ничего и не было.


Но, в конце концов, Владимир Иванович вдруг заметил, а в это время ему было уже далеко за сорок, что он почти всегда и во всем оказывается последним, и его это немного возмутило. Он резко вдруг стал поворачивать голову из стороны в сторону, как это делает напуганный петух, но никаких последствий это его возмущение не имело. Разве что он, пропуская очередного молодого человека впереди себя, вдруг рукой остановил его, извинился и с прямой спиной вошел в дверь. Правда, потом он очень стыдился этого своего поступка и, вспоминая его, каждый раз неожиданно краснел и отворачивался.


Но надо сказать, что от всего этого, если не считать одного эпизода с молодым человеком, Владимир Иванович не испытывал никакого комплекса неполноценности. Ну, во-первых, это происходило потому, что все его поступки были абсолютно сознательными. И оказывался он последним чаще всего по собственной воле и, можно даже сказать, по собственным убеждениям. А во-вторых, и это нужно особенно отметить, он это делал не потому, вернее не столько потому, что ему всегда хотелось пропускать людей впереди себя, а потому, что он просто стеснялся быть первым. И этому были свои объективные причины. Первой из которых было то, что точно так же вел себя и его отец. Но только Владимир Иванович пошел дальше, он превзошел отца и довел эту его странность, как называли такое поведение друзья и сослуживцы, до абсурда. Но главной причиной такого поведения Владимир Иванович считал свой внешний вид. И он нисколько не шутил, как это может показаться на первый взгляд. Уже в девятом классе его рост составлял 190 сантиметров. И больше того – при таком росте он обладал прекрасной фигурой, силой и красотой. Сам он это скорее чувствовал, чем понимал – во всяком случае, он это никак для себя не формулировал. Просто, глядя на своих сверстников, не отличавшихся, так скажем, особой фактурой, ему всегда хотелось куда-то спрятаться, стушеваться – на последнюю парту, последний ряд или в конец очереди. И так поступать ему помогали и учителя в школе, и преподаватели в институте, и постоянные взгляды (снизу вверх) окружавших его людей. И в конце концов, дело дошло до того, что он просто не вставал в очередь, если она была короткой – ему было жалко тех людей, которые еще только могли встать за ним. Конечно же, это ненормально, и вы будете абсолютно правы, если скажете, что это уже похоже даже на патологию. И трудно будет с вами не согласиться. Особенно если вы сталкиваетесь с таким поведением впервые. Но именно поэтому я и сказал, что некоторые качества отца он довел до абсурда. Но если бы вы хоть раз увидели Владимира Ивановича, то свое мнение о нем, которое, может быть, уже сложилось, наверняка бы изменили. В его внешнем виде и его поведении не было ничего ущербного, наоборот, он вел себя всегда очень достойно. Больше того, глядя на него, видно было невооруженным взглядом, что он сочувствует людям и таким образом (своим поведением) пытается сравняться с ними, компенсировать, если так можно выразиться, их рост и порой жалкий вид. Конечно, были и другие очереди, где бы и он потерялся, даже при своем росте, но в такие очереди он просто не вставал, да и не было у него такой возможности.


Я уже говорил, что Владимир Иванович такому своему поведению не придавал никакого значения. Это все происходило само собой. Для него это было равносильно боязни высоты или боязни обжечься об раскаленное железо. Но не только свое поведение он считал самым обычным, – таким же естественным поведением он считал поведение своих друзей и подруг, которые, наоборот, стремились сидеть поближе к учительнице, встать первыми в очередь в буфете или тянули руки на уроках, подставляя ладони под локоть. Он не то что не осуждал такое поведение, а наоборот, радовался за тех, кто хотел и, главное, был в состоянии так себя вести. Разве что иногда почему-то краснел за них, если они очень уж активно заявляли о себе.


2

Конечно же, такому его поведению были свои причины, то есть я хочу сказать, что не сам он придумал для себя свой характер. И родители, и бабушки с дедушками – все внесли свою лепту в его формирование. И это понятно. Но была и есть еще одна причина, следствием которой является все тот же характер человека. И этой причиной является время, в котором мы живем. Ведь время – это материальная среда, в которой мы постоянно находимся. Время изменяет нас на материальном уровне. Время – это и есть та среда, которая, по выражению классика, нас заела. И никуда от этого не деться. Но почему же тогда, спросите вы, не все люди одинаковы, ведь время для всех одно. А вот тут-то и кроется самая распространенная ошибка. Все почему-то уверены, что все мы живем в одно время, мы даже называем друг друга – современники. И дали такое название журналу и театру. Но дело все в том, что нет единого времени для всех живущих на Земле людей. Да, существует так называемое астрономическое время, и по нему мы ходим на работу и встречаем Новый год. Но вот пример: в 1918 году люди взяли и выкинули из своей жизни целых 13 дней, и никто не знает, куда они делись. А это изменило дни рождения и смерти у миллионов людей. Одни из «Скорпионов» превратились в «Козерогов», другие из «Близнецов» в «Раков» и т.д. И это значит, что изменилось расположение звезд, которое было при их рождении, и как следствие – их характер и судьба. Но помимо астрономического времени, которое отсчитывают часы, эти равнодушные механизмы, существует еще масса другого времени. И я не оговорился, сказав слово «масса», так как повторяю – время понятие материальное. И его можно почувствовать, взвесить или даже понюхать, если хотите. Ведь кроме астрономического времени, ход которого мы фиксируем положением стрелок на циферблате, которые безжалостно отрезают от нашей жизни, словно ножницами, часы и секунды, есть еще масса времени или времен. И они имеют самую разную плотность. Это как вода для рыб и воздух для птиц. Ведь согласитесь, у этих существ совершенно разное отношение и понимание жизни. И я не имею в виду теорию относительности, по которой в зависимости от скорости движения время может идти быстрее или медленнее. Ведь все мы движемся примерно с одной скоростью. Я имею в виду совсем другое, и постараюсь объяснить – что.


Каждый человек, совершая тот или иной поступок или произнося ту или иную фразу, всегда соотносит ее со временем. И не всегда со временем дня или ночи или временем года, а чаще всего соотнося их (и поступки, и фразы) со своим внутренним ощущением времени. У каждого из нас оно свое. И зависит это от очень многих факторов. Ведь если вы заведете остановившиеся часы и не переведете стрелки, то они начнут отсчитывать уже какое-то новое другое время, без учета того времени, когда они стояли. Точно так же порой останавливается и наше внутреннее время, а мы продолжаем жить, как будто ничего не произошло. А это внутреннее ощущение времени происходит помимо вашей воли, так как оно вам задано природой. Я даже скажу больше – именно от этого внутреннего лично вашего ощущения времени, от того, как оно соотносится с астрономическим и личным ощущением времени ваших современников, и зависит ваша жизнь. Вспомните выражение «он обогнал свое время» или «он отстал от времени». Эти выражения есть подсознательное ощущение людьми разнообразия времени. И такое несоответствие внутреннего и внешнего времени может привести к катаклизмам мирового значения. Пример тому Николай II – последний русский император. Он явно отстал от времени, что, конечно же, было на руку революции. Она как бы пролезла в этот искусственный зазор между внутренним и внешним временем и расколола страну, как сухое полено.


Но вернемся к судьбе одного человека. Вспомните, как часто вы сокрушались, что вас не понимают. И не всегда вы винили в этом себя, как правило, в этом грехе мы обвиняем своих собеседников. А ими чаще всего бывают наши близкие: родители, жены, мужья, дети, наконец. А именно из этих взаимоотношений складывается наша жизнь, а вернее сказать, чаще бывает именно так – не складывается наша жизнь. Этому непониманию мы всегда находим объяснения, и почти всегда примитивные – эгоизм, лживость, глупость и т.д. ваших близких. Но где-то в глубине души вы все-таки чувствуете, что это не совсем так, что и вы сами в какой-то, пусть малой мере, но тоже являетесь причиной этого непонимания. Но дальше этого, как правило, ваши рассуждения не идут, и вы ссоритесь, расходитесь, и, не дай Бог, судитесь с людьми, не понимая, что причиной всему этому является простая вещь – несоответствие, несовпадение у людей их внутреннего личного времени. Вы представьте себе, что Гёте, как и Пушкин, умер бы в 37 лет. Мы не знали бы тогда великого немецкого романтика, автора «Фауста» и книги о природе цвета. Он остался бы в истории литературы как автор «Страданий юного Вертера», нескольких лирических стихотворений и все!!! А Пушкин к этому возрасту уже давно был гений. Ну какие еще нужны примеры, не знаю. Рассуждая и споря о политике, один думает о далеком будущем, второй – о настоящем, третий – о далеком прошлом, и спорят, спорят с пеной у рта. Может в таком споре родиться истина? Нет, конечно, нет.


Не знаю, смог ли я хоть чуть-чуть объяснить вам некоторые причины поведения моего героя, но глядя на него со стороны, мне всегда казалось, что он находится в каком-то своем времени (среде), как рыба в аквариуме, и весь мир ему кажется немного искаженным, как искаженным кажется пространство, если на него смотреть сквозь толстый слой воды.


Если попросить разных художников написать один и тот же пейзаж, то мы получим несколько совершенно разных картин. Точно так же, совершенно по-разному смотрим на мир и все мы. И когда человек приходит в бешенство от того, что его не понимают близкие или общество, то ему нужно не кричать, а бить себя кулаком по лбу и понять, наконец, что иначе и быть не может. И слава Богу! Иначе бы жизнь застыла на месте, как в детской игре «замри» или финальной сцене «Ревизора».


3

Нас всех в детстве примерно одинаково воспитывают, то есть говорят нам трафаретные фразы: «Мой руки перед едой, не болтай ногами, будь аккуратным», или еще хуже, – «будь скромным, скромность украшает человека», и т.д. И что? В лучшем случае мы все моем руки перед едой. Почему так происходит, почему правильные слова, которые родители повторяют своим детям из поколения в поколение, до них не доходят? Да потому, что в каждом ребенке заложен с рождения особый код, фильтр, если хотите, благодаря которому ребенок выбирает из слов, сказанных родителями, только те, которые ему выгодны. Точно так же поступает любая земная материя, когда отражает только одну волну из спектра Солнца и благодаря этому приобретает определенный цвет. И в конце концов, все мы, люди, становимся одинаковыми и отличаться друг от друга начинаем только в экстремальных ситуациях, как разные вещества начинают плавиться при разных температурах. И еще, мы все защищены общей броней – несовершенством своих родителей.


Владимир Иванович плохо помнил свое детство. Оно в его памяти существовало каким-то большим облаком, в котором он иногда натыкался на какие-то предметы или события, и они вдруг на мгновение материализовывались и тут же исчезали, когда он пытался вспомнить что-то еще. Воспоминания детства для него были похожи на блуждание по лесу в полном тумане, когда видишь только то, что находится на расстоянии вытянутой руки. Так он мог вспомнить песочницу во дворе и бесконечные песчаные куличики, которые он отминал в разноцветные пластмассовые формочки, и своего брата, который тут же ломал эти куличики и убегал в туман беспамятства. Или в его памяти всплывала, словно остров, большая комната, с гигантским черным роялем посередине, со столом, накрытым вишневой бархатной скатертью с бахромой, над которой висел желтый абажур. А на диване, с большими валиками по бокам, сидели аккуратные дети в белых сорочках с галстуками, в шортах и белых гетрах и болтали ногами в сандалиях со звенящими застежками. Это были загадочные прослушивания учеников его бабушки, во время которых дети по очереди играли на рояле и краснели, и морщились, когда пальцы не слушались их от волнения. В конце концов, они плавно снимали руки с клавиатуры, спускались со стула на пол и кланялись под аплодисменты родителей. Последним на таких прослушиваниях всегда выступал Владимир Иванович. Последним потому, что был самым способным и самым высоким. Или вдруг туман детства превращался в огромные сугробы снега, из которых во дворе величиной со Вселенную строились крепостные башни в форме шахматной ладьи и оборонялись до последнего снежка. Он не помнил, что было до того и что было после – вокруг этих событий в его сознании была пустота – белый, белый туман. И он мог прямо из песочницы «шагнуть» в комнату с роялем или снежную крепость, а из крепости выйти и очутиться в школе, и рассматривать фанерные пуговицы, обтянутые материей, на платье своей первой учительницы.


Чаще всего он вспоминал детские уроки музыки. Он садится за пианино с чувством обреченного на пытку, а рядом с ним сидит его родная бабушка – большая, теплая и красивая, с пухлыми пальцами с перевязками, как на теле младенца. Этими пальцами она быстро бегала по клавишам, и они проваливались вниз, и становились похожими на палочки пастилы, которые он обожал в детстве. Он не помнил ни названий произведений, которые он разучивал, ни самих мелодий, он помнил ласковый голос бабушки и черные крючки нот, которые напоминали ему семена липы на снегу. И он никогда не обращал внимания на то, что в своих воспоминаниях детства он всегда и во всем был последним. Он не только последним играл на прослушиваниях; оборонял снежную крепость, когда у всех уже кончались снежки; но и последним получал медаль, которую ему вручали как лучшему защитнику их дворовой хоккейной команды.


4

Воспоминаний детства у Владимира Ивановича было немного, и поэтому они прочно обосновались в его памяти. Каждый раз, когда он начинал думать о детских годах, они тут же, словно выхваченные светом из темноты картинки, возникали перед ним. Насколько они соответствовали действительности, сказать очень трудно, так как он всегда смотрел на свое детство сквозь призму долгих лет своей жизни. И за это время они постоянно хоть и немного, но изменялись. Время шлифовало эти воспоминания, как скульптор шлифует мрамор, доводя его до блеска. И Владимир Иванович даже не заметил, как со временем некоторые детали его воспоминаний исчезли, а взамен их появились новые, им же самим придуманные, но ему почему-то казалось, что они были, просто он о них забыл. Некоторые детали и даже целые эпизоды из его детства подсказали ему родители и его любимая бабушка, но они тоже были, по большей части, придуманные, то есть родителям хотелось, чтобы они были, и они свои мечты выдавали за действительность. Но в воображении Владимира Ивановича они превратились в настоящие воспоминания. Так, ему казалось, что он помнил теплые руки своего крестного отца, который держал его еще младенцем под мышки, а сверху батюшка поливал его водой. Ему даже казалось порой, что он слышит свои крики и видит умиленные лица своих родителей. А иногда доходило до того, что он «вспоминал», как он сосал грудь матери, и очень любил эти воспоминания, и с гордостью всегда добавлял, что он не мог оторваться от ее груди почти до полутора лет, почему и вырос почти до двух метров. А так как характер человека в большой мере формируют поступки, которые получают одобрение со стороны родителей, то и характер Владимира Ивановича формировался в основном не из реальных его поступков, которые были чаще всего некрасивыми, а выдуманными его родителями. Естественно, что ввиду мягкости своего характера они не могли выдумать для своего сына и внука непристойные поступки. И Владимир Иванович постепенно привык к этим своим выдуманным поступкам и уже в отрочестве и юности старался им соответствовать.


Но чем Владимир Иванович становился старше, тем яснее и яснее видел, что родители и близкие ему люди были не совсем такими, какими он их запомнил в детстве. Эта идиллия детства, а скорее детских воспоминаний, разбивалась о действительность, но заменить их уже было трудно, и он продолжал на всё смотреть глазами подростка.


Его родители, которых он в детстве считал чуть ли не ангелами, оказалось, тоже совершали неблаговидные поступки, но они старались либо утаить их от сына, либо при помощи различного рода комментариев превратить их в благовидные. И поэтому с юношеского возраста Владимир Иванович стал ощущать некоторую раздвоенность своего сознания. И когда после одного обычного, на его взгляд, разговора бабушка вдруг плюнула отцу в лицо и, фыркнув, как это делала обычно их кошка, какой-то новой молодой походкой ушла в свою комнату, Владимир Иванович не знал, что об этом думать. Он смотрел то на отца, то на мать, то на дверь, за которой скрылась бабушка, и действительность расплывалась перед ним, так как на глаза накатывались слезы. Но самым странным было для него то, что такие события никто ему не комментировал – все делали вид, будто ничего не произошло. А когда он пристально всматривался матери в глаза в надежде, что она ему всё объяснит и скажет, что это было недоразумение, мать брала сына за плечи, поворачивала к свету и говорила: «Что с тобой? Ты себя плохо чувствуешь, да?» И приставляла тыльную сторону ладони к его лбу. Владимир Иванович, выдержав паузу, срывался с места и бежал во двор к друзьям, где всё было пока понятнее и яснее.


5

Детству Владимира Ивановича можно было позавидовать. Оно прошло почти в лесу. Два трехэтажных кирпичных дома стояли так, что между ними образовался уютный двор. В этих домах жили сотрудники НИИ, который находился тут же, за небольшим парком. Сотрудники института были примерно одного возраста, и поэтому их дети были почти ровесниками. Двор тогда казался Владимиру Ивановичу центром Вселенной, где зародилась и развивалась жизнь всего человечества, и отойти от этого центра на 200 метров было равносильно путешествию на Северный полюс. Но эта сказочная жизнь, где песочница воспринималась как город, двор как планета, а поселок, как Вселенная, неожиданно закончилась. Как-то утром, а ему уже было 6 лет, он как обычно вышел во двор и не нашел там своих товарищей. Оказалось, что они все были старше его на год и поэтому просто пошли в школу. Он впервые почувствовал себя одиноким и даже каким-то брошенным. Он был последним, кто из их двора пошел в школу, и поэтому все его школьные друзья были из других районов, а значит, совсем из другой среды. И он тогда впервые обратил внимание на то, что дети, как и взрослые, бывают разные. Потом уже, будучи взрослым, вспоминая детство, он часто думал: «Как так могло произойти, что из одних и тех же песочниц выходили такие разные люди?» И он вдруг понимал, что уже там, в этой куче песка, окаймленной досками, были и свои строители, и поэты, и артисты, и даже бандиты.


Как только Владимир Иванович пошел в школу, время сразу же стало идти быстрее и одновременно расширилось пространство обитания. Счет уже пошел не на дни, а на времена года: зима – лето, лето – зима. Игрушки и увлечения тоже изменились, фантики и классики сменили рогатки и самострелы, а потом – «пшикалки» и поджиги. И в конце концов детство превратилось для Владимира Ивановича в отрочество, своеобразную модель жизни общества со своим правительством и президентом, таковыми были мама, бабушка и отец; со своей армией, полководцами и врагами – друзья во дворе и школе; со своим рынком и даже Лас-Вегасом. И он, посещая свой детский двор, ходил по нему всегда в каком-то недоумении. Он рассматривал надписи на белых кирпичах, и они ему казались какими-то египетскими иероглифами, при помощи которых они в детстве могли выразить всё – от великой ненависти до великой любви. Но когда он потом возвращался во взрослую жизнь, то неожиданно для себя понимал, что город, в котором он жил, а затем страна и планета были такими же маленькими, как двор его детства. Но это состояние обычно длилось недолго, и вскоре всё опять приобретало свои бытовые размеры; и вынос мусора на помойку мог уже равняться путешествию на край света, и целого словаря уже не хватало, чтобы выразить свою любовь или ненависть к людям.


6

Каждого человека жизнь испытывает на прочность до тех пор, пока не закалит его или не сломает, и прекращает свои эксперименты только в глубокой старости, до которой многие, не выдержав этих экспериментов, просто не доживают. Жизнь поступает с человеком точно так же, как человек это делает с опытными образцами на производстве: их сжимают, растягивают, нагревают, охлаждают тысячи раз. И начинает жизнь свои эксперименты над человеком, как правило, с первого класса общеобразовательной школы.


Владимир Иванович входил в состав сборной поселка по футболу, играл в вокально-инструментальном ансамбле, был барабанщиком в пионерском лагере, писал тексты для школьной радиогазеты и выступал на торжественных митингах, посвященных 9 Мая и 23 февраля. Но чем бы он ни занимался, будучи школьником, он всегда всех пропускал вперед и делал это просто из вежливости. В футбольной команде его поставили в защиту, хотя по своим способностям он бы больше принес пользы в нападении. В ансамбле ему достались ударные инструменты, и это несмотря на то, что он в то время уже хорошо играл на фортепиано. Так же обстояло дело и с редколлегией, и с радиогазетой – он писал заметки, делал радиорепортажи, но его фамилия никогда не фигурировала среди авторов. И только одно дело – выступление на торжественных митингах выдвигало его в первые ряды, но эти мероприятия были очень редкими, и стоял он на трибуне всегда в окружении школьного и военного начальства, так что почти никто его на трибуне не узнавал, а сам он об этом стеснялся рассказывать.


Всё это были испытания, если так можно выразиться, на механическую прочность. Но жизнь в отрочестве и в юности подвергает людей и более изощренным «пыткам», которых избежать не удается никому. А это: первая влюбленность, первая сигарета, первый стакан портвейна, первый синяк под глазом и первое ощущение того, что ты, оказывается, трус. Это потом все кажется естественным и даже смешным, но в тот момент, когда ты беспомощно прижимаешься к губам одноклассницы и медленно опускаешь руки чуть ниже ее талии или допиваешь из стакана последние капли портвейна, и они катятся у тебя по щекам, или когда тебя окружают пятеро старшеклассников с засученными рукавами, и ты понимаешь, что наступает расплата за тот первый беспомощный поцелуй, и что фингал под глазом тебе обеспечен. В эти моменты человеку впервые по-настоящему страшно. Но ничего не поделаешь – карты сданы, и у кого ты окажешься на руках и кем (шестеркой или тузом), от тебя уже почти не зависит, в игру вступает судьба.

 


7

Владимир Иванович очень рано стал ощущать себя порочным человеком. И это несмотря на то, что он не делал ничего такого, чего бы не делали его сверстники. Они все тогда вели себя примерно одинаково и в школе, и во дворе, и в пионерском лагере. Они варились в одном общем котле и находились в том состоянии, в котором находится суп в общественной столовой, когда повар открывает огромную крышку и в клубах пара черпает огромным половником суп и, отхлебнув, морщится и, бросив в котел несколько столовых ложек соли, закрывает ее. Может быть, на него так действовали те невинные шалости, которые они все позволяли себе в пионерском лагере и к которым ребята относились так же естественно, как конфетам и печенью за полдником. А может быть, ощущение порочности возникало от знания того, что лагерный повар каждый день выносил с кухни сверток с мясом, и все молчали об этом. Владимир Иванович даже начал ругаться матом, как это делали все ребята, и это, как ни странно, помогало ему меньше думать о своей порочности. И в конце концов он почти перестал тяготиться ею. Он привык к ней, как его тело привыкало к колючему свитеру или одеялу. Но иногда это чувство опять и с новой силой возникало в нем. Порочные привычки очень резко контрастировали с домашним образом жизни: с обедами за столом со скатертью и ножом в правой руке и вилкой в левой, с постоянными замечаниями бабушки не оттопыривать пятый палец при игре на пианино и с музыкой, которая постоянно звучала у них в доме, и он уже свободно отличал не только Бетховена от Моцарта, но и Рахманинова от Чайковского. Он в то время уже играл «Времена года», читал повести Тургенева и начинал понимать, что он почти ничем не отличается от его героев, что он точно так же может глубоко чувствовать, но, выходя во двор и тут же натыкаясь, словно на бетонный столб, на мат и вульгарные анекдоты, краснел и отворачивался. Он очень боялся, что друзья заметят это и будут над ним смеяться. Но краснота с лица быстро сходила, и он становился таким же, как все. Иногда он пытался перевоспитывать своих дворовых друзей, но это вызывало только насмешки с их стороны. Они тут же рассказывали очередной анекдот, в котором наши космонавты прилетали на луну и в отличие от американских астронавтов при помощи молота и какой-то матери мигом починяли корабль и улетали на землю. Все хором смеялись, и только Владимир Иванович некоторое время сдерживал смех, который прорывался, как пар, из-под крышки кипящей кастрюли, но, в конце концов, не выдерживал и прыскал, и смеялся громче всех.


Это было отрочество, то время, когда все подростки одинаковы, как однолетние саженцы в саду. Их даже от сорняков отличить невозможно. Только на пятом или шестом году они перегоняют всех в росте и расправляют свои ветки с широкими листьями.


После окончания восьмого класса, а затем десятого, государство просеивает людей через свое сито. Это не то, что оно отделяет зерна от плевел, просто таким образом, оно облегчает себе дальнейшую жизнь. Сначала отбираются наиболее подготовленные и перспективные для интеллектуальной деятельности, но при этом сразу отметаются люди с резкими и чуждыми власти суждениями. А такие встречаются даже в таком нежном возрасте. Затем из уже прошедших крупное сито постепенно отсеивают тех, кто смотрит на жизнь слишком уж наивными и открытыми глазами. Власть, вообще, не любит откровенных людей – ведь от них можно услышать откровенные вопросы, ответов на которые у нее нет. Власть считает, что человек сам должен все понимать, а если не понимает, то объяснить такому человеку ничего нельзя. Его можно спокойно без лишнего шума оттеснить на обочину, где он либо опустится или сопьется, либо одумается и вернется к общественной жизни обыкновенным человеком.


Владимир Иванович с трудом, но просочился сквозь самое крупное сито. Ему мешали его вечная застенчивость, неуверенность и уже ставшее привычкой желание пропускать всех впереди себя. А главное, что ему мешало – это абсолютное равнодушие к своей будущей профессии. Он, конечно, об этом никому не говорил: ни родителям, ни преподавателям, ни друзьям. Но еще больше его мучил вопрос «не кем быть?», а «как быть»? И он относился уже не к профессии, не к жизни вообще, а к той конкретной ситуации, в которой он оказывался. Когда на свадьбе его старшего брата в него влюбилась сестра невесты, у которой были очень богатые родители, о чем она невзначай сообщила Владимиру Ивановичу, он не знал, что ему делать. Как сказать этой милой девушке, что сердцу не прикажешь. Уж очень это наивно и старомодно выходило у него в воображении. Владимир Иванович был так воспитан, что даже при наличии симпатии к этой девушке тот факт, что у нее очень богатые родители, мог эту симпатию просто уничтожить. Девушка, видимо, этого не понимала. И если бы он встретился с ней в другой обстановке: на вечере в институте, в кафе, в пивбаре, то продолжение отношений еще было бы возможно, так как девушка была очень даже ничего. Но свадьба брата, сестра невесты, богатые родители – всё это убивало возможные чувства в зародыше. И когда эта девушка, видимо понимая бесперспективность своих действий, в каком-то даже отчаянии попросила его поцеловать ее на прощание, чтобы у нее хоть что-то осталось в памяти, Владимир Иванович попятился назад и уперся спиной в дверь. А когда она сделала несколько быстрых шагов к нему, он позорно бежал, не сказав ни слова.

Вспоминая потом этот эпизод из своей жизни, он всегда морщился и даже тряс головой.


Вопрос «как быть?» тогда для Владимира Ивановича не имел ничего общего с вопросом «что делать?» или «быть или не быть?», потому что на эти философские вопросы он уже давно ответил. Еще на первом курсе он знал, что никаким инженером он не станет и что нужно бросать институт. Но вот на простой бытовой вопрос, как быть, как поступать в тех или иных щепетильных ситуациях, в которые он постоянно попадал, он не знал. Он по-прежнему пропускал людей перед собой, вставал последним в очередь и терпеливо отстаивал ее. И даже когда на горизонте появлялась красивая девушка, он тоже чего-то ждал, и когда решался на какие-то действия, то, как правило, было уже поздно. И когда такая девушка со знакомым парнем проходила мимо него, он стыдливо отворачивался и чувствовал на себе презрительный женский взгляд. Он прекрасно все понимал умом, но чувства заставляли его чего-то ждать. Он всегда в таких случаях думал, что это еще ненастоящее, что это еще не та единственная, которая рано или поздно встречается на пути молодого человека, и что, как это ни печально, но нужно ждать. И девушки это чувствовали, и, общаясь с ним, не позволяли себе ничего такого, что они с легкостью позволяли себе, общаясь с другими парнями. Они как бы проверяли, та ли она – единственная, которую он ждет, или не та. И когда убеждались, что не та, то тихо, но с достоинством уходили из его жизни. И поэтому Владимир Иванович общался только с теми девушками, которые не рассчитывали на любовь с его стороны. Такое свое поведение он пытался держать в тайне от друзей и знакомых. Но, как назло, появляясь со своими новыми подругами в городе, а им непременно хотелось пройтись с ним под руку по бульварам или по улице Горького, он обязательно натыкался на кого-нибудь из знакомых. Он в страхе уводил своих подруг в подворотню или, если уже было поздно, закрывал их своим огромным телом и как-то по-детски приветствуя знакомых, помахивал рукой. В конце концов, когда он шел с очередной девицей по Столешникову переулку, то на протяжении ста метров он встретил вдруг отца своего друга, замдекана и, что было уже самое неприятное, студентку школы-студии МХАТ, с которой он недавно познакомился. И как он ни пытался увести свою подругу в сторону или закрыть ее, как амбразуру, своим телом, ему этого сделать не удалось. Она не двигалась с места, а когда он закрыл ее распахнутым пальто, она выглядывала из-за него, как клоун из-за кулис, отвечая на приветствие, предназначавшееся Владимиру Ивановичу. Вспомните его рост и внешний вид, и вы поймете, как нелепо он выглядел в этой ситуации. Этот эпизод даже Владимира Ивановича вывел из себя. Он накричал на свою подругу, но та серьезно посмотрела на него, фыркнула и быстрым шагом пошла прочь. Владимир Иванович было взмахнул рукой и хотел что-то крикнуть, но не нашел слов, а рука на полпути замерла, и он так и остался стоять в неуклюжей позе советского памятника.


8

Это все происходило на четвертом курсе института, когда уже далеко позади были химия и сопромат, хождение по пивбарам и пьяные загулы, которые кончались на нетопленых загородных дачах. Сейчас, когда ему предлагали попить пиво или еще «чего покрепче», он, закурив сигарету и сделав гримасу, отвечал: «Нет, ребята, – он мотал головой, – я пить бросил».


В это время его учеба в институте катилась по инерции, и только очередная сессия, как пороги на горной реке, которые заставляют поток пениться и сворачивать в сторону, останавливали бег его жизни. Он опять начинал пить водку и доводил ситуацию до абсурда – опохмелялся с друзьями, не имея половины зачетов, когда вся группа уже сдала первый экзамен. Но неимоверными усилиями он все-таки сдавал сессию – помогали друзья и состояние похмелья, которое придает уверенность и смелость. Я думаю, что будет уже лишним говорить, что сессию он сдавал в числе последних. Но на пятом курсе все вдруг изменилось. Как горная река, впадая в море, глубоко вздыхает и успокаивается, так и жизнь Владимира Ивановича вдруг стала спокойной и ровной. То ли возраст этому способствовал, то ли стали помогать знания, полученные за четыре года и хоть и с трудом, но все-таки вдолбленные в него преподавателями, но только предпоследнюю зимнюю сессию он сдал на одни пятерки.


Пятый курс был временем сплошных свадеб. И начались они еще зимой, а с марта уже пошли одна за другой. Женились и выходили замуж студенты, торопясь, и с одной только целью – успеть до окончания института прописаться в Москве. Ходить на такие свадьбы было скучно, а порой просто противно. А если Владимир Иванович оказывался еще и свидетелем, то он чувствовал себя соучастником воровской сделки. И воровали молодые люди друг у друга не любовь, нет, воровали они время, думал об этом Владимир Иванович, но ставил под этой сделкой свою подпись. Пили на таких свадьбах очень много, отчего для некоторых гостей они иногда кончались в отделении милиции. После одной из таких свадеб попал в околоток и Владимир Иванович. Он очень уж откровенно и громко кричал на улице, а когда его взяли под руки люди в форме, обозвал их «погаными ментами», за что был посажен в «обезьянник». После этого случая он на свадьбы больше не ходил. «Если я туда попаду во второй раз, – говорил он очередному жениху, – они меня там просто убьют».


А вскоре Владимир Иванович сам влюбился. То ли время пришло, то ли атмосфера свадеб, царившая в институте, так на него подействовала, то ли звезды на небе, словно брошенные игровые кости, выпали удачно, но он, как определили его друзья, «втюрился по самые уши». Но что было странным и даже непонятным для его друзей, так это то, что Владимир Иванович почти ничего не предпринимал, будучи влюбленным. Он не звонил, не назначал свиданий, не преследовал свою любовь – ничего этого не было. Он просто ходил по институту с блаженной улыбкой и что-то бормотал себе под нос.


Он даже не помнил, где и при каких обстоятельствах они познакомились. И потом, через много лет, они даже спорили и ссорились оттого, что каждый из них по-разному запомнил день и час их знакомства. Она говорила, что это было на этаже перед деканатом, а он хватал ее при этом за руки и почти кричал, что это все произошло в студенческой столовой, что он стоял за ней в очереди, и она вдруг на мгновение обернулась, но этого мгновения хватило, чтобы… «Нет, нет и нет, – перебивала она его в свою очередь, – это было у деканата, я точно помню, ты возвышался на целую голову над всеми ребятами и что-то страстно доказывал Леонтине Саввишне, а я…» И этот спор повторялся между ними довольно часто – раз в несколько лет и на протяжении всей их долгой жизни.


Сейчас Владимир Иванович находился в каком-то новом для себя состоянии. Что-то похожее было с ним в детстве, когда он в теплой постели прижимался к матери и чувствовал ее центром Вселенной. Это состояние было не духовным, оно было физическим. Он физически чувствовал себя счастливым человеком. Время для него остановилось, а по телу бегали мурашки, словно слабые электрические разряды. И он это воспринимал как ласки самого Бога.


Он почти не думал о своей Елене, но если бы ему сказали, что с ней что-то случилось, то он бы умер на месте.


Как это ни покажется странным, но встречались они только случайно у деканата или во дворе института и долго-долго разговаривали. Затем он провожал ее до трамвая, а сам медленно шел к метро.


Друзья Владимира Ивановича долго наблюдали и, в конце концов, стали советовать ему вести себя активнее, иначе…


– Что иначе? – вздрагивал Владимир Иванович.
– А то иначе, – отмахивались от него друзья, – и что ты вообще в ней нашел, ты хоть ноги-то ее видел?
– Нет, не видел, – растерянно отвечал Владимир Иванович, – а что ноги?
– Что ноги, – повторяли друзья и отворачивались, и после паузы произносили, – а ноги-то у нее кривые.
– Ну и что! – Возмущался Владимир Иванович и начинал злиться на друзей за то, что они посмели обсуждать ее физические данные. – Да как вы смеете, – начинал было он, но вдруг замолкал и, ехидно глядя на друзей, говорил. – У вас вон извилины в мозгу прямые и ничего, никто этого не замечает.

И он начинал смеяться.

Друзья смотрели на него и думали, что если уж чувство юмора оставляет его, то это уже безнадежно.

– Женись, – говорили они ему хором и похлопывали его по плечу, – женись и как можно скорее, а не то…
– А не то что? – спрашивал Владимир Иванович.


Но друзья, разводя руками, расходились по сторонам и на его вопросительный и уже какой-то болезненный взгляд отвечали гримасами.


После таких разговоров Владимир Иванович стал провожать свою Елену до общежития и еще дольше разговаривать при прощании.


В ее группе друзья над ней стали посмеиваться и, увидев Владимира Ивановича, показывали ей большой палец и хватались за сердце. Она театрально замахивалась на них рукой, но тут же начинала смеяться и отворачивалась.
Владимир Иванович тяжело переживал панибратские отношения между парнями и девушками внутри ее группы. Эти объятия при встрече, похлопывания по спине при расставании вводили его в краску, и он не знал, как себя вести. В его группе, хотя они были всего на три года старше, такое поведение не было принято. И он физически страдал, глядя на такое фамильярное отношение к его Елене ее друзей. Он боялся до нее даже дотронуться.


Потом Елена вдруг исчезла. Так, без всякого предупреждения – исчезла и все. И никто ничего определенного не мог ему сказать ни в деканате, ни в ее группе. И только в общежитии, куда он догадался поехать только на третий день, ему сказали, что она уехала домой на несколько дней, что что-то случилось с ее младшим братом. Владимир Иванович все это время буквально не находил себе места. Даже на лекциях больше десяти минут он не выдерживал. Он вдруг вставал и шел к выходу, на ходу извиняясь перед преподавателем и делая при этом нелепые жесты.


В конце концов он написал длинное и сумбурное письмо и отвез его к ней в общежитие. Если бы кто-нибудь спросил Владимира Ивановича, что он написал в этом письме, то он очень искренне ответил бы вопросом на вопрос: «Ну как что?» И улыбнулся бы какой-то новой, только недавно появившейся улыбкой. Но когда через много лет его Елена вдруг вспомнила об этом письме и сказала, что она его сохранила и, если он хочет, может дать ему его прочитать, Владимир Иванович замахал руками и наотрез отказался его читать. «Нельзя два раза войти в одну и ту же реку, – сказал Владимир Иванович. – То письмо писал не я, то есть не совсем я, его писала сама жизнь. Я ведь до этого письма больше трех предложений никогда не писал, да и то только в школе. А тут с десяток страниц и половина в стихах».


Тогда это письмо вышло из него, как слезы радости вдруг выходят наружу, и человек ничего с этим не может поделать. Он находился тогда в состоянии, которое поэты называют вдохновением. Страх потерять свою Елену и радость быть вместе с ней слились вдруг воедино, и от этого соединения вдруг родилась какая-то внутренняя энергия, о которой Владимир Иванович и не подозревал. Он в это время не чувствовал себя человеком, то есть существом с телом и разумом, он чувствовал себя, скорее, скалой, мировым океаном, которые обрели покой после миллиардов лет борьбы. И он чувствовал в себе этот вечный покой. Жизнь для него закончилась, сердце перестало биться, а время остановилось.


9

Странное чувство вдруг овладело им, он был абсолютно равнодушен ко всему: друзьям, учебе, литературе и даже к своей Елене. Во всяком случае, когда она, прочитав его сумасшедшее письмо, сама приехала к нему домой, он вел себя с ней очень спокойно. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что он видит ее в своей жизни первый раз. Он познакомил ее с родителями, с бабушкой, напоил чаем, и они целый час, молча, смотрели телевизор.


Наконец, Елена попыталась что-то объяснить, но Владимир Иванович перебил ее и сказал, что он всё понимает, и что она совершенно напрасно оправдывается.
– Но я не оправдываюсь, – возмутилась Елена. – Просто я не могла поступить иначе после…
– После чего? – серьезно спросил Владимир Иванович.
Елена опустила глаза.
– После такого письма... Я не могла себе даже представить, как мы после этого встретимся в институте. 
Владимир Иванович в ответ только улыбался.


Он проводил Елену до самого общежития и только на прощание один раз поцеловал ее. Поцелуй получился долгим, но каким-то бесстрастным. Ему даже показалось, что он поцеловал не любимую девушку, а мраморную богиню. Ее губы были сухими, холодными и почти не отвечали ему.


Но очень скоро их поцелуи стали совсем другими. Они могли часами стоять на платформе метро, и каждый раз при подходе очередного поезда прощались и начинали целоваться, но заканчивали поцелуй, когда поезд уже исчезал в черном тоннеле. Но в институте они вели себя очень скромно. Владимир Иванович даже не позволял себе взять ее под руку, а не т, что обнять или поцеловать. Даже когда их группы встречались на выходе из аудитории, он мог ей только махнуть рукой и крикнуть: «Привет!» Ее подруги после этого недоумевающе переглядывались и пожимали плечами.


Очередной Новый год Владимир Иванович встречал в компании Елены. Он уже давно был в приятельских отношениях с ее друзьями, они его воспринимали как вполне достойного друга их «прекрасной Елены».


Владимир Иванович долго не мог понять, как Елена к нему относится. После двух-трехдневной разлуки он смотрел на нее, словно видел ее в первый раз. И у него было такое ощущение, что ему нужно опять знакомиться, объясняться и что о поцелуях пока не может быть и речи. И он очень удивлялся, когда через час или два, во время которых они гуляли по городу, уже в метро на прощание он опять целовал ее.


На празднование Нового года Владимир Иванович пригласил своего друга. Друг, естественно, приехал со своей девушкой, а за ней неожиданно увязалась и ее подруга, которая оказалась без компании. Владимир Иванович не придал этому никакого значения. Он пропускал своих друзей в трамвай и думал только о том, что они уже порядком опаздывают. Он, правда, успел предупредить Елену по телефону и сказать, что они уже едут и едут вчетвером.


Он не думал, что этот факт произведет на нее такое впечатление. Она не вышла их встречать, а забилась в каком-то чулане и не выходила оттуда. Весь Новый год был скомкан, как лист бумаги. Никто не веселился, почти не танцевал, а все только и делали, что выясняли отношения. Друзья Елены даже отозвали Владимира Ивановича в отдельную комнату и устроили ему нечто вроде допроса. Вопросы задавали с трех сторон. «Кто эта девушка, какие между ними отношения и почему она приехала именно с ним?» Владимиру Ивановичу эти вопросы казались нелепыми. Он ходил вокруг Елениных друзей, которые сидели по углам комнаты и, наклоняясь по очереди к каждому из них, доказывал, что между ним и этой девушкой ничего нет и не было, что он, вообще, видит ее в первый раз в жизни, точно так же, как и они.


– Да? Это правда? – спросил один из друзей.
– Первый раз? – спросил другой.
– Никаких отношений? – спросил третий.
– Да, конечно же, первый раз в жизни и никаких отношений! – почти уже кричал Владимир Иванович. – Да неужели вы думаете, – он засмеялся в сторону, – что я мог привести сюда, да если бы у меня с ней еще что-то было, да вы с ума сошли, что ли?
Друзья молча смотрели на Владимира Ивановича.
– Но как-то нужно ей это объяснить, – сказал один из них. 
Кончилось все тем, что Елена наконец-то выскочила из чулана и, схватив на ходу первое попавшееся пальто, выбежала из квартиры. Владимир Иванович выбежал следом за ней и долго ходил по пятам, пока она не остановилась, и он не уткнулся ей в спину.
– Прости, – сказал он и взял ее за плечи.
Она вздрогнула и обернулась, ее глаза были полны слез.
– Прости, прости меня, – быстро заговорил Владимир Иванович. Но она закрыла его рот ладонью. – Я последний идиот, – он взял ее ладонь, – я совершенно не подумал… Но я был уверен, что… 
Но она опять закрыла ему рот своей ладонью.
– Так больше продолжаться не может, – сказала она, – иначе я сойду с ума.
– Я тоже, – промычал Владимир Иванович, и их губы соединились в поцелуе.
Черный горизонт вокруг них вспыхивал от одиноких ракетниц, словно экраны лабораторных осциллографов.

10

Но ничего в их отношениях не изменилось, и в основном потому, что Владимир Иванович не видел причин, по которым нужно было что-то менять. Его любовь к Елене была постоянной и неизменной, и он, даже рассуждая об этом, мог остановиться и вслух произнести: «Да, неизменной», – чем вызывал недоумевающие улыбки у прохожих. А ее переживания по этому поводу он, конечно, понимал, но не видя серьезных причин для них, постепенно переставал о них думать и забывал. А действовать решительнее, чего от него ждала не только Елена, но и все их друзья и знакомые, то есть сделать ей предложение, он не мог. И он опять неожиданно для себя произносил вслух: «Да это просто невозможно», – и он не обращал внимания, что эти слова он произносил, сидя на лекции или сдавая «проценты» дипломного проекта. Он легко объяснял, мысленно конечно, и Елене, и себе, и друзьям, почему этого он не может сделать. Ну, во-первых, через три месяца защита дипломного проекта, и делать предложение сейчас было бы просто непрактично, во-вторых... Но что было во-вторых и в-третьих, ему трудно было четко сформулировать. Он мог сказать, конечно, что еще неизвестно, куда его распределят и как это все будет, что, может быть, его заберут на год в армию; но эти причины очень быстро кончались и казались неубедительными даже для него самого. Наконец, он начинал думать откровенно: «Конечно же, я лукавлю и все это не причины, и как мне не стыдно и кого я обманываю? Какое распределение, какая армия – разве эти мелочи могут остановить любящих людей соединить свои судьбы?»


Главной же причиной такой нерешительности Владимира Ивановича было то, что он не собирался после окончания института работать по специальности и поэтому не знал, как сложится его жизнь в дальнейшем. Что он мог сказать своей Елене? Что он уже три года собирается бросить институт и никак не решается это сделать? Что сейчас это сделать уже невозможно, да и глупо, как глупо спрыгивать с идущего поезда за несколько километров до конечной остановки. Но даже если он скажет ей о своих намерениях, то как он объяснит ей причины, по которым он собирается это сделать? Как? Ведь он сам толком ничего не знает. Ведь пока он знает твердо только одно – кем он не хочет быть. И говорить об этом с Еленой – значит, обманывать ее, а этого он себе позволить не мог. Следовательно, остается одно – молчать и ждать. Но он тогда не знал, что это было самым мучительным для нее. И главное, потому, что женщины находят самые примитивные объяснения нерешительности мужчин. Вступать же с Еленой в более интимные отношения он тоже не мог, хотя это наверняка бы многое прояснило. Владимир Иванович попал в заколдованный круг, из которого он никак не мог выбраться. В конце концов, дошло до того, что он даже стал избегать встреч с Еленой, хотя для него это было мучительно. «Что я ей скажу? – жаловался он институтским друзьям. – Что? То, что я хочу быть поэтом, переводчиком, сценаристом, да у меня язык не повернется это сказать». «Ну и не говори ничего, ходи с ней в кино, на танцы», – отвечали друзья, закусывая одной порцией пельменей на троих. «Я и хожу», – глядя в черное окно, отвечал Владимир Иванович. «Вот и ходи», – и друзья разливали по последней.


11

Владимир Иванович с нетерпением ждал защиты дипломного проекта. Целый месяц он был на практике в Армавире, откуда писал Елене теплые письма и получал такие же ответы. В своих письмах он уже стеснялся писать о своей любви к ней, так как чувствовал, что, затронув эту тему, он должен будет идти до конца, то есть делать предложение. Но когда он думал об этом, то его мысли вдруг обрывались, они трескались, как трескается холодный стакан, если в него налить горячую воду. И поэтому он писал в своих письмах о весне, которая здесь приходит гораздо раньше; о персиковых деревьях, которые здесь растут, как обыкновенные березы; о широкой, цвета кофе, реке Кубань, на бетонных опорах моста через который кто-то жирными красными буквами написал: «Течет вода Кубань-реки, куда велят большевики».


После возвращения с практики Владимир Иванович встретился с Еленой только через неделю. И такая отсрочка их встречи произошла по его вине, и Елена это, конечно, знала. И поэтому их встреча не была похожа на встречу влюбленных. И хотя Владимир Иванович страстно хотел обнять свою Елену и расцеловать, он этого почему-то не сделал. Они встретились в метро и, что самое печальное, случайно. Он подбежал к ней и, взяв ее за локти, отвел в сторону, пропуская людей к вагонам. Ему хотелось сказать ей очень многое и главное, как он любит ее, и что месяц разлуки чуть не свел его с ума, но вместо всего этого он сказал, что у него через месяц защита, а у него еще почти ничего не готово.
– Как всегда, – добавил он после паузы и зачем-то посмотрел по сторонам.

Елена пристально смотрела ему в глаза, она явно чего-то ждала, но, не дождавшись, вдруг сказала: 
– Знаешь что?
Владимир Иванович остановил свой взгляд на ней. Они несколько секунд смотрели друг другу в глаза.
– Нам не нужно больше встречаться, – тихо сказала она и отвернулась.
– Что, что, что? – быстро переспросил Владимир Иванович. Из-за шума отходящего поезда он не расслышал ее слов.
– Я полюбила другого человека, – уже громко, стараясь перекричать шум поезда, сказала Елена и сделала несколько шагов в сторону, чтобы пропустить бегущих людей.
Владимира Ивановича от этих слов шатнуло, словно земля под его ногами ушла вниз. Он сначала почувствовал холод в коленях, а потом озноб во всем теле. На какое-то мгновение он совершенно потерял слух. Елена что-то еще энергично говорила, и ее губы при этом, такие красивые и желанные, и ставшие вдруг такими далекими и чужими, что-то еще говорили ему, но он ничего не слышал. В ушах стоял гул, который бывает только под водой. Наконец, что-то щелкнуло в его ушах, и он услышал конец фразы:
– …ни к чему бы это не привело.
– Да, – невольно вырвалось из его губ, и он сжал их, как это делают обиженные дети.
Он хотел подойти к Елене, но вместо этого сделал странный жест, постоял несколько секунд на месте и вдруг резко пошел к выходу. Вскоре он уже был в окружении толпы, которая, словно щепку, вынесла его на улицу. Сам бы он выйти не смог.


12

Конечно, у Елены не было недостатка в ухажерах. Даже в то время, когда весь факультет знал о какой-то необыкновенной ее любви к Владимиру Ивановичу, за ней нет-нет, да и увязывались ребята с других факультетов. Но очень быстро отставали, натыкаясь на ее холодные взгляды и жесты, которые были присущи, скорее, взрослой женщине, чем студентке второго курса.


Но в последнее время, когда ее вдруг стала мучить ревность, а началось это с празднования злополучного Нового года, Елена стала не так строго относиться к вниманию к себе со стороны ребят. Она опять стала кокетливо улыбаться, смотреть с прищуром и делать жесты. Она даже вспомнила, что когда-то она очень пикантно пожимала плечами и, улыбаясь, отворачивалась, что очень нравилось ребятам. Всё это, конечно, делалось только для того, чтобы возбудить чувство ревности у Владимира Ивановича, и тут не обошлось без советов лучшей подруги, которая просто жаждала проучить этого самовлюбленного идиота. «Он просто не понимает своего счастья!» – кричала подруга, чуть ли не на весь институт. Но все эти женские хитрости были напрасны. Владимир Иванович ничего не видел и не слышал – он был влюблен, и этого подруги не учли. А влюбленный человек кроме своей возлюбленной никого не видит. И тех ребят, которые в последнее время кружились вокруг нее, как пчелы вокруг распустившегося цветка, он просто не замечал. Тем более они тут же разлетались в стороны, когда он подходил к своей Елене. И больше уже никогда не возобновляли своих ухаживаний. Они видели, как Елена и Владимир Иванович смотрят друг на друга, и понимали, что для них в этот момент никто не существует.


Подруга Елены фыркала и даже кричала на нее, но та в ответ только блаженно улыбалась: 
– Но что я могу поделать, – уже явно подражая Владимиру Ивановичу, отвечала Елена.
Но в конце концов и ее терпению пришел конец, и она согласилась с подругой и решилась на крайние меры: 
– Иначе это будет длиться вечно, – убеждала ее подруга. – Знаю я этих мужиков. Елена очень серьезно смотрела на
подругу.


Но они не учли только одного – они не знали, с кем они имеют дело. Если бы на другого человека, нормального, по определению подруг, это подействовало бы однозначно: в нем бы проснулась ревность, закипела кровь, и как следствие, он бы стоял на коленях, просил бы прощения и умолял бы выйти за него замуж, то в случае с Владимиром Ивановичем все произошло с точностью до наоборот. Нет, ревность в нем, конечно, проснулась, и кровь закипела, но как он мог просить руки Елены, когда она полюбила другого человека. Этого он сделать не мог – ведь он же ее любил. Он не то что не стал бороться за свою любовь (с кем бороться – с Еленой?), он вообще решил исчезнуть из ее жизни, так как даже своим видом боялся помешать этой новой вдруг охватившей ее любви. Единственное, что он сделал, так это написал длинное несуразное письмо, в котором он просил ее не переживать за него, что он все понимает, и что с его стороны было очень самонадеянно рассчитывать по отношению к себе на вечную любовь. Что такого, видимо, не бывает, и это послужит ему хорошим уроком. На бумаге ему удалось выдержать тон и остаться в рамках приличий, хотя почерк и некоторые недописанные от нервного напряжения слова все-таки выдавали его. Но в жизни он не был так сдержан и благоразумен. Несколько дней он находился вне времени и пространства. С его лица в это время не сходила какая-то жалкая улыбка. Потом он хотел убить «этого человека» – при этом он морщился, и у него раздувались ноздри. Но он тут же вспоминал, как Елена произнесла эту убийственную фразу, и у него опускались руки. Самое страшное было для Владимира Ивановича то, что он был абсолютно убежден в правде тех слов, которые ему сказала Елена. Это уже спустя много лет она поняла, что влюбленному человеку говорить таких слов нельзя.


13

Только через месяц он понял, что последние два года жил как в тумане и никого не видел, и кроме как о своей Елене ни о ком не думал.


Он вдруг заметил, что его любимая бабушка тяжело больна и большую часть суток проводит в кровати. Он вдруг вспомнил, что действительно из ее комнаты последнее время все реже и реже доносились звуки фортепьяно. Он какими-то другими глазами посмотрел на свою мать, которая из красивой улыбчивой женщины превратилась вдруг в сварливую домохозяйку, и на отца, который из мужественного офицера превратился в виноватого мужа. Владимир Иванович стал чаще бывать дома и несколько раз уже становился свидетелем ссор родителей. Они, видимо, жалея его, терпели и не ругались. Но в конце концов не выдержали, и он услышал, как вдруг на кухне взорвался голос матери и из ласкового, каким она ему читала в детстве сказки, превратился в крик, и ему даже показалось, что он слышит не голоса родителей, а это кто-то сражается на ножах и сковородках. Один из таких разговоров кончился тем, что отец, держась за плечо, выскочил из дома, а мать, стоя в проеме двери со скалкой в руке, что-то кричала ему вдогонку.


Владимир Иванович никак не мог понять, куда девалась эта идиллия детства с гаммами и этюдами, снежными крепостями и игрой в хоккей во дворе самодельными клюшками, с криками матери: «Вова, домой!» – доносящимися из открытой форточки, с лязганьем коньков по кафелю в подъезде, с семейными обедами за круглым столом или с посещением ресторана «Москва», из окон которого виднелся Кремль, и они с братом в новеньких клетчатых пиджаках и белых сорочках ждали, когда официант в галстуке-бабочке принесет им тарелки с борщом с белыми кляксами сметаны. «Куда это все подевалось?» – думал Владимир Иванович, когда родители ругались, не обращая на него никакого внимания, и по очереди вдруг начинали говорить ему о том, что так жить уже невозможно. Он машинально кивал и поддакивал и матери, и отцу, делая вид, что он понимает и того, и другого. Он видел, что сейчас до него им нет никакого дела и продолжал думать о своем.


«Действительно, – думал Владимир Иванович,– смотря на мать равнодушным взглядом, – старший сын уже окончил Академию, женился и служит в войсках, младший окончил институт и тоже начинает самостоятельную жизнь. Жизнь тещи, – он уже кивал в сторону отца, – тоже уже на исходе, так что вполне естественно, что они решили подумать о себе».
Кончились эти дипломатические переговоры неожиданным признанием отца. Он как-то официально заявил (он отвернулся от жены и смотрел на Владимира Ивановича), что собирается развестись с матерью и связать свою дальнейшую жизнь с другой женщиной. После этих слов мать быстро встала и, постояв по стойке «смирно» несколько секунд, быстро вышла из кухни.


Отцу тогда было пятьдесят пять лет, и Владимир Иванович подумал, что он сошел с ума:«В таком возрасте, когда нужно думать о душе, он собирается начать все сначала?» 
Но это неожиданное заявление отца привело Владимира Ивановича в чувство, – он вдруг очнулся от своих грез. 
– Нет, – произнес Владимир Иванович и с полминуты помотал головой из стороны в сторону, – нет, это просто невозможно.
– Почему!? – серьезно спросил отец. 
– Да невозможно и все, – ответил сын, пристально глядя отцу в глаза, – я и знать не хочу, почему. Если ты сделаешь это, то…
Отец насторожился.
– То забудь, что у тебя есть сыновья.
Отец как-то сразу затих и отвернулся. Он не ожидал такого ответа и, больше того, он не ожидал, что этот ответ так на него подействует. Он впервые в жизни испугался по-настоящему. Ни война, ни институтское начальство, ни сам Георгий Константинович Жуков, которому на испытаниях первой советской водородной бомбы он, будучи майором, докладывал о готовности к испытанию фортификационных сооружений, не могли его испугать так, как испугали простые, но искренние слова его младшего сына. 
На следующий день отец попросил Владимира Ивановича съездить в Подольск и отвезти записку по указанному на ней адресу. Просьба прозвучала строго и официально. 
– Кстати, – уже сделав шаг в сторону, произнес отец, – забери там заодно и мои вещи, которые… впрочем, это уже неважно. – И он широкими шагами вышел из комнаты.
Владимир Иванович повертел в руках записку, быстро оделся и вышел из дома. По дороге он не утерпел и прочел записку. Читая ее, он вдруг понял, что он сын своего отца – чем-то она ему напомнила его послание к Елене. Только в конце записки он оторвался от своих воспоминаний и вслух прочитал:
– Но дети сильнее меня, пойми это и прости.
Владимир Иванович расправил плечи и выпрямил спину.


Домой он вернулся с двумя большими чемоданами и неприятными ощущениями, вызванными этой поездкой. Он потом всегда очень неохотно вспоминал этот эпизод из своей жизни, так как вел он себя при встрече с «этой женщиной», по меньшей мере, некрасиво. Он чувствовал свою силу и даже власть над ней и воспользовался этой властью вполне. Может быть, разговаривая с ней, он даже немного мстил своей Елене. Он видел, что она не находит себе места, что ей стыдно и неудобно вести этот разговор, но не прерывал его и не уходил, желая до конца воспользоваться своим положением. А когда она не выдержала и заговорила про любовь, Владимир Иванович грубо засмеялся и произнес трафаретную фразу: «Да какая любовь, – он махнул рукой, – просто мужику захотелось комфортной жизни на природе и без тещи». Вспоминая эти слова, он сам себе был противен.


Конечно, нельзя сказать, что после этого жизнь их семьи вошла в прежнее русло, но теща выздоровела, и из ее комнаты опять стал доноситься ее любимый ноктюрн Шопена, а мать с новой прической накрывала в большой комнате на стол, и Владимир Иванович с отцом выпивали по две рюмки «Столичной» и вели разговор о политике – война в Афганистане не давала отцу покоя. Мать, слушая разговор мужа и сына, махала рукой и говорила:
– Слава Богу, что у вас в институте была военная кафедра, а то бы… 
И она, замахав уже обеими руками, уходила на кухню.

Владимир Иванович не спорил с отцом, хотя у него в то время уже было свое, особое, мнение по этому вопросу, но он не хотел нарушать эту пока еще очень зыбкую семейную идиллию.


14

Владимира Ивановича распределили на завод.
Должность, которая ему досталась, механик цеха, была самая непрестижная из тех, которые предлагают выпускникам института. Основные места: на кафедре, в министерстве, в разных НИИ и КБ достались другим, более активным. Тем более, что и на распределение Владимир Иванович пришел последним и совершенно был равнодушен к дальнейшей своей судьбе. Он давно уже знал, что инженером не будет, и поэтому если и занимать чужое место, то самое незаметное. Члены комиссии с облегчением вздохнули, когда Владимир Иванович согласился пойти работать на завод. Во время этой процедуры у него было только одно желание – поскорей покинуть институт, так как он очень боялся встретиться там со своей Еленой. К его чувству любви к ней прибавилось еще и чувство ненависти, и эти чувства как-то уживались в его сознании, и по очереди руководили его действиями. И пока он был в институте, видел перед собой декана, заведующего их кафедрой и секретаря, которые, конечно же, знали о его несчастной любви, он ненавидел Елену. Но как только он покидал институт и приезжал домой, видел своих родителей, школьных друзей, любовь к ней сменяла ненависть и с еще большей силой овладевала им.


Первый рабочий месяц пролетел незаметно. Новые люди, обстановка и отношение к нему, как к молодому специалисту, ему сначала даже понравились. Целый месяц, в течение которого директор приказал не трогать Владимира Ивановича и дать ему освоиться в новой для него обстановке, он провел в своем кабинете (небольшой каморке в цеху) за поэтическими переводами Райнера Марии Рильке.


Если бы начальник цеха, главный инженер или, не дай Бог, директор застали бы механика первого формовочного цеха за таким занятием, то они решили бы, что кто-то из них сошел с ума. И Владимир Иванович, предвидя это, предпринял серьезные меры безопасности: он врезал в дверь своего «кабинета» новый замок и всегда закрывал его за собой на два оборота.


За дверью он слышал какие-то голоса, звуки работающих кран-балок или крики начальника цеха, что поначалу очень мешало его работе. Иногда пол его каморки содрогался, как от землетрясения – это опускали тяжелые огромные бетонные крышки на пропарочные камеры. Но Владимир Иванович быстро привык к этому шуму и скоро почти не обращал на него внимания. Он относился к этому шуму, как к музыке времени.
«Точно так же, наверное, Паскаль слушал музыку сфер», – шутил он, когда на мгновение отрывался от исписанного четверостишиями листа бумаги и, словно воробей на ветке, поворачивал голову из стороны в сторону.


Поэтическими переводами Владимир Иванович занялся не случайно. Он давно уже писал стихи, но всегда завидовал художникам и скульпторам, которые могли писать или ваять с натуры. Поэтам в этом смысле, по мнению Владимира Ивановича, явно не повезло. Они не могли писать стихи с натуры. Сочинение стихов для поэта, по его мнению, было делом интимным. Он считал, что стихи приходят к поэту, как приходят друзья детства, неожиданно и в самый неподходящий момент и заставляют его вспоминать о прошлом. И он очень переживал, что не может писать стихи постоянно. И вот однажды, читая своего любимого «Фауста», он вдруг обратил внимание на то, что текст, который он читает, не написан самим Гёте, а является переводом с немецкого. Он, конечно же, знал это и раньше, но раньше он не писал стихов и не обращал на это никакого внимания. Теперь же он подумал, что поэтический перевод это как раз то дело, которого ему не достает. В то время, когда он не мог писать стихи, он мог заниматься переводом. Это почти то же самое, что писание пейзажа с натуры, подумал он. С этого момента жизнь Владимира Ивановича сильно изменилась. Во-первых, он стал собирать разные переводы «Фауста» и сравнивать их между собой. Вскоре в его библиотеке уже были переводы Жуковского, Холодковского, Голованова, Брюсова. А во-вторых, он серьезно занялся немецким языком, который он уже изучал к тому времени пятнадцать лет, но мог только читать и переводить со словарем. В конце концов, он сам стал делать поэтические переводы с немецкого. Он был просто счастлив – у него наконец-то появилась постоянная, не зависящая от вдохновения, интеллектуальная работа. И он ею первое время просто упивался. Он мог часами корпеть над одним четверостишьем и приходить в восторг, когда добивался желаемого результата. Он постоянно переписывал новые варианты перевода начисто, пока очередной вариант вдруг не начинал казаться ему готовым, но, прочитав первую строку вслух, он тут же начинал что-то изменять, и через час этот лист из белого превращался опять почти в черный и начиналось все сначала. Но, в конце концов, придя несколько раз в отчаяние, а затем в восторг, он как хозяйка, которая варит варенье и вдруг чувствует, что оно готово, вдруг начинал чувствовать «запах» готового стихотворения, так как этот «запах» ни с чем спутать нельзя. Так он несколько дней бился над стихотворением Гёте «Uber allen Gipfeln» – «Wanderers Nachtlied», которое в русскую литературу вошло в довольно вольном переводе Лермонтова. Владимир Иванович постарался перевести его как можно точнее, но у него тоже ничего не получилось. Пытаясь втиснуть смысл гётевских образов в новую для них одежду из русских слов, стихотворение то разрасталось, то становилось очень коротким. И он никак не мог совместить немецкое содержание и русскую форму. И в конце концов он под окончательным вариантом так же, как это сделал Лермонтов, написал: «Из Гёте». Он любил читать этот перевод вслух и нараспев:

Вершина мира,
Тишина,
И только лира, – 
Лишь она
Поспорить может с тишиною.
И глядя с этой высоты,
Не бойся, замолчишь и ты,
Как мир под сонной пеленою.

А вскоре он уже переводил стихи Райнера Мария Рильке, самого загадочного поэта двадцатого века и очень трудного для перевода.


Занятия переводами заставили Владимира Ивановича серьезно заняться теорией стиха. Он с удовольствием, словно беллетристику, читал Жирмунского, Белого, Брюсова и перед ним открывались глубинные тайны поэтического ритма. Ему очень понравилась теория ритма Андрея Белого, согласно которой ритмом стиха являлось не строгое чередование ударных и безударных слогов, называемое метром, а отступление от этого чередования. Андрей Белый даже пробовал соединять между собой линией те слоги, которые выпадали из метра стихотворения, и каждое четверостишие превращалось таким образом в определенную геометрическую фигуру. Так, в стихах Лермонтова чаще всего всплывал треугольник, а у Пушкина квадрат, а вот у Тютчева определенной фигуры никак не получалось, так как в его стихах отступления от метра были постоянны и непредсказуемы. В конце концов Владимир Иванович подверг такому эксперименту и свои стихи. Он был слегка разочарован – его стихи чаще всего пронизывала прямая линия.


Скоро Владимир Иванович уже мог написать сонет, элегию и даже поэму. Теория ритма открыла перед ним целый океан поэзии, где словно волны, катились по страницам книг ямбы и хореи, амфибрахии и дактили, пэоны и эпитриты.


За месяц работы на заводе он перевел одиннадцать сонетов «К Орфею» Рильке, и когда он приступил к двенадцатому, к нему в каморку наконец-то постучали. Владимир Иванович выдержал паузу, затем спрятал в портфель словари, исписанные до черноты листы бумаги и открыл дверь. Перед ним стоял начальник цеха. Он окинул взглядом Владимира Ивановича, покашлял в кулак и, глядя в сторону, произнес:
– Месяц прошел, пора и за дело приниматься. – Он продолжал смотреть в сторону. – На третьей кран-балке нужно срочно менять редуктор, он там держится уже на честном слове. Бетоноукладчик на второй линии стоит, ну и так далее – по мелочи еще наберется.
И он, так и не посмотрев Владимиру Ивановичу в глаза, пошел к выходу.
– Да, – вдруг остановился он и стал на кого-то кричать, затем повернулся к Владимиру Ивановичу и с ехидной улыбкой произнес, – тебя директор просил зайти после обеда, – и он, помотав головой и выругавшись, пошел дальше.
Владимир Иванович стоял перед открытой дверью из своей каморки и не знал, что ему делать. Он не ожидал, что месяц пролетит так быстро.
– Что же делать? – произнес он вслух.
– Что? – вдруг услышал он хриплый мужской голос.
Перед ним стоял сварщик цеха Сухинин. Он был из бригады ремонтных рабочих, с которой его знакомил месяц назад начальник цеха.
– Да нет, ничего, – ответил Владимир Иванович и хотел было уже закрыть дверь, но вдруг быстро потряс головой и вскрикнул:
– Постойте.
Сварщик уже успел отойти на несколько шагов.
Во Владимире Ивановиче вдруг неожиданно проснулся инженер. Пять лет учебы все-таки успели сделать свое дело. 
Он собрал бригаду ремонтников, выслушал всех по очереди и все подробно записал. Рабочие с удовольствием жаловались новому механику. За время этого разговора Владимир Иванович выяснил, что редуктор на кран-балке уже закрепили, что укладчик тоже работает, и то, что набралось, как выразился начальник цеха, «по мелочи», тоже устраняется.
– Да какой там ремонт, ремонт, – сказал Сухинин, стараясь не употреблять ненормативной лексики, но она все равно вырывалась из его рта, словно икота, после чего он закрывал рот ладонью и наивно улыбался, – да какой там ремонт, – продолжал он, вдарили пару раз кувалдой по укладчику и порядок. Запчастей все равно ведь нет.
– А почему нет? – искренне возмутился Владимир Иванович.
– Почему? – ответил вопросом на вопрос Сухинин. – Это вы у них спросите, – и он показал рукой куда-то вверх и в сторону.
– Понятно, – вздохнул Владимир Иванович и после паузы добавил, – но вы все-таки соберите рабочих, мне нужно с ними поговорить.
– Угу, – ответил Сухинин, – собрать рабочих, – он пожал плечами, – хорошо, но чего их собирать, они все здесь и будут в обеденный перерыв.
– Вот и отлично, – произнес Владимир Иванович и глубоко вздохнул, – Орфей поет у древа, все молчало.
– Что? – спросил Сухинин. 
– Нет-нет, ничего – это я так, рассуждаю вслух.
– Тогда я пошел? – спросил Сухинин и зачем-то показал рукой вперед.
– Да, да, конечно, – ответил Владимир Иванович и сжал губы, чтобы ненароком что-нибудь не произнести еще.


На встрече с директором Владимир Иванович чувствовал себя виноватым. Он, стоя, внимательно слушал его, но думал о своем. Ему хотелось перебить директора и сказать, что он не хочет и не может работать механиком цеха, что он вообще не знает, как так получилось, что он оказался на заводе, что никакой он не инженер, что…
«А кто я? – вдруг сам собой прозвучал вопрос в его голове, – поэт? переводчик? – он улыбнулся. Что обо мне подумают, если я сейчас скажу им, кто я?» 
Ему почему-то стало жалко директора и всех присутствующих.
– Вы как будто не слушаете меня? – вдруг услышал он голос директора.
– Нет, почему же, слушаю, – ответил Владимир Иванович, – очень даже внимательно слушаю.
Ему вспомнилось, как точно так же он стоял в кабинете декана и выслушивал его нравоучения.
– Да? Ну, ну, – директор пошевелил губами и встал. – Но я все-таки повторю еще раз… для тех, кто внимательно слушает. 
Он улыбнулся своей шутке и посмотрел на подчиненных. 
– Ваш цех очень запущен, там три месяца не было механика, так что хватит заниматься теорией, пора засучить рукава и взяться за дело. Вы меня поняли? – И не дождавшись ответа Владимира Ивановича, добавил, – все, вы свободны!
– Я только хотел, – произнес Владимир Иванович.
– Что? – быстро спросил директор.
Владимир Иванович развел руками.
– Насчет запчастей.
– Насчет запчастей – это к главному, – ласково произнес директор и похлопал его по плечу.
– Григорий Ильич! – раздался голос секретаря в двери. – Народ уже собрался.
– Ну, так пусть заходят, – весело произнес директор.
Владимир Иванович пропустил народ и только после этого вышел из кабинета.


15

Постепенно Владимир Иванович все-таки втянулся в работу.
Но он каждый рабочий день не переставал думать о том, зачем ему в институте дали столько знаний, которые совершенно негде применять. Чтобы менять двигатели и редукторы на кран-балках, пускатели на укладчиках, тросы и крюки, совсем не нужно было пять лет изучать сопромат, теоретическую механику, электронику и массу других наук, о существовании которых рабочие его цеха даже не имели представления.


«Как все глупо и нерационально в нашем государстве, – думал Владимир Иванович. – Ведь вся моя работа в основном заключается в том, что я раз в месяц закрываю рабочим наряды и отношу их в отдел труда и зарплаты. И уважают меня рабочие и даже побаиваются только потому, что я могу не закрыть им наряд за опоздание, прогул или нетрезвое состояние на работе. Но как им не пить? – возмущался Владимир Иванович, – тут с ума сойти можно, а не то что запить. Тут как на фронте, нужно выдавать водку, но не по сто грамм, а по литру».


Начальник цеха сразу понял Владимира Ивановича и уже на третий день махнул на него рукой. Он считал, что как не было у него механика, так и нет. И примерно в таких же словах доложил директору.
– Но он молодой специалист, – возразил директор, – с ним надо работать, мы не можем так…
– Как? – вдруг спросил начальник цеха и уставился на своего директора, – он с рабочими уже по-немецки начал разговаривать.
– Как, – улыбнулся директор.
– Так, – ответил начальник цеха, – и лекции им какие-то читает… по теории стиха.
– Ха-ха, – искусственно посмеялся директор, – но я же его просил всякую там теорию оставить.


А вскоре Владимир Иванович перестал маскироваться – он откровенно уже сидел в своей каморке и занимался своим делом демонстративно, не закрываясь на ключ, а иногда оставив дверь открытой. Так что, отрываясь от рукописи, он вдруг мог заметить в проеме двери кого-нибудь из своей ремонтной бригады или начальника цеха, который обычно останавливался на мгновение, но не выдержав взгляда Владимира Ивановича, плевал в сторону и шел дальше. А Владимир Иванович еще некоторое время продолжал смотреть на пустое место. Несколько раз в день мимо его каморки проходили работницы планового отдела или бухгалтерии, но те останавливались, улыбались и здоровались, называя его при этом Владимиром Ивановичем.


Иногда к нему в каморку вбегал сварщик Сухинин и, размахивая руками, докладывал об очередной аварии. Владимир Иванович при этом смотрел в сторону и что-то говорил одними губами, затем бросал авторучку на исписанные листы бумаги и шел к месту аварии. Когда он шел по цеху, со стороны казалось, что это идет сам Петр I со своей свитой.


Через несколько месяцев к Владимиру Ивановичу на заводе привыкли и перестали ходить к нему и смотреть как на что-то диковинное.
В общении с итээровцами он оказался самым обычным человеком, разве что не матерился и пропускал всех вперед при входе в правление или в очереди в столовой. А комсомольская организация даже привлекла его к общественной работе – его включили в состав редколлегии заводской стенгазеты. Газета имела очень примитивное, с точки зрения Владимира Ивановича, название – «Бетон». Владимир Иванович на первом же заседании редколлегии предложил другое название. 
– Какое? – чуть ли не хором и почему-то громко спросили члены редколлегии. 
– Ну, например – «Цемент», – предложил Владимир Иванович. Все тут же с облегчением вздохнули и сказали, что «Бетон» и «Цемент» это почти одно и тоже и что директор таких тонкостей не поймет и новое название не утвердит.


Владимира Ивановича попросили для начала написать для газеты что-нибудь злободневное. И он через два дня принес в редколлегию заметку под названием «Москвичи БАМу» о постоянных выходах на работу по субботам и воскресеньям, что противоречило КЗОТ. Но директор эту заметку не утвердил, и на этом журналистская карьера Владимира Ивановича закончилась. Он с чистой совестью вышел из состава редколлегии.


Постепенно Владимир Иванович все-таки втянулся в работу. Трудно было не поддаться всеобщему энтузиазму, который, несмотря на тяжелые условия работы, почувствовал даже он.


Владимир Иванович составил график технического обслуживания оборудования, сдал главному инженеру заявки на новые бетоноукладчики и электрические автоматы, заменил изношенное такелажное оборудование и так далее.
Он уже не морщился, когда, проходя по цеху, слышал, как женщины матерятся на сломанные укладчики и в отчаянии бьют кулаками по пускателям, обросшим, словно льдом, цементом. Он уже не вздрагивал, когда, здороваясь за руку с рабочими, чувствовал, что почти у каждого не хватает пальца, а то и двух. Он уже не гонял рабочих с полигона, которые чифирили там по старой зэковской привычке. И он дошел уже до того, что сердце его не стало биться сильнее, когда ему сообщили, что сварщик Сухинин не вышел на работу по причине смерти. Владимир Иванович после этого сообщения помолчал секунд десять, а затем спокойно спросил: 
– А что с ним случилось?
– В драке вчера пырнули его заточкой, – сказал кто-то из бригады, и все побрели к своим рабочим местам.


Владимир Иванович весь день вспоминал рассказы Сухинина о своей жизни: о том, как он год сидел за драку, учился до этого в ПТУ, как его бросила жена и не разрешала общаться с сыном. И он подумал, что со смертью Сухинина на заводе для него не осталось ни одной живой души. И он долго еще не мог забыть, как они вместе курили на лавочке у входа в цех.
Однажды в ночную смену в его цехе произошел несчастный случай. Из открытой пропарочной камеры, из которой валил пар, как из гигантской кастрюли с кипящей водой, доставали бетонные плиты, и крановщик в сплошном тумане не увидел, что такелажник еще не зацепив крюк, как следует, машинально показал большим пальцем «подъем». И ему придавило палец, и скрежет тормозов крана, и крик такелажника заставили всех вздрогнуть и несколько секунд не двигаться. Когда Владимир Иванович прибежал на крик, то в испуганной толпе он увидел рабочего, который держал перед собой руку с висящим на коже пальцем. Темная густая кровь капала на черный замасленный пол. У Владимира Ивановича похолодело в животе, и он некоторое время не знал, что делать. Со всех сторон кричали: 
– В медпункт! Скорую! Еще можно пришить!
Но что поразило Владимира Ивановича, пострадавший вместо того, чтобы бежать в медпункт, стоял и показывал всем свой палец и требовал, чтобы ему не забыли закрыть сегодняшний наряд, несмотря на то, что все это произошло в самом начале смены.
Когда приехала скорая помощь, и пострадавший уже лежал в машине, и ему была оказана первая медицинская помощь, врач вдруг оглянулась вокруг и подошла к Владимиру Ивановичу.
– Нужно, чтобы кто-нибудь из вас поехал с нами, – сказала она, растягивая слова и продолжая оглядываться.
– Да, да, конечно, – быстро ответил Владимир Иванович, – я поеду с вами.
Врач улыбнулась, посмотрела внимательно на Владимира Ивановича и почему-то шепотом спросила: 
– Скажите, а что это вы здесь делаете... да еще ночью?
Владимир Иванович не знал, что ответить на такой вопрос, тем более, он не понял, к кому этот вопрос был обращен (врач продолжала оглядываться), к нему лично или ко всем рабочим. И поэтому он ничего не ответил, а только тяжело вздохнул и развел руками.
– Всё ясно, – сказала врач. – Нужно отсюда поскорее уезжать, а не то еще и на нас что-нибудь свалится.


Над машиной скорой помощи с шумом проехала кран-балка с дымящейся, как потухшая головешка, бетонной плитой.


Из больницы Владимир Иванович шел пешком. Была зимняя ночь. Город был пустой и темный, только изредка он замечал в длинных блочных домах горящие огни. Они ему напоминали перфоленты институтской ЭВМ. Иногда вдали улицу пересекали машины скорой помощи, а на пустых перекрестках играл огнями светофор. Владимир Иванович остановился на переходе и долго смотрел на огни, и чем-то эта площадь напомнила ему его жизнь. Она была так же пуста, и кто-то также пытается управлять этой пустотой. Владимир Иванович дождался зеленого света и перешел на другую сторону. До завода было еще далеко, и он шел с улыбкой по пустым улицам, и читал вслух свои стихи:


– На стрелках башенных часов
Сражалось наше время…
Переводили Часослов,
Мечтая о гареме.

Читали книги до утра,
Плевали на работу.
Метлой нас гнали со двора,
И пили аж до рвоты. 

А ночью снился всякий вздор – 
На цыпочках, без стука,
Железный Феликс, словно Командор,
Входил и жал нам руку.

Бессмертны были мы тогда,
И потому – беспечны.
Жизнь уходила в никуда,
А наше время – в вечность.


16

Приближалась весна. По заводу уже нельзя было ходить без резиновых сапог – ноги по щиколотку утопали в серой каше из снега, цемента и машинного масла. Владимир Иванович здоровался с рабочими, махал в знак приветствия работникам ОТК, в общем, он уже был своим, его уже не считали странным, как не считали странными рабочих, присылаемых в последнее время из ЛТП.


Однажды его за руку остановил рабочий в брезентовом комбинезоне. Это был знакомый сварщик из арматурного цеха. В руках у него был какой-то листок, и он всем, кого встречал на своем пути, показывал его, и это Владимир Иванович заметил еще издалека.
– Слушай, Иваныч, – произнес сварщик и только после этого протянул руку.
Владимир Иванович молча смотрел на рабочего.
– Ты почему не закрыл мне наряд?
– Какой наряд? – не понимая, о чем идет речь, спросил Владимир Иванович и только после этого пожал ему руку.
– Какой наряд? – переспросил сварщик, сплюнул и отвернулся, – ты не знаешь, какой наряд, ты давай не прикидывайся.
– Наряд? Но за что? – Владимир Иванович искусственно изобразил на лице удивление.
– А за то, – сварщик как-то присел и посмотрел на Владимира Ивановича снизу, – за то, что я приходил к тебе в цех и целый час варил ограждение, а моя работа при этом стояла – вот за что. А то за что?
– За это наряд?! – возмутился Владимир Иванович.
– Конечно! А ты как думал, – уверенно произнес сварщик и, словно фокусник, ударил рукой по листу с двух сторон.
– Наряд за целый рабочий день только за то, что ты приварил ограждение!? – Как-то по-детски возмутился Владимир Иванович. – Да ты что?
– А что, я обязан ходить по цехам? Я что, виноват, что у вас нет сварщика? Оформляй тогда полставки, а так – дураков нет. Выписывай, давай, наряд и всё!
– Нет, – спокойно и уверенно ответил Владимир Иванович, – я не могу, да и не имею права. Ты что, уже и шага шагнуть не можешь без наряда. Совесть-то у тебя есть?
– Совесть?! – вдруг закричал сварщик, – это у вас только совесть есть, да? – и он показал рукой на правление. – Но учти, будет у тебя там всё рушиться, я пальцем не пошевелю, понял, – и он быстро пошел прочь, но вдруг остановился и закричал, чуть ли не на весь завод:
– Комсомолец хренов! У меня сын такой же комсомолец растет. У-у-у, ворюги! – сварщик больше не нашел слов, выругался и пошел в свой цех.


Владимир Иванович долго стоял на одном месте, пытаясь понять слова сварщика. В одном предложении слова «комсомолец» и «ворюги» он никогда не слышал. Но вдруг его окликнули:
– Владимир Иванович, вам сейчас звонили, просили срочно подойти к телефону.
– Меня?! – удивился Владимир Иванович, – кто же это?
– Не знаю, женский голос и очень приятный.
У Владимира Ивановича сердце застучало, как после стометровки.
«Но этого же не может быть», – твердил он про себя, хотя был почти уверен, что это звонила его Елена.


Разговаривать с Еленой Владимиру Ивановичу пришлось в присутствии секретаря директора. Она, предвкушая новую и, по-видимому, интимную информацию, даже привстала и подала ему трубку.
Владимир Иванович взял трубку, зачем-то спросил кто это, на что секретарь улыбнулась и пожала плечами. Владимир Иванович поднял трубку и тихо произнес: 
– Алло, я вас слушаю.
Услышав в ответ голос Елены, он оторвал трубку от уха и посмотрел на секретаря, но та деликатно, как ей показалось, отвернулась.
Когда Владимир Иванович опять поднял трубку, Елена уже заканчивала фразу, и он только успел услышать:
– Я бы на твоем месте сказала «нет».
– Да? – спросил Владимир Иванович и проглотил слюну, – но каждый, к счастью, оказывается, в конце концов, на своем месте.
– Ты всё такой же, – вздохнув, отвечала Елена.
– А какой же я должен быть? – спросил Владимир Иванович, имея в виду свой характер, а не отношение к Елене.
– Я другое имела в виду, – произнесла она с сожалением, и Владимир Иванович почувствовал это.

Образовалась пауза, в продолжении которой секретарь переложила с места на место на столе какие-то бумаги и жестами, и шиканьем остановила людей, собирающихся войти к ней в комнату. После чего она встала и закрыла перед ними дверь.
– Хорошо, – услышала секретарь ставший вдруг усталым голос Владимира Ивановича, – я с удовольствием съезжу в Волгоград, тем более что я никогда там не был.
Секретарь на цыпочках прошла на свое рабочем место.
– Я все понял, завтра в двадцать ноль-ноль на нашем месте.
Произнеся последние слова, Владимир Иванович сделал паузу и посмотрел по сторонам.
– Мне нужен отпуск за свой счет дня на три-четыре, – обратился он к секретарю, – как вы думаете, это можно устроить?
Она взяла из его рук трубку и, глядя ему в глаза, сказала:
– Можно, конечно, можно, вы сейчас же напишите заявление, и я все устрою.
Владимир Иванович сделал неопределенный жест и начал что-то искать глазами.
– Знаете что, – ласковым голосом сказала секретарь и дотронулась до него рукой, – давайте лучше я сама напишу, а вы потом подпишете.
– Да, так можно? – быстро спросил Владимир Иванович и хотел уже идти, но вдруг остановился и, глядя в окно, произнес:
– Там у ее подруги что-то случилось, я толком ничего не понял, но нужно помочь, так что я завтра, – он сделал паузу и улыбнулся, – мы завтра едем в Волгоград.
– Я всё поняла, и все сделаю, – успокаивая Владимира Ивановича, произнесла секретарь и проводила его до двери. На ее лице было такое выражение, какое бывает у человека, когда его посетит большая удача. Этот телефонный разговор очень многое ей объяснил.


Владимир Иванович ждал чего-то подобного – телефонного звонка или письма. И он, конечно, обрадовался, услышав ее голос, но та обида, которую он переживал все это время и так и не пережил, давала о себе знать, и он порой резко отвечал друзьям и подругам и даже делал грубые обобщения в разговорах о прекрасном поле. Но как он ни старался быть строгим и равнодушным, он не смог соврать на вопрос Елены – «рад он ее звонку или нет» – он, хотя и холодно, но все-таки ответил, что рад. Он не умел лукавить и поэтому в отношениях с женщинами очень часто попадал в неловкое положение. Он мог очень уж откровенно сказать о своих чувствах, когда никто его об этом не спрашивал. И после таких ответов женщины обычно замолкали, и как Владимир Иванович ни пытался обратить свое откровение в шутку, ничего у него из этого не получалось. И женщины даже отказывались от его вежливых предложений их проводить.


Но наряду с такой почти патологической искренностью Владимир Иванович был еще очень упрямым человеком. И если он что-то затаивал в душе или на что-то решался, то никакие искренние чувства любви или ненависти не могли свернуть его с намеченного пути. Да, Владимир Иванович продолжал любить свою Елену и на прямые, и даже косвенные вопросы искренне признавался в этом. Но это никак не могло повлиять на его поступки. Это, может быть, покажется странным, но в его сознании предательство, а он именно так оценивал слова Елены, сказанные на платформе метро, было выше всякой любви. Он бы мог простить увлечение, даже измену, но предательство он простить не мог. «Я полюбила другого человека» – эта фраза до сих пор нет-нет, да и звучала в его ушах. И даже не простить, точнее будет сказать, – он не мог ее пережить. И даже смерть ЭТОГО человека, слезы Елены и мольба о прощении не смогли бы изменить поведение Владимира Ивановича. И он чувствовал иногда, что не прав, что так нельзя, а после телефонного разговора с Еленой он доводил себя даже до какого-то умиления и чуть ли не до слез, но тут же понимал, что он ничего не сможет с собой поделать и все будет по-прежнему. Он будет делать все, что его попросят, но то, что от него ждут, чего нельзя попросить словами и даже взглядом, он сделать будет не в состоянии. Поступка он не совершит. Он понимал, что это глупо, что он, скорее всего, сам виноват во всех своих несчастьях, но что-то останавливало его, и он не мог понять что. В этот вечер он закончил так долго не дававшийся ему третий сонет к Орфею:

Один лишь Бог смерть эту превозмог.
А человек? – Он чувств противоречье
Взвалил давно судьбе своей на плечи.
Несет он крест разбитых двух дорог.

А песнь? – Его научишь ты жить вне
Своих желаний и влечений. Лира –
Ты страсти эти в звуках растворила.
Так Богу проще. Песнь есть бытие.

А наша жизнь проходит в тишине.
Как сердца боль у юноши. Он песней
Сорвал свой голос. Но запомнит, – нет

Того, что любишь. Так на этом свете.
И только в правде дух его воскреснет.
И, как дыханье Бога, песня. Ветер.


17

Когда Владимир Иванович ровно в двадцать один ноль-ноль увидел свою Елену на их месте, у входа в его любимый театральный музей им. Бахрушина, – ему вдруг стало абсолютно наплевать на все свои обиды и ее предательство.


Они шли навстречу друг другу с улыбкой и жестами, а последние десять метров даже бежали.


Владимир Иванович взял ее за локти, затем за плечи и они поцеловались коротко по-приятельски, затем он надолго прижал ее к своей груди.


Елена была небольшого роста и даже на каблуках она едва доставала ему до плеча. Она была одета в длинное модное кожаное пальто и в меховую шапку, что делало ее чуть выше. Владимир Иванович был одет по-барски – в дубленку, пыжиковую шапку и итальянские сапоги, что делало его похожим на Шаляпина. Эти вещи ему подарили родители по окончании института. Так что выглядели они, можно даже сказать, богато и на фоне серой Москвы и большинства москвичей заметно выделялись.


Если в первое мгновение их встречи они были похожи на влюбленных молодых людей, и прохожие так их и воспринимали, улыбались им, а некоторые даже приветствовали их взмахом руки, то через полчаса, когда они шли к Курскому вокзалу, они уже были больше похожи на мужа и жену. Одна сумка была у Владимира Ивановича в руке, другая висела через плечо, а под правую руку его держала Елена. Они шли молча, она прижималась к его руке, иногда заглядывала в глаза, после чего они улыбались. Может быть, для них это были мгновения счастья, но они тогда об этом не думали – они просто были рады видеть друг друга, идти рядом, и все. Большей близости с женщиной, чем сейчас, идя всего лишь под руку с Еленой, он не испытывал никогда.


Подругу Елены звали Марина. Он была на два года старше ее. Познакомились они в стройотряде и, несмотря на разницу в возрасте и то, что они были с разных факультетов, очень сблизились. Марина была не только старше Елены, но и выше ростом и вообще как-то солидней. У нее была пышная прическа а-ля Алла Пугачева, большие карие глаза, которые сквозь линзы очков казались еще больше. Она искренне обрадовалась подруге и Владимиру Ивановичу, о котором очень много от нее слышала, и, здороваясь с ним, сначала очень долго жала ему руку, что-то говоря сначала ему, а потом Елене, и в конце концов не выдержала, и как-то по-родственному расцеловала его:
– Ну и слава Богу, – произнесла она, вытирая помаду со щеки Владимира Ивановича, и отвернувшись, всплакнула.


По дороге домой Марина очень много говорила: о городе, о себе, о родителях и постоянно спрашивала Елену об институте, общих друзьях. Но когда та начинала отвечать, то она вдруг извинялась и начинала рассказывать об очередной достопримечательности города, мимо которой проезжал их автобус. Владимир Иванович в разговоре подруг не участвовал, он улыбался, кивал или мотал головой от удивления. Он уже знал от Елены, что Марина была вынуждена бросить институт, что она собиралась выйти замуж, но свадьба неожиданно расстроилась по совершенно непонятной причине. Во всяком случае, по телефону Марина ничего толком объяснить подруге не смогла. Как только она доходила до того момента, когда нужно было сказать причину, она начинала плакать и просила приехать к ней.


Елена еще в поезде в разговоре с Владимиром Ивановичем пыталась понять, что произошло у Марины с ее женихом, и пыталась вовлечь его в свои рассуждения. Но разговор тут же обрывался, как и ее телефонные разговоры с подругой. Владимиру Ивановичу было неловко говорить на эту тему, так как он чувствовал, что Елена, говоря о подруге и переживая за нее, думала о себе и о нем и не могла понять, что происходит с ними. В том, что она любит Владимира Ивановича, Елена не сомневалась никогда, а после пяти месяцев разлуки она поняла, что без него просто не может жить. И в том, что он ее любит, она тоже не сомневалась и не только потому, что он неоднократно признавался в этом и в письмах, и на словах. И она даже корила себя за то, что постоянно заставляла его признаваться в своей любви к ней, так что, в конце концов, он стал это делать как-то спокойно и обыденно. Ей стало казаться, что он ее разлюбил, отчего она и пошла на хитрость. Но почему им так трудно вдвоем, она не понимала. Она продолжала рассуждать о подруге и, глядя ему в глаза, мечтала только об одном – оказаться в его объятиях, но одновременно понимала, что этого не будет.
– Но почему, почему? – произнесла она, – почему он вдруг оставил ее, ведь у них уже были куплены кольца, – она пожала плечами, – не понимаю.
Владимир Иванович в ответ только строил гримасы, но тут же спохватывался и начинал что-то говорить. Он понимал, что это очень серьезный вопрос и нельзя, отвечая на него, отделаться гримасой.

Но рассуждая о Марине, он так же, как и Елена, думал о себе. Он высказывал различные предположения, приводил примеры из русской классики, был очень убедителен и красноречив, но при этом он пристально вглядывался в красивые глаза Елены и пытался понять – почему вместо того, чтобы забыв обо всем, слиться с ней в таком желанном поцелуе, он философствует о Настасье Филипповне и Анне Карениной.
– Но может быть, – закончил он свой монолог, – все гораздо проще, и мы напрасно переживаем за нее.
– Да? – быстро спросила Елена и в ее глазах забрезжила надежда.
– Да, спокойно ответил Владимир Иванович, – может быть, они уже давно помирились, и мы утром будем этому свидетели.
– Если бы, – вздохнула Елена, – я должна была быть свидетелем на ее свадьбе еще полгода назад.

После этих слов наступила пауза, которая затянулась до утра.
Марина не могла не нарадоваться на своих друзей. Она брала их обоих под руку или толкала по раскатанному льду тротуара, забегала вперед и ждала их. Она видела перед собой красивую влюбленную пару и искренне радовалась за них. И эта радость только усиливалась на фоне ее несчастья. Ей нравилось в них все, но особенно то, насколько Владимир Иванович внимателен к Елене и одновременно скромен по отношению к ней. Самое большее, что он себе позволял при Марине, так это взять ее под руку. И это ей нравилось, аж до слез, благо они сейчас у нее были очень близко.

Дома Марина даже начала шутить по поводу поведения Владимира Ивановича, и они с Еленой решили, что спать его положат отдельно на диване.
– Ничего, ничего, потерпит, – по-взрослому причитала Марина, и они с подругой прыскали и что-то шептали друг другу на ухо, после чего просто заливались смехом.
Полночи они шептались, а Владимир Иванович смотрел на высокий потолок с лепниной и с улыбкой вспоминал, как Марина укутывала его одеялом и подворачивала его со всех сторон, как это делала его мать в далеком детстве.
– Спи, – строго сказал она и погасила свет, – спокойной ночи.
Владимир Иванович успел отвернуться, чтобы она не увидела его лица.


18

На следующий день Марина повела гостей на Мамаев курган.
Была пасмурная мартовская погода, и весь мемориальный комплекс произвел на Владимира Ивановича жуткое впечатление. У него было такое ощущение, что он побывал на войне. Был будний день, и народу было немного. Голые ветки деревьев звенели на ветру, а воробьи щебетали в кустах. Когда он шел по аллее героев, то гигантские барельефы каменных лиц казались ему пораженными оспой, которые с укором смотрели на него. А вдалеке, на высоте, Родина-мать звала этих убитых войной людей снова в бой.
У выхода из мемориала Владимир Иванович увидел, как милиционеры разбивали ломом замерзшую за ночь воду у фонтана и собирали со дна брошенную туристами мелочь. Елена подошла к ним и попросила этого не делать.

– Как вам не стыдно, – сказала она им, когда уже отошла в сторону.
Милиционеры молча посмотрели на нее, пошевелили губами и опять принялись за свое дело.

Вечером этого же дня Владимир Иванович и Елена уехали в Москву. Поезд отправлялся очень поздно. Марина, прощаясь с друзьями, по-старушечьи всплакнула.

Домой ехали молча, и каждый из них думал о том, что этот незнакомый город, поезд и прежде всего Марина помогли им опять хоть какое-то время быть вместе, и что утром на вокзале они наверняка расстанутся, и ничто не поможет им. 
Иногда их взгляды встречались, и они беспомощно улыбались друг другу, и отводили глаза.

Когда они два дня тому назад встретились в музее, у Владимира Ивановича и Елены были надежды, им обоим казалась, что они уже не будут больше расставаться никогда. Но после первых же произнесенных слов им обоим стало ясно, что эти надежды вряд ли оправдаются.

Они долго молча стояли на платформе метро, провожая взглядами уходящие электрички, и по ним было видно, что они уже смирились со своим положением. Они уже прекрасно понимали, что эта ситуация исчерпана и теперь нужно ждать нового случая, который предоставил бы им очередную попытку соединить свои судьбы.

Расстались они молча – Елена взяла из рук Владимира Ивановича свою сумку и вошла в открывшиеся двери вагона. Двери почему-то долго не закрывались, а когда наконец захлопнулись, и поезд уехал, Владимир Иванович еще долго стоял на месте.
Он потом часто вспоминал эту поездку как самое счастливое время своей жизни.
«Это была фантастическая поездка», – иногда произносил он вслух и останавливался.
В этом было много правды. Ведь целых полтора дня они были фактически мужем и женой, и пока не подошел поезд на вокзале, у него еще были надежды, что они с Еленой не расстанутся никогда. Он, конечно же, ругал себя страшно: за нерешительность, вялость, трусость, наконец, и в своем воображении представлял, как все это могло быть по-другому. 
– Ведь мне нужно было только.., но что «только», – произносил он вслух и мотал головой.
Ему вспоминались завод, родители, больная бабушка и тут же стихи, переводы, и от таких воспоминаний по телу проходила дрожь.

 


19

Приближалось лето, а лето у Владимира Ивановича со времен отрочества и юности было связано с каникулами.


Даже на заводе слово «отпуск» стало звучать чаще слов «план» и «прогрессивка».
Владимир Иванович с нетерпением ждал, когда пройдет последний одиннадцатый месяц его работы на заводе, и он пойдет в отпуск. Ему почему-то казалось, что его отпуск будет длиться целую вечность, а не несчастных 24 рабочих дня, и он последние дни ходил по заводу с блаженной улыбкой.


И вот наконец-то наступил последний день его работы, то есть последний день одиннадцатого месяца – он по календарю всё несколько раз скрупулезно посчитал. В этот день он впервые ехал на работу, как на праздник. А на заводе был со всеми особенно вежлив и даже ласков. Многие его даже не узнавали и решили, что либо парень влюбился, либо свихнулся окончательно.


В конце рабочего дня Владимир Иванович простился с рабочими, пожелал им трудовых успехов и на прощание долго жал им руки. Рабочие недоумевающе смотрели на своего механика и, пожимая плечами, переглядывались за его спиной. Пожелав всем еще раз здоровья и успехов в работе и сжав на прощание ладони над головой, Владимир Иванович быстрым шагом пошел на автобусную остановку. Но в последний момент решил все-таки забежать в правление и проститься с ребятами из КБ и начальником отдела кадров, который оформлял его на работу и был единственным, как казалось Владимиру Ивановичу, кто понимал его.


В КБ уже никого не было, а в отделе кадров начальник сидел за своим столом и, словно пасьянс, раскладывал перед собой какие-то картонные карточки. Владимир Иванович всегда улыбался, когда видел этого высокого мужчину с пышной шевелюрой вьющихся волос, что делало его похожим на Вана Клиберна. 
– Вы разрешите? – произнес Владимир Иванович в открытую дверь.
Начальник отдела кадров мило улыбнулся в ответ.
– Извините, что отрываю вас от работы, – произнес Владимир Иванович после паузы. – Но я тороплюсь.
– Торопитесь, – не отрываясь от дела, произнес начальник, – это интересно, и куда же вы торопитесь?
– Как куда? – искренне удивился Владимир Иванович и вошел в кабинет. – В отпуск, естественно.
– В какой еще отпуск? – начальник поднял на него глаза.
– В очередной, в какой же еще, – ответил Владимир Иванович и хотел было уже бежать на автобус, но начальник вдруг быстро встал и подошел к нему. Он постоял несколько секунд перед Владимиром Ивановичем, потом обнял его за плечи и, проводив к столу, посадил на стул.
– Это что еще за очередной отпуск такой? – спросил он Владимира Ивановича и, не убирая руки с его плеча, как бы боясь, что он может убежать, пододвинул к себе ногой стул и сел напротив.
– Ну не очередной, конечно, – заулыбался Владимир Иванович, – первый, пока только первый свой отпуск, согласно КЗОТ.
– Какого еще КЗОТа? – повысил голос начальник и, резко встав, начал ходить по кабинету.
– Это вам лучше знать, какому, – попробовал пошутить Владимир Иванович.
– Да вы что!? – уже почти кричал начальник, – совсем уже ничего не понимаете? – Он уставился на Владимира Ивановича. – Я тоже был молодым и тоже увлекался, но мы с вами находимся на заводе, а не в детском саду. В отпуск он, видите ли, собрался, – начальник покачал головой. – Да разве так в отпуск уходят?
– А как? – удивился Владимир Иванович. – Разве в отпуск уходят как-то по особенному? Это что, день рождения или день похорон? Одиннадцать месяцев прошло, и вы сами мне говорили, что…
– Да мало ли что я говорил, – начальник сел на свое рабочее место. – Да, по КЗОТу молодому специалисту положен отпуск через одиннадцать месяцев после начала работы, но вы-то тут при чем?
– Как при чем? – Владимир Иванович вскочил со своего места, – разве я не молодой специалист?
Начальник отдела кадров махнул рукой, после чего Владимир Иванович опустил голову и сел на место. Образовалась пауза, в течение которой они боялись посмотреть друг другу в глаза.
– И потом, – неожиданно заговорил начальник отдела кадров, – есть же порядок, – нужно сначала написать заявление, потом подписать его у начальника цеха, у директора, получить отпускные, наконец, но я вам сразу скажу, директор ваше заявление не подпишет.
«Какое еще заявление, – думал про себя Владимир Иванович и слушал начальника отдела кадров только из уважения к нему, – какие еще отпускные, когда у меня и так деньги торчат из всех карманов».
– Так! – резко произнес Владимир Иванович и поднялся со стула, – я, честно говоря, мог вам и не говорить ничего, это я так, из уважения к вам зашел попрощаться. Деньги мне сейчас не нужны, а про это ваше заявление я и слышать ничего не хочу. Да и зачем я его буду писать, если директор, как вы говорите, его не подпишет. Одиннадцать месяцев я отработал, сонеты перевел, так что, будьте добры…
– Какие сонеты! Какие одиннадцать месяцев! – уже откровенно кричал начальник.
– Такие, – улыбнулся своей оговорке Владимир Иванович, – я хотел сказать, что закон на моей стороне, и вы не имеете права меня удерживать. Это, между прочим, уголовное дело. Так что, до свидания и привет директору.
– Это немыслимо! Это черт знает, что такое, да вас…
Но этот крик начальника отдела кадров Владимир Иванович слышал, уже идя по коридору.

Владимир Иванович не знал тогда, что уходит с завода навсегда. В тот момент он был счастлив оттого, что хоть какое-то время не будет видеть всего этого ужаса. На охранника на проходной он посмотрел, как на обреченного.


В течение своей долгой жизни он нет-нет, да и вспоминал о заводе, и об этом можно было догадаться по неприятной гримасе, которая вдруг появлялась на его лице. Он вспоминал ночные смены, дышащее на ладан оборудование; рабочих, стоящих по пояс в цементе; вагоны с замерзшей щебенкой и пьяных рабочих, ломами разбивающих ее; старый заводской цементовоз, у которого вместо сидения была деревянная табуретка, и вечные собрания, на которых директор уговаривал рабочих выйти на работу в субботу или в воскресенье. И всю дальнейшую жизнь рабочие завода напоминали ему беспризорников 20-х годов, которые во времена Гражданской войны потеряли родителей и до которых пока еще не дошли руки у государства.


Целый месяц он с другом путешествовал по Карпатам и Крыму, а когда вернулся в Москву, то на завод не пошел. У него просто не было физических сил туда возвращаться. Он понимал, что это невозвращение может иметь для него серьезные последствия, но ужас, который ему внушало одно только воспоминание о заводе, был гораздо сильнее самых серьезных последствий.


«Будь что будет», – решил Владимир Иванович и старался больше о заводе не думать, хотя он, словно больной зуб, который своими развалинами напоминает о себе, тоже нет-нет, но давал о себе знать. И как вы, пройдясь языком по острым остаткам зуба, иногда даже вслух произносите: «Нет, друг, зубы надо лечить», – так же и Владимир Иванович, увидев цементовоз на дороге или бетонные плиты на стройке, вспоминал о заводе, и эти воспоминания опять начинали тянуть его за душу. И они даже порой вытесняли воспоминания о Елене, и это ему было особенно неприятно. В конце концов Владимир Иванович написал письмо начальнику отдела кадров, в котором попытался всё объяснить. Но всё объяснить оказалось совершенно невозможно. Все его объяснения на бумаге получались либо глупыми, либо просто смешными. Он что-то писал о призвании, о том, что каждый человек должен находиться на своем месте, и только тогда он может по-настоящему приносить пользу обществу. Но он тут же понимал, что это всё неправда, что ни о какой пользе для общества он никогда не думал. Он бросал в урну скомканные листы бумаги и начинал всё сначала. Он приводил примеры, подобных себе судеб литературных героев и дошел до того, что писал уже о Робинзоне Крузо, который сделал лодку вдалеке от воды и таких больших размеров, что не смог ее дотащить до воды. Но сравнение себя с Робинзоном Крузо показалось ему совсем уже детским, и он разорвал это длинное письмо и, успокоившись, написал: «Уважаемый Владимир Михайлович (так звали начальника отдела кадров), на завод я вернуться не могу, а что делать, не знаю. Помогите мне выбраться из трудного положения. Владимир С.».


20

Через две недели пришел ответ, такой же короткий, но предельно ясный: «Владимир Иванович, срочно приезжайте на завод, у нас новый директор. Отдел кадров».
Владимир Иванович с облегчением вздохнул и поехал на завод.


Уже потом, спустя много лет, он всегда вспоминал это время с улыбкой, но тогда, тогда он никак не мог понять, за что его так мучают. Ведь он не нарушает законов, ведет себя прилично, а он постоянно всех раздражает и своим видом, и вежливостью, и даже знаниями. В соседнем цеху механиком работал парень без всякого специального образования, и к нему никогда не было никаких претензий. Ни со стороны начальника цеха, ни со стороны директора.


Вспоминая свой разговор с новым директором, Владимир Иванович всегда улыбался и рассказывал о нем друзьям, как анекдот.


Новому директору было на вид лет сорок, и по поведению, и по разговору он был гораздо интеллигентнее своего предшественника. Он долго молча смотрел на Владимира Ивановича, отвечая при этом на телефонные звонки и даже разговаривая с цехами по селекторной связи. Наконец он взял себя пальцами за переносицу, как это делают обычно люди, сняв очки, и сказал: 
– А вы знаете, что за ваше поведение мы можем вас лишить диплома.
– Как это? – ухмыльнувшись, спросил Владимир Иванович.
– А вот так, очень даже просто, позвоню вашему декану и расскажу, как ведут себя его студенты.
– Звоните, – покорно согласился Владимир Иванович, – если быть до конца честным, то диплом мне действительно не нужен. Так что сделайте одолжение. Он мне только мешает жить. И вы, таким образом, сделаете для меня благое дело. И мне, конечно, нужно было раньше думать и бросить институт еще на втором, в крайнем случае, на третьем курсе, когда я всё уже окончательно понял. Но у меня не хватило тогда духа.
Сказав это, Владимир Иванович поймал себя на мысли, что если бы он бросил институт на втором курсе, то он бы не встретился со своей Еленой, и он вдруг понял, что он не мог этого сделать, потому что это судьба, а от судьбы, как говорится, не уйдешь. И все его переживания, споры с родителями, страх перед администрацией, всё это было ничто по сравнению с судьбой, которая вела его и Елену друг к другу. Так что теперь он просто пьет эту горькую чашу и ему еще предстоит выпить ее до дна.


Директор опять замолчал. Он мотал головой, строил гримасы – он явно не знал, что делать с таким нерадивым механиком.
– Я вам тоже честно скажу, – постучав пальцами по столу, произнес директор, – мне очень хочется вас наказать.
– За что? – искренне удивился Владимир Иванович.
– Очень хочется, – директор покачал головой, – но я этого не сделаю. Но не потому что мне вас жалко, а мне вас жалко, – он уже мотал головой из стороны в сторону, – но не поэтому. Просто я не уверен – правильно ли я поступлю, наказав вас. Так что идите с миром, – он махнул рукой, – у нас тут и без вас полон рот забот. Но только у меня будет одно условие.
– Какое? – Весело спросил Владимир Иванович и распрямил спину, словно только что сбросил мешок цемента.
– Какое? – тоже с улыбкой переспросил директор и посмотрел в окно, – отпускные деньги, которые вам причитаются, вы перечислите в Фонд мира.
Директор демонстративно посмотрел Владимиру Ивановичу в глаза.
– Не-е-ет, – тут же ответил Владимир Иванович и помотал головой, – при чем тут Фонд мира.
Владимир Иванович немного испугался этого предложения, так как денег у него на тот момент почти уже не было, и он надеялся на 200 рублей отпускных, которые он очень кстати не получил перед отпуском.
– Нет, – уже твердо произнес Владимир Иванович, – эти деньги мною честно заработаны и поэтому… – он потряс головой, – нет.
– А вы, оказывается, абсолютно нормальный человек, как я погляжу, а то уж я думал, что вы…
– Что я?
– Да, нет, ничего. Только вы должны привезти на завод письмо с того места, куда хотите устроиться на работу, иначе нам больше не дадут молодого специалиста. Хотя, что с ними делать, с этими специалистами, я, честно говоря, и не знаю. Ведь по закону я не имею права вас никуда отпускать целых три года.
Владимир Иванович уже не помнил слов благодарности, с которыми он прощался с директором, но почему-то запомнил его огромные от удивления глаза, когда он смотрел, как Владимир Иванович метался от радости по кабинету и чуть ли не обнимал своего директора.


Владимир Иванович, перед тем как уйти, еще долго говорил о счастье, о Робинзоне Крузо, о великом поэте Райнере Марии Рильке и о чем-то еще, что он, слава Богу, не запомнил, так как ему пришлось бы потом всю жизнь стыдиться этих своих откровений.


Когда Владимир Иванович наконец-то вышел из кабинета, директор глубоко вздохнул и, подперев ладонью подбородок, долго молча смотрел в окно.


Обретя свободу, да еще с двумястами рублями в кармане, Владимир Иванович тут же подумал о Елене. Ему очень захотелось ее увидеть и рассказать обо всем. И главное, о том, что он уже закончил переводы сонетов к Орфею, что он завтра идет на семинар переводчиков к самому Аркадию Акимовичу Штейнбергу и будет читать ему свои переводы, что уже целый месяц он является членом литобъединения при журнале «Юность» и о многом, многом другом. Но тут же он вспомнил, как, получив первую зарплату на заводе, он тоже хотел бежать к Елене, так как подумал, что эта зарплата поможет им устроить совместную жизнь, и ему стало грустно. Он вдруг понял, что ни экономическое благополучие, ни его духовная удовлетворенность не могут быть залогом их совместного счастья, так как эти две вещи для него никогда не будут совместимы, как гений и злодейство. Он понял, что деньги он может зарабатывать только там, где его душа никому не нужна, а там, где она нужна, ни о каких деньгах не может быть и речи. И что ему опять делать, он не знал. Он сбрасывал одни оковы, которые ему мешали соединиться с Еленой, но тут же появлялись другие и более тяжелые. Он шел по летнему городу, и ему казалось, что липы, словно дети, машут ему на прощанье своими ветками. Начинался дождь, и первые капли упали в цементную пыль, прилетевшую с завода. Несколько капель упали ему на лицо и очень вовремя, еще бы мгновение и прохожие бы заметили на его щеках слезы.


Если бы ему в тот момент кто-нибудь сказал, что такое его состояние продлится много лет, то он бы воспринял это как злую и неуместную шутку. Ему всегда казалось, что все это его неустройство временно, что еще месяц, два, ну, может быть, год, и все устроится. Он поступит в литературный институт, его стихи и переводы будут печататься в толстых литературных журналах и издаваться отдельными книгами, и он будет зарабатывать приличные деньги и тогда, наконец-то, он сможет устроить их совместную с Еленой жизнь. Он почему-то в своем воображении не мог даже представить их совместную жизнь и житейские трудности одновременно. Они всегда в его воображении существовали в отдельности. Он думал, что их совместная жизнь должна быть какая-то идеальная, без этих пошлых мыслей о деньгах и о жилье. Почему это было так, он не знал. Может быть потому, что его любовь к Елене была какая-то идеальная, литературная, а не живая, не плотская. А об этом ему частенько давали знать друзья. Но если с друзьями он все-таки постепенно соглашался, то наедине с собой он гнал от себя такие мысли и даже начинал злиться и мысленно ссориться с друзьями.


21

Двести рублей, полученные на заводе, у Владимира Ивановича очень быстро кончились, и помог ему в этом один из заместителей главного редактора журнала «Юность». Он после очередного заседания литобъединения, на котором Владимир Иванович с успехом читал свои стихи, отозвал его в сторону и сказал, что ему очень понравилось, как он сегодня читал и попросил его сделать для него лично подборку его последних стихов.
– Мы обсудим твои стихи на худсовете редакции, – произнес он и выпустил несколько колец дыма, – а сейчас пойдем сходим к Борис Леонидычу.
– А кто это? – наивно спросил Владимир Иванович.
Замредактора оглянулся и за рукав отвел его в сторону.
– Это недалеко, тут, за углом.
И он взял Владимира Ивановича под руку и вывел из редакции.
Идти было действительно недалеко. Они обогнули здание редакции, вышли на улицу Горького, прошли по ней метров сто и свернули в переулок. И перед глазами Владимира Ивановича появилась большая мраморная мемориальная доска.
– А-а, – догадался, наконец, Владимир Иванович и хотел еще что-то сказать, но замредактора уже тащил его за руку, и скоро они оказались в подсобном помещении не то кафе, не то столовой.
– В этом доме Борис Леонидыч родился, – сказал замредактора и посадил Владимира Ивановича за высокий кухонный стол.
И тут же появилась какая-то толстая маленькая женщина в грязном фартуке, а после ее ухода он увидел на столе два граненых стакана наполовину наполненных, видимо, водкой и две порции сосисок со сморщенным зеленым горошком.
– Вот старая дура, – сказал замредактора, – опять хлеб забыла, но ничего можно и без хлеба, – и он, кивнув Владимиру Ивановичу, взял в руку стакан.
Они чокнулись, и замредактора в два глотка выпил содержимое стакана.
– Ты чего ждешь, – сказал он, сморщившись и ища глазами, чем бы закусить.
И в этот момент опять вошла толстая женщина и поставила на стол тарелку с двумя кусками черного хлеба.
– Ну, – чуть ли не в приказном тоне сказал замредактора и жестом показал, что нужно сделать с водкой.
Пока Владимир Иванович пил свою водку, замредактора алюминиевой ложкой положил на сосиски горчицу и причмокнул губами.
– Горчица у них – просто зверь.
Владимир Иванович молча и с аппетитом закусывал.
– Это у нас называется – сходить к Борис Леонидычу, – продолжал говорить замредактора, закусывая сосисками и помахивая ладонью перед ртом, – а я ведь был знаком с Пастернаком.
Владимир Иванович на мгновение перестал жевать и с удивлением посмотрел на замредактора.
Он был маленького роста, лицо его было сильно сморщено, так же как зеленый горошек, и на нем заметно выделялся большой мясистый нос. Чем-то он напомнил Владимиру Ивановичу Зиновия Гердта.
– Ты удивляешься? – спросил замредактора, – напрасно, обо мне Борис Леонидыч даже писал в «Литературной газете».
И он достал из заднего кармана джинсов свернутую в несколько раз страницу газеты и протянул ее Владимиру Ивановичу.
На пожелтевшей от времени странице, действительно, была напечатана статья Пастернака о молодых и талантливых советских поэтах.
– Если бы не тюрьма и не мои воровские наклонности, быть бы мне великим советским поэтом. Борис Леонидыч прочил меня в свои преемники. Но судьба распорядилась иначе. Давай еще по одной.


И он не дожидаясь согласия Владимира Ивановича, крикнул женщину, и она тут же принесла еще два стакана с водкой, а пустые забрала. Эту водку выпили молча и уже почти без закуски, если не считать остатков хлеба и нескольких засохших горошин.
– Мне жена всю жизнь трендит, – первым нарушил молчание замредактора, – а почему тебе не дают Нобелевскую, как твоему Пастернаку, ведь ты столько написал? Наивная… – он закурил, – но как могут дать Нобелевскую, говорю, вору в законе. Ты уж выбирай, – и он громко, по-актерски, засмеялся. – Да, – он резко оборвал свой смех, – может быть, еще по одной. – Но посмотрев на Владимира Ивановича, вдруг сказал, – ладно, на сегодня хватит, хотя я и чувствую, что ты не против.
Расплатился за водку и сосиски, конечно, Владимир Иванович.
Пока у Владимира Ивановича были деньги, походы к Борису Леонидовичу повторялись регулярно, через два дня на третий или, как выражался замредактора – в ритме шестистопного дактиля (в воскресенье был все-таки выходной).

Отказывать замредактору Владимиру Ивановичу было просто неудобно, во-первых, потому, что он никогда и никому еще не отказывал, если ему предлагали выпить да еще за его счет, а во-вторых, потому что он ждал от замредактора решения худсовета.
На прямой вопрос Владимира Ивановича – понравились ли ему самому его стихи, замредактора, проглотив полсосиски и помахав ладонью перед открытым ртом, сказал:
– Стихи? – и он продолжал махать ладонью, – но я уже, кажется, тебе говорил. Но ты не волнуйся, мы их обязательно опубликуем. А вот насчет того, понравились они мне или нет… это, я тебе должен сказать, вопрос философский.
– Что значит философский, – поперхнувшись, спросил Владимир Иванович.
– Это значит, – он сделал паузу, – что мне уже давно ничего не нравится, – он дотронулся до Владимира Ивановича рукой и улыбнулся, – но не потому, что сейчас нет хороших поэтов, есть – вот ты, например, – он откинулся на спинку стула и положил ногу на ногу, – только мои поэты, как бы тебе это сказать, все уже давно умерли. Кто, как человек, а есть и такие, которые еще живы, но как поэты, для меня давно умерли. Так что не жди от меня восторгов по поводу твоих стихов, я просто не в состоянии это сделать, как уже не в состоянии по-настоящему полюбить женщину. Увы… Для меня сегодня стихи – это обыкновенная работа, поденщина. Вот сейчас мне один великий поэт, в кавычках, конечно, – он поморщился, – заказал поэму о Жанне д’Арк и ни много ни мало в тысячу строк. Через неделю нужно уже отдать текст. Ты что-нибудь знаешь о ней?
Владимир Иванович в ответ только скривил губы.
– Да все равно. Но деньги обещал приличные. А ты говоришь…
Через месяц, когда деньги у Владимира Ивановича кончились, он наконец-то понял что совершенно напрасно надеялся на редактора, что все его внимание к нему и к его стихам было вызвано всего-навсего его наивным взглядом и скромным поведением и, судя по его внешнему виду, возможным наличием у него денег. А вскоре Владимир Иванович увидел его в компании другого молодого поэта, которому тот что-то увлеченно рассказывая, под руку вел на встречу с Борисом Леонидовичем.
Рукопись Владимира Иванович замредактора так и не отдал. А когда через полгода или больше Владимир Иванович при случайной встрече с ним все-таки спросил о рукописи, то тот только развел руками и сказал:
– Ты извини, старик, – он сделал паузу, – мне кажется, я ее бездарно потерял или оставил где-нибудь, может быть, даже у Борис Леонидыча, – и он снисходительно улыбнулся, – ну ты не волнуйся, она обязательно найдется. Ну а если нет, то тоже ничего страшного, ты напишешь еще, ведь ты же настоящий поэт, – и он ударил его ладонью по плечу. – Слушай, а ты случайно прозу не пишешь? Нам сейчас в журнал нужна хорошая публицистика. Ты знаешь, и это я тебе скажу по секрету, сейчас наступает век публицистики, так что имей это в виду.
И он, размахивая рукой над своей головой, словно дирижируя марш, пошел своей дорогой.


После этой встречи Владимир Иванович все реже и реже стал ходить на заседания литобъединения.
В небольшую комнату редакции набивалось столько народу, что войти туда могли только главный редактор или Вознесенский с Евтушенко. Любого другого эта толпа поэтов в себя бы не впустила. Владимир Иванович сравнивал эту толпу с перенасыщенным раствором, в котором некоторые поэты (вроде него) начинали выпадать в осадок.
Он долго слушал руководителя объединения Кирилла Ковальджи, который что-то говорил в общем шуме, но Владимир Иванович запомнил только его рассказы о Твардовском. На его вопрос мэтру – почему у него так мало стихов о любви, тот ответил – наверное, потому, что я рано женился. Что-то он еще говорил о Блоке и вдруг спрашивал:
– Кто он? – и показывал рукой его рост, – и кто я, – он опускал руку, – но тем не менее я же критикую стихи Блока и многие его стихи о Прекрасной Даме, которых у него более восьмисот, мне откровенно не нравятся, ну и что?..
Поэты терпеливо молчали – все ждали, когда начнется читка стихов. А когда она начиналась, то выдержать это нормальному человеку было трудно. Некоторые поэты, явно приехавшие из провинции, читали огромные отрывки из своих поэм, и остановить их было просто невозможно. А когда уже в самом конце заседания очередь доходила до Владимира Ивановича, то все были так измучены собственными стихами, что были готовы убить любого, кто бы еще изъявил желание прочитать свои стихи. И поэтому Владимир Иванович читал совсем не то, что хотел, читал покороче и делал это быстро и невнятно.
Были там, конечно, и фавориты, и активисты, и в целом эти заседания стали Владимиру Ивановичу напоминать институтские комсомольские собрания с заранее написанной повесткой дня и резолюцией.


В то время он уже почти два года как ходил на семинар Штейнберга и благодарил судьбу, что она его свела с таким человеком. 
Владимир Иванович всегда мечтал познакомиться и показать свои стихи какому-нибудь великому поэту. К великим своим современникам он причислял поэтов, которые были знакомы с поэтами Серебряного века. А таких к середине семидесятых годов осталось очень немного.


«Ну, Семен Липкин, – рассуждал Владимир Иванович, – он был знаком с Мандельштамом и Цветаевой и даже с Федором Сологубом, ну, Тарковский – в него, говорят, даже была влюблена одно время Марина Ивановна. Еще, кажется, жив Павел Антокольский и имажинист Рюрик Ивнев, но как до них добраться…» – и Владимир Иванович безнадежно мотал головой из стороны в сторону.
Совершенно случайно от друзей-поэтов он узнал о семинаре переводчиков Штейнберга. Сначала он отнесся к этому довольно спокойно, но, услышав, что Штейнберг – это великий переводчик, автор перевода «Потерянного рая» Мильтона и друг Арсения Тарковского, что его стихи в свое время оценили Маяковский и Багрицкий, Владимир Иванович схватился за сердце.


«Как это кстати, – подумал он, – ведь я ему могу показать и свои переводы». 
Через три дня Владимир Иванович уже сидел за длинным столом в черной комнате Союза писателей на Воровского, где Штейнберг проводил свои семинары. Семинары проходили очень демократично – на них мог присутствовать любой человек, но он обязан был сначала прочитать там свои переводы, и только после этого он мог стать или не стать членом семинара. И это решение принимал сам переводчик на основании оценки своих переводов, которые давали в основном постоянные члены семинара. Сам Аркадий Акимович никому никогда не говорил никаких комплиментов, что называется «в лоб». Но каждому, кто этого заслуживал, он давал понять о его таланте либо об его отсутствии. После того, как Владимир Иванович прочитал свои переводы Рильке – это были первые два сонета к Орфею:

Орфей поет у древа. Все молчало.
И в этой музыкальной тишине
Вдруг возникает новое начало
И превращений знак извне.

И молча птицы покидают гнезда.
Из леса, как из чистой тишины,
Летят они за запахом весны
И тихо гаснут, как с рассветом звезды.

В слух превратился вечный страх, 
И в робком сердце стихли стоны,
Бесхитростно застывшей лани.

Спасением от тишины желаний
Звучала песнь. Как купол крона, –
Из вещих звуков сотворил ты храм

И девушка сквозь утренний туман
Идет в седых лучах поющей лиры.
И песнь звучит над вечным миром,
Но затихает за струной струна.

То был лишь сон. Прозрачна тишина.
Следы весеннего цветенья
С танцующей сомкнулись тенью,
И в каждом удивлении – она.

Длиннее жизни сон ее. Оборвалась
Божественная песнь. Не захотела
Она познать превратности пути?

Где смерть ее? – Божественный мотив?
Теперь душа, покинувшая тело,
Поет во мне... И только девушкой была...


Аркадий Акимович вдруг быстро прикурил вечно тухнувшую папиросу, встал, что он делал только в случаях удивления или особого возбуждения и что служило хорошим знаком для семинаристов, и хриплым своим голосом громко сказал:
– Вот лишнее доказательство тому, – и он указал рукой с дымящимся «Беломором» на Владимира Ивановича, – что Рильке великий поэт, а Цветаевой не поверили, и он сел на свое место. – Вы, наверное, прекрасно знаете язык, да?
Владимир Иванович быстро сказал, что, да, но тут же добавил – то есть, нет, не то, что очень хорошо, но и… Но Аркадий Акимович перебил его и уже с папиросой во рту произнес:
– Переводчик должен знать язык хорошо.
Два года, которые Владимир Иванович ходил на семинар к Штейнбергу, были для него настоящей школой и не только поэтического перевода и стихосложения, но и школой жизни. Аркадий Акимович ввел своих семинаристов, а постоянных членов семинара было не более 10 человек, в атмосферу настоящей поэзии. И непринужденная семейная обстановка семинара, и тихий хриплый голос его руководителя на всю жизнь остались в памяти Владимира Ивановича, и сравнить он их мог только с воспоминаниями детства.
И когда спустя несколько лет, после очередных перипетий в своей жизни, он в очередной раз полный вдохновения и с новыми переводами Гёте, Шиллера и прозы Рильке подошел к Дому литераторов, его вдруг остановил охранник и равнодушно сказал:
– Всё, кончилась ваша богадельня, – он посмотрел Владимиру Ивановичу в глаза, – Штейнберг умер, – и больше не обращая на него внимания, стал проверять удостоверения у людей, которые уже успели скопиться за ним.
После этих слов у Владимира Ивановича внутри что-то оборвалось. Из живых людей только Штейнберг был той ниточкой, которая последние годы связывала его с настоящей поэзией. Аркадия Акимовича он не видел тогда уже больше двух лет, и не знал, где он, что с ним… Он оставался для него далекой надеждой. И он все это время мечтал о встрече с ним и представлял, как мэтр будет хвалить его за стихи и переводы, и он даже от таких мыслей краснел и застенчиво смотрел в сторону. 
После этих жутких слов охранника Владимир Иванович понял, что их семинар держался буквально на волоске от гибели и что только почтенный возраст и авторитет Аркадия Акимовича не позволял чиновникам от литературы прикрыть его.
После закрытия семинара Владимир Иванович один из переводов сонетов к Орфею посвятил Аркадию Акимовичу.

ЭПИТАФИЯ

Орфей пропел – его метаморфозы
Мир наполняли между «да» и «нет»…
И тихо на надгробье розы
Склоняя головы, роняют цвет.

Не позабудут люди это имя –
Ведь как божественно оно звучит.
И розы кланяются, как актеры в гриме,
И вечно всё, в конце концов, молчит.

Орфей пропел. Божественный концерт
Уже окончен, опустела сцена,
В начале было слово и в конце…

Теперь оно покоится в гробнице.
Оно достойно лишь такого плена,
Под этой мраморной страницей.


22

Владимира Ивановича последние годы не покидало странное чувство. С одной стороны, его любовь к Елене не проходила, а только усиливалась, и не было дня, чтобы он о ней не вспомнил и мысленно не общался с ней. Но с другой стороны, чем он серьезнее занимался поэзией и переводами, тем он все дальше и дальше удалялся от нее и он это остро чувствовал.


Он уже знал, что она окончила институт, и ее оставили в аспирантуре, что живет она теперь в новом, только что отстроенном общежитии, но он также прекрасно знал, как она далека теперь от его интересов. Она все дальше и дальше уходила от него. И он не знал, как выйти из этого противоречивого положения. Он чувствовал, что загоняет себя в угол, где после любого самого легкого удара он мог очутиться в нокдауне. Что он мог предложить людям в свое оправдание? Один опубликованный в «Вопросах литературы» сонет Рильке, отзывы Аркадия Акимовича о его переводах или письмо из «Комсомольской правды» с пожеланиями успехов и извинениями за невозможность напечатать его стихи в газете. Нет, он, конечно, верил в себя, в свое будущее, но что ему делать сейчас, он не знал.
Когда он показал отцу журнал с опубликованным в нем его переводом, тот, даже не открывая, попробовал его на вес и бросил на стол.
– Я человек военный, – сказал отец, – и ничего в этом не понимаю, но, я думаю, что тут все и дураку ясно.
– Что ясно? – настороженно спросил Владимир Иванович.
– Что это не может быть серьезным делом.
– Почему не может быть, – он поперхнулся, – серьезным делом? Переводы сейчас даже очень хорошо оплачиваются.
Отец почувствовал неуверенность сына и, махнув рукой, хотел было уже уйти, но вдруг остановился.
– Послушай, а может быть, тебе пойти в армию, я это могу устроить, – он подошел к сыну и взял его за руку, – ведь над тобой уже соседи смеются, нам с матерью даже неудобно.
Владимир Иванович после слов отца закрыл глаза и долго молчал. А когда открыл и посмотрел на отца, то тот, не выдержав взгляда сына, опустил голову и быстро вышел из комнаты.


После этого разговора с отцом Владимир Иванович твердо решил уйти из дома. Но куда? Как? Чтобы снять квартиру, нужны деньги. Чтобы иметь деньги, нужно устроиться на работу.
«Но не на завод же мне возвращаться», – твердил он себе под нос, энергично шагая по Москве.
Он уже давно взял за правило ходить по Москве быстро и долго на одном месте не останавливаться, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания.
А вскоре он выяснил, что очень многие из его новых друзей из литобъединения и даже семинара Штейнберга в свободное от занятий литературой время работают истопниками в котельных, сторожами, охранниками и даже дворниками. Эти профессии оказались очень удобными для серьезного занятия литературой. Во-первых, при такой работе оставалось много свободного времени, так как работать приходилось, как правило, сутки через трое, во-вторых, сторожам и дворникам иногда предоставлялась жилая служебная площадь, и в-третьих, эта работа неплохо оплачивалась.
– Да с дипломом инженера тебя в любом ЖЭКе с руками оторвут, – смеялись друзья-поэты. – Опять же, поэту нужно быть поближе к своему народу.
Владимиру Ивановичу предложили несколько вариантов: оператор котельной на агробиостанции, охранник в 51 городской больнице и дворник в Литературном музее им. А.С. Пушкина.
Когда Владимир Иванович услышал третье предложение, а сделал его знакомый экскурсовод из этого музея, у него сердце забилось, как после последнего звонка Елены. А когда он узнал, что дворнику музея положена служебная квартира в здании музейного архива, у Владимира Ивановича, что называется, в зобу дыханье сперло. Он, правда, пытался скрыть свой восторг, но по его горящим глазам и по нелепым жестам было заметно, что он не ожидал в своей жизни такой удачи. Как хорошо, что в этот момент его не видели родители.
– Квартира в центре Москвы, архив под боком, да еще деньги в придачу? Да об этом я не мог и мечтать, – рассказывал он друзьям-поэтам.
О том, что дворнику нужно будет еще заниматься и профессиональной деятельностью, он в тот момент не думал.
Разговор с заместителем директора по хозяйственной части музея прошел на высоком интеллектуальном уровне. Друг Владимира Ивановича представил его начальству как молодого талантливого поэта и переводчика. Разговор сразу же пошел об Александре Сергеевиче. Замдиректора затронул очень интересную тему – Пушкин и самодержавие. Они быстро сошлись на том, что Александр Сергеевич был все-таки монархистом. А ответ Николаю I на его вопрос «Где бы вы были 14 декабря, если бы были в Петербурге?» они уже произносили, перебивая друг друга.
– Да, – сказал замдиректора, – дружба для Александра Сергеевича была превыше всего.
Поговорили и о зашифрованной десятой главе «Евгения Онегина», и Владимир Иванович высказал неожиданную для замдиректора мысль по этому поводу. И тот даже помотал от удивления головой.
– Многие в вашем возрасте, – сказал он, сделав гримасу, – пытаются не только расшифровать десятую главу, но и дописать ее за Александра Сергеевича. Я даже читал несколько таких вариантов. 
– А вторых томов «Мертвых душ» вы не читали? – спросил Владимир Иванович. – Это все равно, что попытаться приделать руки Венере Милосской или восстановить разрушенные временем Уральские горы. 
– Да, – неожиданно вступил в разговор приятель Владимира Ивановича, – учтите, что он еще мастер ловить мизер, что сделает его просто незаменимым в нашей компании.
– Да?! – воскликнул замдиректора, – ну тогда нужно идти смотреть территорию.
Кончался февраль – самый снежный и ветреный месяц в Москве, и поэтому весь двор музея был завален сугробами серого снега. Замдиректора в сопровождении двух молодых поэтов прошел по протоптанной сотрудниками музея тропинке и остановился в центре двора.
– Вот, – сказал он и развел руками, – это наш двор, как видите, в отсутствии… (он постеснялся при поэтах произнести слово «дворник» и промычал что-то неопределенное). Как видите, он несколько запущен.
«Ну, это ерунда, – подумал Владимир Иванович, – тут на час работы, не больше».
Далее замдиректора повел поэтов на тротуар, примыкающий к музею. Метров восемьдесят тротуара было основательно притоптано москвичами снегом.
– Этот тротуар по переулку тоже наш, – сказал замдиректора как-то небрежно, словно убирать его было не нужно, – но вот главная наша территория, наше лицо, так сказать, это фасад музея, который выходит на Кропоткинскую улицу. 
И они вышли на Кропоткинскую улицу.
По улице шла толпа людей, и они ногами месили черную кашу из грязного снега. Замдиректора поморщился и сказал:
– За эту территорию нас здорово ругают городские власти, но Виктор, – он посмотрел на друга Владимир Ивановича, – в свою бытность прекрасно справлялся с этой работой.
– Да-а, – спохватился Виктор, – утром вместо зарядки одно удовольствие.
Владимир Иванович в уме пытался вычислить площадь территории, которую ему предстояло убирать, но у него ничего из этого не получалось, то площадь получалась каких-то астрономических размеров, то совсем никакая. И поэтому Владимир Иванович то улыбался, то морщился. Замдиректора прекрасно понимал молодого поэта и поэтому в конце разговора произнес фразу, которой он всегда заканчивал показ своей территории, и она всегда ставила все точки над «i».
– Но это зимой много работы, весной и летом тут вообще делать нечего. Виктор за два года такой работы даже диссертацию написал.
Владимир Иванович искусственно улыбнулся, он уже с нетерпением ждал, когда его поведут смотреть квартиру.
Замдиректора не торопился этого делать, так как знал, какое впечатление квартира оказывает на претендентов на должность музейных дворников, и всегда оттягивал этот момент. Он чувствовал, что Владимир Иванович почти согласен и что, увидев квартиру, а затем дверь, которая ведет из коридора прямо в помещение музейного архива, все его последние сомнения отпадут сами собой.
Так и получилось. И замдиректора с удовлетворением наблюдал, как Владимир Иванович с радостным лицом ходил по служебной двухкомнатной квартире и иногда бросал на замдиректора вопросительные взгляды и тот с довольной улыбкой кивал в ответ.
Со следующего дня Владимир Иванович был зачислен в штат музея на должность дворника.
С этого момента у Владимира Ивановича началась новая жизнь – он впервые стал жить самостоятельно.
Родителям Владимир Иванович все откровенно рассказал: и про квартиру, и про дверь в музейный архив, и про интеллигентного замдиректора, и про тротуар и двор, которые ему предстояло убирать. Но, когда он рассказал обо всем этом, у него было такое счастливое лицо, что родители, глядя на него, побледнели, а мать… та даже всплакнула. Таким счастливым своего сына она не видела никогда: ни после поступления в институт, ни после его окончания, ни в тот момент, когда он знакомил их со своей Еленой – никогда.
– Чего-то я, видимо, уже не понимаю в этой жизни, – сказала мать, когда Владимир Иванович уже собрал вещи и вышел из квартиры, – а ты что-нибудь понимаешь?
Она смотрела на мужа полными слез глазами.
Муж сначала просто отвернулся и наклонил голову. Затем резко встал и ушел в свою комнату. А через несколько секунд вернулся и заговорил, но почему-то шепотом. Мать все это время оставалась стоять на месте.
– Если бы мне это рассказали о сыне Петрова или Сидорова, то я решил бы, что они сошли с ума, но это все произошло с нашим сыном, и он только что стоял здесь и говорил, и собирал вещи, – он сделал паузу. – Мой сын – дворник? Что это? Блажь, помешательство или действительно тут что-то есть? – Он постучал кулаком по голове. – Я ничего не понимаю.
– А может быть, у него появилась женщина и от этого все? – робко предположила мать.
– Да какая там женщина! – быстро ответил отец и, махнув рукой, хотел уже уйти, но вдруг остановился, – если бы!
Отец и мать вопросительными взглядами долго смотрели друг на друга.


23

Вскоре у Владимира Ивановича появились и новые друзья – дворники соседних дворов. Они заходили к нему по вечерам, пили чай и рассказывали ему о своих проблемах. Они считали своим долгом поделиться с начинающим дворником своим уже многолетним опытом. И делали это с достоинством, выдерживая приличные паузы. Владимир Иванович в основном молчал, так как поддерживать разговор о некачественных лопатах для снега, тупых скребках и метлах, которые стираются об асфальт за неделю, он был еще не в состоянии.


Соседние дворники ему немного завидовали, и это несмотря на то, что территория у Владимира Ивановича была гораздо больше, чем у них. Но зато у него была двухкомнатная квартира, да еще в тихом уютном дворе, о чем они могли только мечтать. Все его новые коллеги были иногородними и поэтому много времени в разговорах они уделяли вопросу постоянной прописки в Москве. Слово «прописка» они произносили с придыханием и в этот момент напоминали ему некоторых знакомых поэтесс, вдохновенно читающих свои верлибры. Коллеги торжественно сообщили Владимиру Ивановичу, что после пяти лет работы дворником он тоже, как и некоторые из них, может получить постоянную московскую прописку. Владимир Иванович отнесся к этому сообщению равнодушно и, искусственно улыбаясь, подливал гостям свежего чая. Дворники обижались на такое непонимание жизни и демонстративно закрывали свои чашки ладонью.
Но уже через месяц такие посещения стали ему в тягость, и он либо уходил по вечерам гулять по Москве, либо просто не открывал дверь и сидел, притаившись, как мышь, пока гости, выругавшись или даже пнув дверь ногой, уходили.


Но в один из вечеров Владимир Иванович, видимо, забылся и после очередного, но почему-то робкого стука в дверь открыл ее. На пороге стоял симпатичный молодой человек и мило улыбался. Владимир Иванович тоже в ответ невольно улыбнулся. Молодой человек постоял несколько секунд и, не дождавшись приглашения, вошел в коридор. Он постоял некоторое время в коридоре и, убедившись, что хозяин и не собирается его приглашать, прошел в комнату, осмотрелся и сел за письменный стол. Владимир Иванович внимательно и с недоумением следил за его действиями. Наконец, молодой человек встал, развернулся и протянул Владимиру Ивановичу руку.
– Ну, что, коллега, будем знакомиться.
Его рука, пока ее не пожал Владимир Иванович, несколько секунд висела в воздухе.
– Я вижу, вы меня не узнаете?
Владимир Иванович помотал головой и с трудом произнес:
– Признаться, нет.
– А ты здорово устроился.
Молодой человек показал рукой на стол, книги, кровать.
– У нас даже в новом общежитии таких условий нет. У нас аспиранты живут хуже.
Он выдержал паузу и демонстративно посмотрел на Владимира Ивановича.
– А может быть, действительно, не надо никакого высшего образования, а? Честно говоря, мне тоже все это надоело.
– Ты, – начал фразу Владимир Иванович, но вдруг замолчал и протянул вперед руку.
– Ну, ну, смелей, – молодой человек жестом стал помогать Владимиру Ивановичу вспомнить кто же он такой. – Ладно, не мучайтесь, – он опять сел, – наша группа защищалась через год после вас, ну… Я еще был секретарем комитета комсомола факультета, – он отвернулся. – Надеюсь, теперь вспомнили. Да, если Дмитрий Палыч узнает, что его студенты работают дворниками, – молодой человек покачал головой.
По тому как Владимир Иванович вышел вдруг из оцепенения и развалился на своем диване, было понятно, что он узнал, наконец, молодого человека.
– А вы где работаете? – уже начиная догадываться о цели его визита, спросил Владимир Иванович.
Не дожидаясь ответа, он вдруг встал и взял со стола рукописные листы, на которые молодой человек уже успел облокотиться.
– Я? – спросил молодой человек и посмотрел по сторонам. – Слушай, давай познакомимся и будем сразу на «ты», а то непривычно как-то.
– А мы и так уже на «ты», – ответил Владимир Иванович, распрямляя листы и пряча их в папку.
– Да? А я и не заметил. Ну, тогда, – он опять протянул руку, – меня зовут Александр и я…
– И я учусь в аспирантуре нашего института, – закончил за него фразу Владимир Иванович.
– Да, – недоумевающе произнес Александр, – и я учусь в аспирантуре… – он все еще держал руку в воздухе.
Владимир Иванович посмотрел сначала на его руку, затем на него, затем опять на руку и хотел уже было встать и отойти в сторону, но вдруг сделал неопределенный жест, но Александр схватил его за руку и крепко пожал ее.
– Да, я учусь в аспирантуре вместе с небезызвестной вам, то есть тебе, Еленой Чеботаревой.
Александр опустил глаза, и некоторое время не решался смотреть на Владимира Ивановича.
– А я уже догадался, – сказал Владимир Иванович, смотря на плоский затылок Александра, – я почему-то сразу догадался, и ты не поверишь, еще в тот момент, когда ты только постучал.
– Да? – удивился Александр и повернулся лицом к Владимиру Ивановичу, но тот сразу опустил глаза.
– Я сейчас поставлю чайник, – спохватился Владимир Иванович и стал метаться по комнате, – а как она, мы давно не виделись, – и он неожиданно сел на диван.
– Ты, наверное, уже догадался о цели моего визита, – произнес Александр после паузы, в течение которой он пристально смотрел на Владимира Ивановича. – Ты прости меня за слог, но ситуация такая, что других слов я просто не нахожу. Мой визит, наверное, больше уместен был лет этак сто, а то и двести назад, а сейчас… – он замолчал. – Сейчас такие дела делаются как-то по-другому.
– Какие дела? – очень серьезно спросил Владимир Иванович. – Нет, я все-таки поставлю чайник.
Владимир Иванович встал и вышел в коридор. Руки у него тряслись, и он никак не мог понять, что ему делать: выгнать этого молодца или поить чаем и вести с ним интеллигентные разговоры. Пока вода лилась в чайник, Владимир Иванович немного успокоился и, закручивая кран, решил, что ничего, видимо, не поделаешь, и ему предстоит выпить и эту чашу до дна.
– А я, признаться, видел Елену, – начал Владимир Иванович говорить еще из кухни, – недавно.
– Интересно, мне она ничего не говорила.
– И при странных обстоятельствах.
Его пальцы обжег вспыхнувший газ, и он с гримасой на лице вошел в комнату.
– И при странных обстоятельствах, – повторил он. 
Владимир Иванович убрал со стола книги и рукописи, сгреб ручки и карандаши на край и задумался. Руки его еще немного тряслись, и чтобы это не было так заметно, он взял со стола ручку и вдруг засмеялся.
– Да, при очень странных обстоятельствах. Я встаю рано, хотя и не привык, но иначе мне нельзя – нужно ведь убрать снег с тротуаров, пока еще никого нет на улице, иначе…
Александр заинтересованно посмотрел на Владимира Ивановича.
– Иначе и мне, и, главное, людям будет неудобно.
Александр улыбнулся и с улыбкой закивал головой.
– А вот один раз, как назло, проспал. Поздно лег – и проспал. А тут еще ночью снег выпал. Я не завтракая, бегу с лопатой на Кропоткинскую, а навстречу мне – Елена.
Александр поднял глаза и насторожился.
– Вы не поверите.
– Ты не поверишь, – поправил Александр Владимира Ивановича.
– Да, да – ты не поверишь. И знаешь, такого двойственного чувства у меня не было никогда. Я до того обрадовался, что чуть не вскрикнул, и тут же испугался чуть ли не до обморока. Я закрыл лицо лопатой и замер. Она шла быстро, никого и ничего не замечая, и смотрела только под ноги. Я наблюдал за ней сквозь дырку в лопате. Мне было и страшно, и стыдно, и неудобно. Я готов был провалиться сквозь землю. Если бы она узнала меня и окликнула, я бы, наверняка, упал в обморок. Смешно, правда?
– Скорее печально, – ответил Александр, – но я…
– Одну минуту, чайник, – перебил Александра Владимир Иванович и выбежал на кухню.
«Я не вынесу этого визита, – бубнил он себе под нос, спуская рукав, чтобы взять горячий чайник, – чего он тянет, идиот, говорил бы сразу». 
– Ведь она в этом году должна защищаться? – спросил Владимир Иванович и на вытянутой руке понес чайник в комнату.
– Нет, – небрежно ответил Александр, – защита будет, скорее всего, через год. В этом году она только закончит аспирантуру.
Александр замолчал и подождал пока Владимир Иванович сядет за стол. Затем он дотронулся до него рукой и посмотрел прямо в глаза.
– Ты прости меня, ради Бога, за этот дурацкий тон, но я чувствую себя не в своей тарелке. – Он выдержал паузу. – Но у меня нет другого выхода. Ты, наверное, хочешь знать, как я тебя нашел и вообще… – он сделал жест, – откуда я о тебе узнал? 
Владимир Иванович сделал гримасу и пожал плечами.
– Нет, не от Елены, – быстро продолжал Александр. – От нее вообще ничего добиться невозможно.
Он резко отвернулся.
– Ты пойми, – продолжал он, – еще немного и она тоже… бросит все и пойдет, – он махнул рукой, – в прачки, посудомойки или, не дай Бог, в актрисы, так, кажется, раньше поступали в ее положении. Этакая Нина Заречная XX века.
Он поднял голову и спокойно посмотрел на Владимира Ивановича.
– Я о тебе узнал от Наташки – ее подруги. Я всегда чувствовал, что тут что-то не так. То все нормально, то все вдруг летит в тартарары и начинается чуть ли не истерика. Пойми, Владимир, так больше продолжаться не может. И ты, и она, и она в первую очередь, вы сойдете с ума. И поверь мне, ведь я уже в таком состоянии, что начал думать не только о ней и себе, но и о тебе. Да, да!
Александр встал и начал ходить по комнате.
– Я понимаю, что в это трудно поверить, но тем не менее это так.
– Но почему же, я тебе верю, – спокойно сказал Владимир Иванович.
– Веришь. Ну и отлично. Что ж тебе остается делать. – Он улыбнулся. – А если веришь, то тогда давай думать вместе. Я один уже ничего сообразить не могу.
– Давай пить чай, а то он остынет, а холодный чай – это уже не чай.
И Владимир Иванович стал разливать кипяток и вчерашнюю заварку.
– Вы удивительно похожи с Еленой, – сказал Александр и взял в руку чашку, – удивительно, – и он помотал головой. – Она тоже любой серьезный разговор пытается всегда обратить в шутку. Но ведь вы уже знакомы шесть лет, – он резко опустил чашку на стол, и из нее выплеснулась небольшая волна чая, – шесть лет, – повторил он, – и что!? И ведь ничего. – Он развел руками. – Так пройдет еще сто лет и ничего, ничего не изменится ни у вас, ни в государстве… Что, быть может, вы оба ждете, – добавил он, глядя в сторону.
– Но почему, – Владимир Иванович сделал глоток чая и поморщился, – почему ничего не изменится. Так не бывает. Изменится, я уверяю тебя, обязательно изменится, иначе…
Александр быстро поднял взгляд и так посмотрел на Владимира Ивановича, что тот даже смутился.
– Я имею в виду государство, – глядя уже в сторону, сказал Владимир Иванович, не может же это продолжаться вечно.
– Нет, с вами невозможно разговаривать серьезно.
Александр резко встал, но тут же сел на место.
– Раз уж я тебя нашел, и мы вот сидим и разговариваем битый час, то давай хоть о чем-нибудь договоримся. Я готов уже на все, на любые условие, пусть даже самые невыгодные для меня. Вплоть до того, что вы женитесь, наконец, и будете счастливы. Но и меня тогда оставите в покое, черт побери. Я-то за что страдаю. Видишь, я готов на крайние меры
Сказав последнюю фразу, Александр быстро отвернулся, и Владимиру Ивановичу даже показалось, что он зашмыгал носом.
Владимир Иванович встал и подошел к окну. Небо было чистое, и несмотря на желтый тусклый фонарь во дворе, были видны звезды.
«Завтра, наверное, будет мороз, – подумал он, – снега не будет, и я целый день смогу работать в архиве. Да, лопату еще нужно успеть починить, ведь впереди март, а значит, будут еще снегопады. Вот если бы над Москвой кто-нибудь построил огромную крышу», – и Владимир Иванович улыбнулся этой своей детской мысли.
– Я все-таки предлагаю быть серьезными, – услышал он голос Александра и сделав серьезное лицо, повернулся к нему.
– Да, и прошу тебя понять, что жизнь не такая уж длинная и временем нельзя бросаться, как некоторые им бросаются, словно деньгами. Ведь Елене уже двадцать четыре года, ты это понимаешь или нет?
– Знаешь… – Владимир Иванович глубоко вздохнул, – ты меня убедил, и я готов действовать, хотя я совершенно не понимаю, как в моем положении можно действовать. Если ты знаешь, научи. Я тоже на все готов… как пионер. – И Владимир Иванович как-то по-детски улыбнулся.
– Знаю, знаю, – закивал головой Александр, – я-то знаю, иначе бы не пришел к тебе.
– У меня только один вопрос, – растягивая слова, произнес Владимир Иванович и сел за стол.
– Да, пожалуйста. – Александр поправил манжеты на рубашке и затянул галстук.
– Елена знает… кем я сейчас работаю?
– Нет.
– А ее подруга?
– Тоже нет.
– А как же тогда?
Александр заулыбался.
– Я был у тебя дома и должен тебе сказать, что ты совершенно не жалеешь своих родителей. Да. Но теперь к делу?


24

План Александра заключался в следующем.
Приближался очередной вечер выпускников института. И вот на этом вечере они с Еленой должны были совершенно случайно встретиться (Александр интонацией выделил эти слова) и наконец-то поставить все точки над «i» в своих отношениях.
Когда Александр рассказывал свой план, а делал он это очень энергично (с жестами и хождением по комнате), Владимир Иванович спокойно смотрел на него и думал:
«Какой искренний и наивный человек этот Александр, и это несмотря на то, что он был секретарем комитета комсомола факультета».

Затем он подумал о том, что уже прошло пять лет с тех пор, как он окончил институт и что у их группы в этом году юбилей, и он улыбнулся одними губами. Александр в этот момент развел руками, поднял плечи и на мгновение замер. Так он выражал свое недоумение по поводу улыбки Владимира Ивановича. Владимир Иванович покорно закивал головой.
«Ему кажется, – подумал он, – что все так просто, придумал план и всё. Но почему же он сам ничего не может с собой поделать вот уже целых два года».
Владимиру Ивановичу, конечно же, хотелось встретиться с Еленой. И хотя он понимал, что, скорее всего, после их встречи ничего не изменится, но его все равно тянуло к ней. И все его поступки последних лет, а именно то, что он опустился на социальное дно, а именно так он относился к своей новой профессии, он осуществлял только с одной целью – он хотел оттолкнуться от этого дна и наконец-то всплыть на поверхность, то есть к своей Елене. И только поэтому он так легко согласился с планом Александра. Уже потом, после его ухода, он понял, что весь этот план шит белыми нитками, и их встреча в институте не может быть случайной, так как его приход в институт будет равен приходу к ней, к Елене. Но это уже не могло его остановить.
– Главное – это техника, техника разговора, – твердил Александр, который постоянно на вечере крутился около Владимира Ивановича.
«Да какая там техника, – думал Владимир Иванович, ища глазами Елену, – наши отношения похожи на снег недельной давности на тротуаре, тут никакая техника уже не поможет, только лом».
Из группы Владимира Ивановича пришли только трое ребят и как раз те, с которыми у него за пять лет так и не сложились отношения. А те, с которыми было выпито море водки и пива, почему-то не пришли, и поэтому разговор с друзьями у Владимира Ивановича был несколько натянутый. Один парень уже успел дослужиться до должности главного инженера, другой работал ведущим конструктором какого-то КБ, третий уже защитил диссертацию. Они энергично разговаривали между собой и пытались все время вовлечь в свой разговор Владимира Ивановича, но тот только глупо улыбался и пожимал плечами. Друзья накупили заранее водки (в институте они не пили даже пива) и после официальной части вечера, с поздравлением и приветствиями первокурсников, устроили в столовой настоящий пир. Но когда Владимир Иванович чокнулся с друзьями и, пригубив, поставил стакан с водкой на стол, друзья, опорожнив свои стаканы, недоумевающе переглянулись. Александр выпивал вместе с ними. Владимир Иванович очень рассеянно отвечал на вопросы друзей и все время смотрел куда-то поверх их голов.
– Да кого ты все время ищешь? – спросил его новоиспеченный главный инженер и поднес ему стакан.
Владимир Иванович ничего не ответил, отвел его руку со стаканом и быстро вышел из-за стола, уронив при этом два стула. Друзья, провожая его взглядом, машинально поднимали стулья.
Владимир Иванович шел навстречу Елене. Он увидел ее в толпе, потом она увидела его, потом их взгляды встретились, и они пошли навстречу друг другу. В столовой звучала музыка – пела популярная в то время шведская группа «AББA», и в центре столовой студенты энергично танцевали. Владимир Иванович почти не слышал этой музыки, и поэтому новые движения танцующих студентов показались ему похожими на движения петуха на горячей сковородке. Он резко с гримасой отпихнул от себя молодого человека, который прямо перед ним принимал нелепые позы и гримасничал, и наконец-то обнял свою Елену. Танцующий парень хотел было возмутиться, но Александр, который как тень ходил за Владимиром Ивановичем, грудью преградил ему дорогу. Их объятия длились недолго, всего несколько секунд, и Владимир Иванович, чего-то застеснявшись, опустил руки и повел Елену из зала. Но ему потом всю жизнь казалось, что эти их объятия, которые случились спустя уже почти три года после их последней встречи, длились чуть ли не вечность. Во всяком случае, он, словно перед смертью, за эти мгновения успел вспомнить почти всю свою жизнь. Он вспомнил их знакомство, которое произошло в этой же столовой, его письма к ней, бесконечные поцелуи и поездку в Волгоград и множество разных незначительных деталей из их жизни, которые вдруг всплыли в его памяти. Он вспомнил разговор Елены со своей матерью по телефону и ее слова – тебе привет от мамы, и то, как она после этих слов быстро пошла вперед. Вспомнились ему и их бесконечные хождения по институту в то время, когда все были на лекциях. И декан, который вместо того, чтобы спросить – почему они не на лекциях, вдруг первым улыбнулся и поздоровался, и даже слегка поклонился. И разговоры о литературе с друзьями из ее группы, и серьезный её взгляд на него из-за плеча.
Они уже несколько минут стояли у большого окна и молчали. Вдруг к ним подошел молодой человек и, как Владимиру Ивановичу показалось, студент, так как вел он себя несколько развязно и даже вызывающе. Походка, жесты и даже гримасы были Владимиру Ивановичу незнакомы.
«Как я отстал от жизни», – подумал он.
У молодого человека были белые волосы и веснушки на щеках, и Владимир Иванович вспомнил, что он уже видел его сегодня и во время торжественной части, и в столовой.
«Да, – вспоминал он, – этот парень стоял рядом с Александром, и они о чем-то энергично спорили».
В конце концов Александр взял его за плечи, а тот вырвался из его объятий и пошел танцевать.
Молодой человек подошел к Елене и взял ее за руку. Елена отняла руку и отошла в сторону.
– Я не хочу, – сказал она, не оборачиваясь, видимо, отвечая на его немой вопрос.
И только после этого Владимир Иванович вдруг вспомнил, что молодой человек говорил с акцентом.
– Вы из Венгрии или из Германии? – спросил Владимир Иванович.
– Я не из Венгрии и не из Германии, – старательно выговаривая слова, произнес молодой человек и снизу вверх посмотрел на Владимира Ивановича. – Я из Польши.
– То-то я гляжу, какой-то незнакомый акцент, – улыбаясь, сказал Владимир Иванович, – у нас в группе был венгр Шандор и…
– Мне совершенно неинтересно знать никакого венгра Шандора, – произнес он довольно резко и пошел к Елене, но на его пути опять, как из-под земли, возник Александр.
– Пошли отсюда, – произнес Александр сквозь зубы и сделал шаг в сторону, не давая молодому человеку подойти к Елене.
– Да пошел ты… о, Матка Боска, почти кричал молодой человек и с силой оттолкнул от себя Александра.
Через секунду он уже стоял рядом с Еленой, и что-то энергично говорил ей по-польски. Александр стоял в это время перед Владимиром Ивановичем, размахивал руками и уже почти кричал на него.
Владимир Иванович спокойно смотрел на пришедшего в отчаяние Александра, на молодого поляка, чего-то требующего от Елены, и улыбался.
– Да тут уже не треугольник, – произнес он вслух, – тут целый квадрат, это уже что-то новое в русской литературе. Кстати, во мне тоже течет польская кровь – моя родная прабабка – варшавская полька. Вы меня слышите, молодой человек, – Владимир Иванович уже подошел к Елене, – учтите, что я не размозжил вам голову и не вышвырнул вас за дверь только из уважения к Адаму Мицкевичу.
Владимир Иванович взял Елену под руку, и они пошли по длинному институтскому коридору. Они шли молча, иногда улыбались друг другу и заглядывали в аудитории, из которых раздавался смех и даже какой-то детский визг.
Когда он через некоторое время обернулся, то увидел, как Александр и молодой человек кричали друг на друга и толкали друг друга в грудь, словно Паниковский и Балаганов. 
На улице Владимира Ивановича и Елену догнала Наташа и попросила их не исчезать.
– Мы сейчас всей компанией едем ко мне домой, – весело кричала она, возвращаясь назад.
Владимир Иванович и Елена остановились посередине пустой улицы – им было абсолютно все равно, где быть вместе.
Владимиру Ивановичу хотелось что-то сказать об Александре, об этом импульсивном поляке, но, начав говорить и не заметив в лице Елены никакого интереса к такому разговору, решил сменить тему.
– А как поживает Марина? – спросил он и взял Елену за плечи.
– Хорошо, – быстро ответила она и взяла его за руки. – Они поженились.
– Да?! – чуть не вскрикнул Владимир Иванович, – поздравляю. А как же институт?
Теперь уж не до института, – она отвела глаза, – Марина собирается перевестись на заочный.
– Ну вот, а она так переживала, – задумчиво произнес Владимир Иванович, – представляю, какая она сейчас счастливая.
Из дверей института вывалилась веселая толпа друзей Елены во главе с Наташей. Её густые вьющиеся рыжие волосы горели в свете фонарей. Друзья Елены энергично здоровались с Владимиром Ивановичем, а некоторые даже обнимали его. Какие-то родственные чувства проснулись у него к друзьям Елены, и пока они шли к метро, он громко рассказывал всем о своей жизни – о работе на заводе, в мифическом НИИ, об отсутствии техники безопасности и об очень низком КПД работников института. В ответ друзья смеялись, видимо, узнавали в рассказах Владимира Ивановича себя.
К двенадцати часам все разошлись по домам, а так как до общежития Елене было ехать далеко, то Наташа предложила ей остаться у неё.
– И ты оставайся, – произнесла она, не глядя на Владимира Ивановича, и понесла посуду на кухню, – места всем хватит, ведь тебе до дома ехать часа два?
Владимир Иванович после этого предложения замер и только через несколько секунд, когда Наташа уже вышла из комнаты, произнес:
– Да, конечно.
Он встал и подошел к окну. В черном стекле он увидел отражение Елены.
– Наташа предложила остаться, – сказал он и обернулся.
Он хотел еще что-то сказать в свое оправдание, но Елена в этот момент уже отвернулась, и он замолчал.
А когда Наташа убрала все со стола и пожелав им спокойной ночи ушла, Владимир Иванович и Елена на какое-то мгновение замерли и бросились друг другу в объятия.
За окном пошел сильный снег, и Владимир Иванович, прижимая к себе Елену, подумал, что утром ему все-таки придется убрать всю эту красоту.


25

Владимир Иванович фыркал и мотал головой, как конь, когда ранним утром бежал к метро. Ноги по щиколотку утопали в выпавшем за ночь пушистом снегу, и он думал, что сегодня придется попотеть, убирая его с тротуаров. Но эти мысли тут же исчезали, и он вспоминал красивое лицо Елены, которое улыбалось ему во сне.
«Как я объясню этот ранний уход, – думал он, – ведь она может подумать, что я сбежал, – он опять потряс головой. – Нужно будет сразу же, как уберу снег, позвонить».
Но одновременно он никак не мог отделаться и от дурных воспоминаний. В его памяти всплыли Александр и белокурый поляк.
«Ведь все это не случайно, – продолжал свою мысль Владимир Иванович, – а не может ли все это быть специально подстроено…» – И он краснел от таких мыслей, и снежинки таяли на его лице, как на раскаленном железе.
То благоприятное мнение об Александре, которое сложилось у Владимира Ивановича после их встречи, уже давно сменилось на противоположное.
«Он явно ревновал Елену к этому полячку и при помощи меня хотел ему отомстить, так как она, конечно же, отдавала ему предпочтение. Но насколько!?»
Этот вопрос просто обжег Владимира Ивановича изнутри, словно он глотнул раскаленного воздуха.
– Как все запуталось, – произнес он вслух, – и кто в этом виноват?
Он задавал себе этот вопрос, как будто он не знал на него ответ. Но он лукавил, конечно. Ответ на этот вопрос был очевиден.
– Я, только я один виноват во всем, – кивая головой, произнес он. – Но почему я один, – тут же попытался он хоть чем-то оправдать себя.
«Разве я виноват в том, что на этом заводе не могут работать нормальные люди. И что это за кабала такая – нужно отработать три года. Но это же не работа, а натуральная каторга. А разве я виноват в том, что ни мои стихи, ни переводы никто не хочет печатать. А ведь и Штейнберг, и Ковальджи их хвалили и искренно, я не мог в этом ошибиться. Так почему же тогда?»
И как ответ, в его голове прозвучали строчки неожиданно сложившихся стихов: 

«Нет ответа, нет ответа –
Тысячи причин.
От улыбки, как от ветра,
Рябь ее морщин».

И он вспомнил вдруг слова Александра: «Ведь ей уже двадцать четыре года, понимаешь ли ты это или нет!?»
– Понимаю, ох, как понимаю, – отвечал он ему и себе. – Ведь ее брали в аспирантуру с полной уверенностью, что за эти два года она выйдет замуж и получит эту проклятую московскую прописку. И что ей делать сейчас? Ведь сотрудникам института общежитие не предоставляется, а без прописки никто в Москве ее на работу не возьмет. А это значит, что ей ничего не остается, как уехать в свой Арзамас или… – он остановился, – или выходить замуж… за дворника с окладом в восемьдесят пять «рэ». Она на это никогда не согласится.
И говоря эти слова, он прекрасно понимал, что не она на это никогда не согласится, а он никогда на это не согласится.
– И что же мне делать, – продолжал он рассуждать вслух, – работать инженером я не могу и из этого заколдованного круга мне никогда не выбраться. И я, как заблудившийся в лесу человек, буду ходить по одному и тому же месту и делать вид, что не замечаю этого.
Когда Владимир Иванович уже заканчивал убирать снег вдоль фасада музея, снег вдруг повалил, как из рога изобилия. И он, выругавшись, вернулся в начало тротуара и начал все сначала. Но силы были явно неравны.
– Они что там, совсем уже с ума посходили, – и он погрозил небу кулаком.
Но тут же опомнился и начал работать быстрее, но люди, идущие по тротуару, не позволяли ему этого делать. Они спотыкались об его лопату или наступали на нее, устремляя на Владимира Ивановича недовольные взгляды.


26

На следующий день к нему приехала мать и сказала, что умерла бабушка. Ее глаза тут же налились слезами, и она отвернулась. А увидев в углу его комнаты скребки и лопаты, она почти разрыдалась.
– Завтра похороны, приезжай, – сказала она, вытирая ладонями глаза, – а тут, как назло, этот снег. Все кладбище завалило – не пройти, не проехать.
– Ничего страшного, разгребем, – сказал Владимир Иванович и испугался этих своих слов. Он почувствовал, что уже стал считать себя профессиональным дворником.
Последнее время он очень мало общался с бабушкой. У нее сильно болели ноги, и она уже почти не вставала с кровати. На пианино она давно не играла, и из ее комнаты если и доносились музыкальные звуки, то это были звуки отдельных струн, которые звучали оттого, что слабели колки или рассыхалась дека. И от этих звуков, которые раздавались почему-то ночью, вздрагивала и просыпалась только мать.
В день похорон снег прекратился. Но к тому моменту, когда нужно было выносить тело покойной из дома, снег успел засыпать еловые ветки, которыми выстлали тротуар, и бабушку несли по пушистому белому снегу, как по облаку.
Владимир Иванович с другом нес крышку гроба. Из-за крышки, которую они опустили себе на голову, он видел только туловища и ноги стоящих по обочинам дороги прохожих.
«Как хорошо, – подумал он, – что никто не видит моего лица, они, наверное, давно похоронили меня как здорового члена общества».
Пока они шли до кладбища, снег пошел снова, и на крышку гроба его нападало несколько сантиметров, и когда они пришли на кладбище, они скинули его с крышки, как обычно стряхивают снег с шапки. 
Соната Шопена, которую Владимир Иванович очень любил слушать в исполнении бабушки, здесь, на кладбище, да еще в исполнении духового оркестра, вызвала у него улыбку.
На поминках к Владимиру Ивановичу подсел отец и предложил выпить.
– За покойницу, – сказал отец и поднял рюмку, – пусть земля, как говорится, будет ей пухом и вообще, – он сделал паузу, – ведь мы с тобой ни разу еще толком не выпивали вдвоем.
– Да, – ответил Владимир Иванович, – и, помолчав, добавил, – земля ей действительно сегодня была пухом – снег-то какой, полмогилы засыпало.
– Ты, может быть, не поверишь, – сказал отец и пристально посмотрел сыну в глаза, – я любил покойницу. Мы первое время даже целовались при встрече. Но потом все куда-то исчезло… И любовь, да и ненависть тоже. Ведь эти два чувства невозможно оторвать друг от друга. Если нет ненависти, нет и любви, ты не замечал? И она меня любила, я это чувствовал. Ее кокетство и женственность не исчезли даже в восемьдесят четыре года. Настоящая женщина остается женщиной до самых последних дней. Так что, выбирая жену, нужно в первую очередь выбирать тещу. Ты это имей в виду.
Владимир Иванович слушал отца и думал, что это, наверное, их первый откровенный разговор, и что он совершенно не знает своего отца и не умеет с ним разговаривать. И несмотря на взаимную любовь, они абсолютно чужие друг другу люди. И опять у него возник этот упрямый и вечный вопрос – почему? Он задавал и задавал его себе и в который уже раз не мог на него ответить. 
«Может быть, еще прошло мало времени, – думал он, – и мы еще не знаем друг друга и взаимопонимание впереди, но что же нам делать сейчас?»
Он что-то начинал понимать.
«Просто, наверное, здание наших отношений еще не выстроено до конца. У него только заложен фундамент, и нужно время, силы и средства, чтобы его достроить… А в некоторых семьях не хватает целой жизни, чтобы построить его и заселить – людьми и идеями. Ведь и этого разговора не состоялось бы, если бы не умерла бабушка», – подумал он и ответил улыбкой на улыбку отца.
– Конечно, съездим, – ответил Владимир Иванович на предложение отца съездить в деревню, на его родину, – ведь я там с самого детства не был. Только нужно дождаться лета, – по-деловому добавил Владимир Иванович, – а то сейчас очень много работы и меня вряд ли отпустят.
После этой фразы ему было стыдно смотреть отцу в глаза, и их разговор на этом закончился.
Владимир Иванович долго потом вспоминал эту фразу: «Только нужно дождаться лета», – и всегда улыбался при этом и представлял себя стоящим на Кропоткинской улице в фартуке и с метлой в руках. 
– Ну, лопата еще куда ни шло, – он мотал головой, – но метла… нет, я этого не вынесу.
Но после того как Владимир Иванович уже к середине апреля убрал с тротуаров и во дворе весь мусор и песок, который нанесли туда прохожие за зиму, ему неожиданно, в качестве поощрения, дали двухнедельный отпуск. И они с отцом и его двоюродным братом поехали в деревню.


27

Елена после встречи с Владимиром Ивановичем поняла, что она с ним больше никогда не увидится. Если раньше еще оставались хоть какие-то надежды и со временем они даже превращались в уверенность, то теперь, после их близости, от этой уверенности не осталось и следа.
Когда она проснулась утром у подруги и не увидела рядом Владимира Ивановича, она даже обрадовалась, так как почему-то очень боялась утреннего разговора. Она еще ночью представляла, как Владимир Иванович будет утром пытаться объяснить необъяснимое и у него в очередной раз это получится. А она не найдет никаких аргументов, чтобы возразить, а все женские доводы (так их когда-то называл Владимир Иванович) – семья, дети, дом –она приводить уже боялась. По сравнению с его доводами они казались ей какими-то мещанскими. 
Кто-то постучал в дверь, и Елена подняла глаза. На пороге стояла Наташа с подносом в руках. В комнате сразу же приятно запахло кофе.
– А где?.. – с широко раскрытыми глазами спросила Наташа, и в ее руках дрогнул поднос, – сбежал?! Вот гад, – она поставила поднос на кровать. – Но этого я от него не ожидала, хотя… И когда это он успел, я ведь сторожила до трех часов. Нужно было замок на дверь повесить.
Елена улыбнулась одними губами.
– Он бы сквозь стену прошел, – она прикрыла грудь одеялом и села на кровати, – помнишь, мы читали французский роман.
– Да это настоящий Подколесин XX века. Значит, наша операция опять не удалась…
– Почему? Я так не считаю.
– Да? – удивилась Наташа, и в ее руках опять дрогнул поднос.
– Осторожно, кофе, – и Елена схватилась за чашки.
– Или? – Наташа задумалась, – может быть вернется? – она подала подруге кофе.
– Нет, не вернется, – спокойно и уверенно сказала Елена и отхлебнула из чашки.
– Но ничего, ты не переживай, – по-деловому заговорила Наташа, – мы еще что-нибудь придумаем.
Подруги какое-то время серьезно смотрели друг на друга, но вдруг прыснули и засмеялись.
– А Войцек-то, Войцек, – Наташа толкала смеющуюся подругу в плечо, – ведь они подрались потом с Сашкой. Их дружинники увели, я видела. Тоже мне, ухажеры.
И она повела плечами, как это обычно делал Войцек, и они опять в голос засмеялись.
В дверях появилась Алла Николаевна – мать Наташи и, проводя пальцем по нижнему веку, с любопытством спросила:
– Над чем это вы так смеетесь, девочки?
– Над собой, над кем же еще, – серьезно ответила Наташа и они опять прыснули.
И они еще долго смеялись, вспоминая вчерашний день, но вдруг обнялись и расплакались.
Алла Николаевна пожала плечами и закрыла дверь.


28

Елене казалось, что она наконец-то начала понимать Владимира Ивановича, во всяком случае, она поняла, что значили его слова: «Я чувствую себя вне времени и пространства».
Все ее надежды на замужество, а как она вдруг поняла, именно этими надеждами она руководствовалась последнее время, рухнули в одну ночь. Так она думала тогда.
Войцека и Александра она всерьез не рассматривала. Это с ее стороны были легкие увлечения. И она не оставляла им никаких надежд. Держала их на дистанции, как советовала подруга. Но с их стороны намерения были самыми серьезными, и она теперь жалела, что не отказала им сразу.
После этой последней встречи с Владимиром Ивановичем Елена решила остановиться – не слушать подруг и не думать больше о своем будущем.
– Ведь он мне об этом говорил тысячу раз, – произнесла она вслух, – но я почему-то раньше не понимала этих его слов. – Будь что будет. Нужно доверяться судьбе и тогда все будет хорошо. Если нам суждено быть вместе, значит будем. А нет – так тут хоть сотни операций проводи, ничего не изменишь. Они только сбивают с дороги, и потом нужно опять выруливать. А сколько для этого нужно времени и сил?
Она не замечала, что рассуждала уже точно так же, как когда-то рассуждал Владимир Иванович.
Через два месяца Елена успешно защитила диссертацию и уехала в свой родной Арзамас на радость родителям и младшему брату-школьнику, который любил ее до беспамятства.
Елене в то время уже исполнилось двадцать пять лет, и это, конечно, настораживало ее родителей. И они нет-нет, да напоминали ей о ее возрасте.
«Но это же бестактно, наконец», – возмущалась дочь. 
И мать, прикрывая рот ладонью, тихо выходила из комнаты.
Елена энергично ходила из угла в угол, сметая на ходу все со стола, пока не успокаивалась и снова не убеждала себя, что все нормально, все хорошо. Как-то ей удавалось это делать…
Но такие сцены стали повторяться все чаще и чаще. В конце концов, дочь стала замечать, как мать, сидя одна на кухне, тихо плакала. И Елена не выдерживала таких сцен, морщилась и быстро выходила из дома.
На некоторое время родители смирились с положением дочери, так как к ним в дом стал вдруг приходить солидный и довольно молодой человек – сослуживец, как рекомендовала его родителям дочь. Он проводил иногда у них в доме целые вечера. И мать тактично уходила к себе и оставляла молодых людей одних. И она потом долго шепталась с отцом, который в эти дела старался не вмешиваться.
Но не прошло и месяца, как солидный молодой человек исчез, и на вопрос матери, который она решилась задать дочери только через две недели после его исчезновения, дочь довольно равнодушно ответила:
– Что? Кто исчез? А-а… – И она пошла к себе. 
И уже, видимо, рассуждая сама с собой, произнесла: 

– Но снег растаял тут же, утром,
Исчез, как выдох на стекле.
И листья клена перламутром 
Опять сверкали на земле.

Это были стихи Владимира Ивановича. 
Мать старалась изо всех сил не говорить с дочерью о ее замужестве, и это ей хоть и с трудом, но удавалось. Но как-то вечером, когда они всей семьей тихо и мирно сидели дома и смотрели телевизор, Елена вдруг взяла на руки их кошку и начала уж как-то очень откровенно ласкать и качать ее. Мать сразу обратила на это внимание. Раньше дочь была к домашним животным гораздо равнодушнее. Елена продолжала гладить кошку и называть ее разными ласковыми словами, подносить ее мордочку к своему носу и чесать ей пальцами за ухом. Затем она перевернула ее кверху лапами и начала покачивать, словно ребенка. Мать в этот момент не выдержала и, смахнув с глаз навернувшуюся слезу, быстро вышла из комнаты. 
На следующее утро Елена сказала матери, что она беременна, а когда мать посмотрела на нее счастливыми и полными слез глазами, добавила:
– Уже четвертый месяц пошел.
С этого утра все в доме изменилось.
Никаких лишних вопросов Елене никто не задавал, все были подчеркнуто вежливы и внимательны к ней. И мать ничего «такого» себе не позволяла, разве только немного посплетничать с соседками во дворе. На что дочь, видя, как мать прячется от нее на детской площадке, снисходительно улыбалась и делала вид, что она ничего не видит.
Елена клала себе руки на уже заметный живот и читала вслух стихи:

– Солнце сушит губы,
Словно ветер в мае.
Знаешь, мы наверно,
Голубя поймаем.

И посадим в клетку,
И пшеном накормим,
И привяжем ветку,
В общем, все по форме.

А в разгаре лета
Мы его отпустим,
Сколько он за это 
Принесет нам грусти.

Наташа из Москвы писала ей письма, в которых подробно рассказывала все, что ей удалось узнать о Владимире Ивановиче. Она писала как-то резко и быстро, как и разговаривала – не дописывая некоторых слов и забывая знаки препинания, – они явно мешали ее темпераменту.
Елена чувствовала, что подруга всеми возможными способами пытается успокоить ее. Но факты – упрямая вещь, они говорят сами за себя. Из этих писем Елена знала, что Владимир Иванович уже уволился из литературного музея. 
«Они ему прибавили территории для уборки, – писала Наташа, – ты представляешь, какие подонки, они хотели заставить его убирать мусор вокруг средней школы, в которой учатся дети слуг народа. Эти подрастающие отморозки. Так он все бросил и исчез. Опять в никуда. Но ты не волнуйся, у меня есть выход на его друга, так что скоро возьму след и все сообщу подробнейшим образом. Ты меня знаешь. Да! По словам его бывшего начальника, он абсолютно здоров, адекватен и талантлив в придачу, с чем тебя и поздравляю. Так что ты давай, рожай своего Владимировича и ни о чем не беспокойся, все будет хорошо. Помнишь? Целую тысячу раз. Твоя Наташка».


29

Поездка Владимира Ивановича на родину отца была своего рода бегством от самого себя. 
На него, как на любое космическое тело действуют центробежные и центростремительные силы, действовали тоже две силы, которые попеременно тянули его то в одну, то в другую сторону.
То одна сила бросала его к Елене, и он никак не мог ей сопротивляться, так как она возникала всегда неожиданно, как следствие накопившихся страданий и желаний, и это была внутренняя сила. То другая сила, которая возникала где-то вне его тела и сознания, и она тянула его в обратную сторону и делала это медленно и нудно, от чего это всегда было мучительно. В такие моменты своей жизни он очень сильно страдал, называл себя трусом, тряпкой, безвольным человеком. Но в конце концов всегда находил оправдание своим поступкам, то есть, попросту говоря, он слепо подчинялся этой неведомой силе, которая каждый раз раздавливала его. И он на некоторое время растворялся и исчезал.
Они ехали в поезде Москва-Горький. Отец со своим двоюродным братом пили самогонку, которую, как оказалось, брат гнал сам. Он нахваливал ее и рассказывал, что гонит он ее из чистого сахара, затем очищает активированным углем, затем смешивает с молоком и еще раз перегоняет. Отец от удивления делал гримасы и покачивал головой.
– А коричневая она оттого, – отвечал он на вопрос отца, – что я ее настаиваю на перегородках грецких орехов, а как же…
Выпив очередную рюмку, дядя смотрел, как это сделает его старший брат, и только после того как тот крякал и кивал несколько раз в знак одобрения, улыбался и показывал свои стальные зубы. Они несколько секунд блестели, как обнажившиеся штоки гидроцилиндров. Затем дядя ладонью, словно ковшом, брал кусок черного хлеба и занюхивал. Дядя работал экскаваторщиком, и поэтому он сам казался Владимиру Ивановичу чуть ли ни какой-то деталью экскаватора.
Владимир Иванович с улыбкой смотрел на отца и его брата и на уговоры выпить хоть рюмочку только мотал головой.
– Нет, что-то не хочется, – спокойно отвечал он двум братьям и поворачивал голову к окну, и смотрел на бесконечные поля, которые вдали, словно горы, окаймляли тяжелые свинцовые облака.
В Горьком их встретил еще один двоюродный брат отца и на собственной «Волге» отвез в деревню.
Стояла хорошая теплая погода. «Волга» медленно, как корабль по волнам, ехала по гладкой проселочной дороге. Уже запахло навозом, и навстречу стали попадаться грузовики с вечно не закрытыми задними бортами кузовов. В деревне, куда ехали братья и Владимир Иванович, жила родная сестра отца, которая с самого утра ждала гостей у крыльца своего дома.
Посмотреть на московскую родню пришла почти вся деревня.
Владимир Иванович смотрел, как старики смахивали пальцем со щек слезы радости, а женщины утирали их уголками платков, и улыбался, вспоминая слова отца о том, что там, в деревне, его корни, так как они действительно все были похожи на корявые и сухие корни деревьев.
Через полчаса все уже сидели за столом. В окнах, как цветки герани, виднелись улыбающиеся лица детей.
Отец Владимира Ивановича, как самый старший из братьев и как самый уважаемый член семьи, сказал первый тост.
Владимир Иванович за столом уже не стал отказываться от водки и выпил сначала одну рюмку, вторую, а затем и третью. Рюмками в деревне называли стограммовые стаканы.
Хотя в деревне все пили самогон, городской родне наливали водку, таким образом выказывая к ней уважение.
Когда Владимиру Ивановичу налили четвертую рюмку, он решил сказать тост. Он встал, и вдруг в доме наступила мертвая тишина. Все даже перестали жевать и некоторые даже застыли с открытыми ртами. Все смотрели на Владимира Ивановича и ждали, что он скажет: молодой городской человек – им, уже отжившим свой век крестьянам. Владимир Иванович выдержал паузу, в продолжение которой он вдруг вспомнил, как он когда-то выступал на комсомольских собраниях института, пытаясь защитить друзей, как он выступал в литобъединении «Юности» и на семинарах Штейнберга, вспомнил даже, как он проводил «летучку» на заводе со своей ремонтной бригадой. Он вспомнил, как всегда после его выступлений наступала вдруг тишина, но через несколько секунд все опять начинали шуметь, будто никакого выступления и не было. Он садился на свое место и всегда не мог понять, почему его слова никогда не доходили до людей.
После того как он произнес тост, все, как это всегда бывало в его жизни после его выступлений, тоже замерли, но замерли теперь в каких-то нелепых позах и смотрели на него широко раскрытыми глазами. Владимир Иванович залпом выпил рюмку водки и быстро опустился на свое место. Он уже по привычке ждал, что после короткой паузы все опять начнут говорить, перебивая друг друга. Но в доме стояла полная тишина. Владимир Иванович выдержал паузу и поднял глаза. Вокруг себя он увидел старые сморщенные лица мужчин и женщин, но различить, кто из них мужчины, а кто женщины, он уже не мог. Некоторые лица были похожи на печеные яблоки, некоторые на потрескавшуюся глину на дне высохшей лужи. Он вспомнил руки, которые, держа стаканы, тянулись к нему, чтобы чокнуться. И женские руки от мужских от тоже не мог отличить. Отец первым прервал молчание.
«Поняли ли они что-нибудь из того, что я им тут наговорил или нет»? – думал Владимир Иванович, закусывая водку горячими кислыми щами, но его мысли перебили вдруг родственники, которые толпой уже лезли к нему.
Они по очереди подходили к нему – мужики жали руку, а женщины целовали в голову и улыбались или утирали вдруг выступившие сквозь улыбки слезы.
– Спасибо сынок, спасибо, – сказал подошедший к нему старик.
Владимир Иванович оторвался от щей и вытер ладонью губы.
– Спасибо, – продолжал шепелявить старик и, заморгав подслеповатыми слезящимися глазами, пошел в сени.
Вскоре гости запели высокими хриплыми голосами, и он наконец-то смог отличить мужчин от женщин.
На следующее утро все пошли на кладбище навестить умерших родственников.
Но не успели гости отойти от дома и ста метров, как услышали пронзительный визг «Жигулей». Это приехал еще один двоюродный брат отца из Ленинграда. Он работал шофером автобуса и приехал в деревню на собственной машине. Лобзания и возгласы приветствия затянулись минут на десять. Все опять вернулись в дом, чтобы отметить приезд очередного гостя, и поэтому поход на кладбище отложили до обеда.
В полдень наконец-то двинулись в путь. От выпитой водки настроение было у всех хорошим, отчего даже по дороге пели песни.
Кладбище находилось прямо в открытом поле на самой выпуклой его части, и поэтому хорошо было видно издалека. Все кладбище заросло березами и казалось, что это огромный зеленый шар катится по полю. Подул ветер и погнал с дороги пыль. Все на время закрыли ладонями глаза или отвернулись. 
Владимиру Ивановичу дали нести ребенка, который некоторое время вел себя вполне прилично, но вдруг стал капризничать и проситься домой. Владимир Иванович опустил его на землю и предоставил ему возможность выбирать самому – идти домой пешком или на руках ехать на кладбище. Ребенок постоял некоторое время, подумал, а затем залез к нему на руки и больше уже не капризничал.
Дорога на кладбище проходила мимо деревенской школы, в которой когда-то учился отец Владимира Ивановича. Но школа явно уже не работала. На бревенчатых черных стенах темнели пустые, без стекол, проемы окон, почему-то забитые крест-накрест горбылем. Дверь в школу висела на одной верхней петле и покачивалась от ветра и показалась Владимиру Ивановичу пьяным мужиком, который пытается казаться трезвым, но у которого ничего из этого не получается. Фасад школы напомнил ему детскую игру в крестики-нолики.
– Крестики победили, – произнес он вслух и отвел глаза в сторону.
Владимир Иванович отстал от всех, и когда он пришел на кладбище, то там уже, словно скатерть-самобранка, лежало на траве одеяло, и на нем стояли бутылки с водкой и лежала закуска. 
Стали поминать умерших, спорить, кто и где похоронен, так как никаких табличек или даже просто надписей на могилах не было. На некоторых могилах не было даже крестов, а торчали только гнилые пеньки – видимо, это было все, что осталось от крестов.
Наконец все согласились, что холмик с обломанным крестом, который находился в центре кладбища, это могила матери Ивана Степановича. Владимир Иванович не сразу понял, что речь шла о могиле его родной бабушки. Выпили молча за упокой ее души и вдруг дядя Сережа, приехавший из Ленинграда, упал на могилу и зарыдал, как ребенок. Он обнимал холмик, что-то причитал, и слезы при этом лились у него рекой. Женщины пытались его успокоить, а мужчины поднять, но он отмахивался от всех и продолжал рыдать. Это продолжалось несколько минут. Наконец, он успокоился и, продолжая всхлипывать, сел на траву рядом с могилой. Ему поднесли стакан с водкой. Он выпил и улыбнулся.
Владимир Иванович ходил по кладбищу, ведя за собой ребенка. Он поймал себя на мысли, что он ни о чем не думает, и что такое состояние он испытывает в своей жизни впервые. У него в этот момент было очень спокойно и радостно на душе. Ему вдруг показалось, что он находится в конце своего жизненного пути и никуда уже идти не надо, что все дела, которые ему нужно было сделать в этой жизни, он уже сделал и теперь он свободен. 
«И ничего страшного в этом нет», – произнес он про себя и посмотрел на ребенка.
Ребенок тянул его за руку, и Владимир Иванович, улыбаясь, пошел за ним.
Вдруг они набрели на гигантский деревянный крест, который лежал, придавив высокую траву, и она разошлась в стороны, как расходится вода, когда в нее бросают большой камень. Владимир Иванович решил, что это на кладбище собираются ставить церковь, и очень этому обрадовался. Но оказалось, что этот крест был предназначен для свежей могилы, которая уже была вырыта в трех метрах от креста. В деревне отца было принято на могилах ставить большие, в рост человека, кресты.
Когда Владимир Иванович вернулся к скатерти-самобранке, все уже затихли и молча смотрели по сторонам. Владимир Иванович проголодался и с аппетитом поел сала с черным хлебом и выпил рюмку самогонки, к которой уже начал привыкать.
Вокруг стояла какая-то незнакомая тишина, и только шелестела листва, и изредка каркали огромные черные вороны, которые лениво перелетали с креста на крест, ожидая, когда люди уйдут, и они доедят оставленные ими продукты.
Солнце уже сильно грело, но в тени деревьев было прохладно. Пора было возвращаться. Женщины, поправив платки на головах, стали собирать бутылки и продукты, мужики, покрякивая, вставали и шли с кладбища покурить.
Когда уже все вышли в поле, вдруг вспомнили о ребенке, и Владимир Иванович побежал назад на кладбище, и нашел его мирно спящим на могиле своей прабабки.


30

На следующее утро Владимир Иванович уехал из деревни, оставив там отца и дядю.
Для отца это было неожиданностью – он сухо простился с сыном и демонстративно ни о чем его не спрашивал. А когда родственники, уже прощаясь, понимающе стали кивать головами и давать напутствия племяннику, отец вообще вышел из дома.
Тетя Нюра приготовила целый мешок гостинцев, которым Владимир Иванович слишком уж откровенно обрадовался, что привело всех даже в некоторое замешательство. Обычно городские родственники сначала из вежливости отказываются от гостинцев и только потом, после уговоров, благодарят. И эта процедура, как правило, длится несколько минут.
Владимир Иванович сразу же взял мешок с гостинцами в руки и долго и откровенно благодарил тетю, что тоже всем показалось странным. Если бы они знали, что, увидев целый мешок гостинцев с домашним салом, лесными орехами, сушеными белыми и солеными чернушками, медом, бутылкой самогонки и даже парой вязаных шерстяных носков, Владимир Иванович понял, что в Арзамас он поедет не с пустыми руками. А решился он на поездку в деревню с отцом только потому, что деревня находилась всего в 100 километрах от Арзамаса, где в то время была его Елена.
С невысохшими на губах деревенскими поцелуями Владимир Иванович смотрел сквозь заднее стекло автобуса на удаляющихся родственников и заметил, что первым, кто отошел от толпы и, опустив голову, пошел в деревню, был его отец. Владимир Иванович вздохнул, помахал последний раз рукой и отвернулся. Он уезжал из деревни со сложным чувством. Он не был там с самого детства и помнил, как их катали на лошадях без седла, как с дедом они качали мед, и он лился золотой струйкой на мягкий пузыристый черный хлеб. Струйка меда то свивалась в пирамидку, то ложилась на хлеб кренделями. Он помнил, как его напугала утром корова, сунув голову в окно, как они с двоюродным братом помогали запрягать лошадь в коляску, а потом ездили встречать его отца на станцию, так как в деревню тогда автобусы не ходили.
«Куда это все девалось? – думал он про себя. – Одна самогонка осталась. Мед засахаренный, а значит, прошлогодний, орехи тоже, носки и те связаны не так аккуратно, как раньше. Из живности одна коза осталась, значит, и сало магазинное».
Автобус проезжал мимо фермы с провалившейся крышей и валяющимися на земле створками ворот.
«Словно руки опустившиеся, – подумал Владимир Иванович. – Даже в автобусе я еду один, видимо все, кто мог, отсюда уже уехали».
В городе Лукоянове его ждало еще одно разочарование. Оказалось, что Елена жила не просто в Арзамасе, а в Арзамасе-16, а Арзамас-16 был закрытым городом. И чтобы туда попасть, нужно либо быть прописанным в этом городе, либо иметь вызов. Ни того, ни другого у Владимира Ивановича не было.
– Что там такое происходит? – спросил он кассиршу, но та в ответ только серьезно посмотрела на него. – Всё, – сказал Владимир Иванович и поднял руки, – больше вопросов не имею.
Проходя мимо большого вокзального зеркала, он вдруг остановился и посмотрел на себя.
– Ну и видок, – произнес он вслух.
Так в полный рост он видел себя в последний раз лет десять назад.
– Да я похож на какого-то мешочника, он повернулся и посмотрел на себя со спины, – а может мне в Арзамас на крыше вагона поехать, как в «гражданку» или пешком дойти, тут недалеко – верст 100-150 не больше. Нет, неужели я действительно такой?! – и он, опустив голову, посмотрел на себя.
На следующий день поздно вечером он был уже дома.


31

Когда он, подписав и сдав обходной лист и получив расчет, вышел на Кропоткинскую улицу, у него было такое ощущение, что он стоит на краю света.
– И что дальше? – спросил он сам себя, – куда мне теперь идти?
Он был еще в том возрасте, когда такие вопросы задаются с улыбкой.
Владимир Иванович трезво оценивал обстановку и не собирался сдаваться. Он прекрасно понимал, что общество пытается вытеснить его на обочину, и как бы он ни сопротивлялся, остановить этот процесс было невозможно.
– Силы явно неравны.
Некоторые фразы своих рассуждений он произносил вслух, чем вызывал недоумевающие улыбки у прохожих.
– Но с другой стороны, – продолжал он свою мысль, – время, проведенное в дворниках, не прошло даром, – он крепко сжал ручку портфеля. – Написана добрая сотня стихотворений, две поэмы, эссе о «Слове о полку Игореве», прочитано много редких книг и уникальных документов. Да? – он вдруг остановился, – и это не считая переводов, – он пошел дальше. – Так что мы еще посмотрим – кто кого. Прав Алексан Алексаныч – главное творчество, а личная жизнь, карьера – это не жизнь, а черновики. И здоровье я свое поправил – сколько снега перетаскал, страшно вспомнить.
Но когда прошел месяц, а за ним второй и третий, оптимизма у Владимира Ивановича поубавилось. Ни его стихи, ни переводы, ни эссе никто не хотел печатать. А в одной редакции его стихи даже назвали порнографией.
«Знали ли бы они, что это такое», – подумал тогда Владимир Иванович, но возражать редактору не стал.
В такие моменты, когда он получал очередной отказ из редакции, он всегда вспоминал о Елене и расценивал эти отказы как оскорбление, нанесенное ей. Наверное, это было потому, что перед многими стихотворениями он аккуратно писал посвящение «Е.Ч.», то есть Елене Чеботаревой. Но такое чувство возникало у Владимира Ивановича еще и потому, что, отклонив его стихи, они тем самым на неопределенный срок отодвигали и их встречу. А он чувствовал, что пока он не добьется каких-либо ощутимых результатов на литературном поприще, он не имеет морального права встречаться с Еленой.
Он, правда, иногда соглашался с друзьями, когда они говорили ему, что так поступать глупо, что мы не вечные и что… они, как правило, не договаривали последней фразы и после своего «и что…» замолкали и отворачивались. Но Владимир Иванович прекрасно понимал, что стоит за этими последними их словами, и уже в спину начинал страстно говорить друзьям о Цветаевой, Блоке, Хлебникове. Но друзья уходили, не оборачиваясь, и только поднимали и опускали руки.
После одного такого разговора Владимир Иванович позвонил Вадиму Валерьяновичу Кожинову – это был один из ведущих специалистов по древнерусской литературе. Он попросил его прочесть свое эссе о «Слове о полку Игореве». Услышав название эссе, Вадим Валерьянович видимо, поморщился, и Владимир Иванович это почувствовал по возникшей паузе, но он все равно стал со свойственным ему темпераментом говорить о своем эссе. Вадим Валерьянович остановил его словами:
– Хорошо, хорошо, я прочту, только это будет нескоро. Запишите мой адрес и пришлите эссе по почте.
Только через два месяца Вадим Валерьянович прочитал эссе и пригласил Владимира Ивановича для разговора в Институт русского языка и литературы.
Разговор состоялся почему-то в коридоре. Вадим Валерьянович крепко пожал Владимиру Ивановичу руку и долго не выпускал ее. С его лица, сильно испещренного морщинами, словно оно отражалось в покрытом мелкими трещинами зеркале, долго не сходила улыбка.
– Вы простите, что я вас принимаю в коридоре, – сказал Вадим Валерьянович и предложил сесть на небольшой диванчик, стоявший у стены, – у меня в кабинете вечный ремонт, а у других сотрудников – посетители.
Владимир Иванович опустился на диван, а за ним и Вадим Валерьянович, посмотрев зачем-то по сторонам, присел рядом вполоборота к нему. Только на диване Владимир Иванович заметил в руках у мэтра свою рукопись. Он держал ее в левой руке, как обычно в старых фильмах купцы держали пачки купюр.
– Вы знаете, – произнес он вполголоса, – я, честно говоря, уже не ожидал, что прочту в своей жизни о «Слове о полку» с интересом хотя бы одну страницу, а тут, – он ударил рукописью о ладонь, – целых пятьдесят или больше? – Он заглянул Владимиру Ивановичу в глаза и улыбнулся. – Очень много интересного и, главное, здорово написано. Вы кто по профессии?
– Я? – очнулся Владимир Иванович, – комплименты, которых он, конечно же, ждал, все равно оказались неожиданными, и он вдруг вспомнил о Елене, – я, – повторил он, – поэт, – он вдруг запнулся, – вернее, инженер.
– Понятно, – ухмыльнулся Вадим Валерьянович, и его морщины начали двигаться, как стеклышки в калейдоскопе.
Мимо них прошла женщина, и Владимир Иванович почему-то понял, что нужно сделать паузу в разговоре и подождать, пока она пройдет.
– Но, к сожалению, – Вадим Валерьянович глубоко вздохнул и посмотрел по сторонам, – я сейчас вам ничем не могу помочь, – он пошевелили губами. – Вам нужно подождать.
– Подождать? – удивился Владимир Иванович, – а чего подождать и сколько нужно ждать?
– Ну… – Вадим Валерьянович задумался, – я думаю лет этак пять-шесть не меньше. Или не больше. Это уже как вам будет угодно. Вы еще молодой, не то, что я. Ваше время еще только идет, а мое уходит, – он понизил голос. – Только вы не унывайте, у вас всё, всё будет хорошо, – он заглянул Владимиру Ивановичу в глаза. – Дело в том, что тема вашего эссе и идеи, которые вы в нем высказываете, сегодня совершенно неприемлемы.
Он вдруг замолчал и прислушался.
– Да, совершенно неприемлемы, к великому моему сожалению. Но я повторяю, что… – и он опять замолчал.
Мимо них снова прошла та же самая женщина, только она шла в обратную сторону.
– Я сам сейчас пишу в основном в стол, – продолжал Вадим Валерьянович, но уже на тон ниже, – но ничего не поделаешь, такое время… И не самое худшее, доложу я вам, – и он вдруг в голос засмеялся. – Вы курите? – спросил он и, не дожидаясь ответа, достал пачку «Беломора» и закурил. – Вот вы цитируете Митрополита Илариона.
– Да, – быстро ответил Владимир Иванович.
Вадим Валерьянович посмотрел в глаза Владимиру Ивановичу и выпустил дым изо рта.
– А мы сейчас не можем опубликовать его «Слово о законе и благодати». Да, да, вы ведь наверняка его цитируете по дореволюционному изданию.
– Я нашел старое издание в архиве Литературного музея, в Ленинке мне его дали на английском языке.
– Вот видите, – Вадим Валерьянович глубоко и быстро затянулся, – я сейчас тоже пишу книгу о битве под Москвой. Уж что-что, а битва под Москвой, казалось бы, такая благодатная тема, но я уверен, что раньше чем лет через пять, мне её опубликовать не удастся.
– Но почему?! – искренне удивился Владимир Иванович.
Вадим Валерьянович медленно выпустил дым изо рта и посмотрел в сторону.
– Да потому, что в два дня боев под Москвой погибло около двухсот тысяч русских солдат, а об этом у нас не принято говорить вслух. Эти факты вскрывают бездарность нашего политического руководства, а это уже область не литературы, а политики. Так что, коллега, набирайтесь терпения и ждите. У вас еще все впереди. Только не вздумайте отчаиваться, – быстро добавил он, – это всё ваше, понимаете, ваше, – он потряс рукописью в воздухе, – надеюсь, вы меня понимаете? Ну, вы меня понимаете…
Владимир Иванович в ответ молча кивал головой, и по его выражению лица трудно было понять, делает он это в знак согласия с мэтром или в знак вдруг зародившегося отчаяния.
– Ну а теперь извините, – Вадим Валерьянович встал и, чиркнув спичкой, прикурил потухшую папиросу, – большим временем я не располагаю – служба. Но вы звоните, во всяком случае, не пропадайте. Давайте ждать вместе. Поверьте моему опыту, скоро, скоро все переменится, – как-то заговорщически произнес он и посмотрел по сторонам, – давайте я вас провожу.
Выйдя на улицу, Владимир Иванович несколько минут постоял на месте, покивал головой и, когда об него стали спотыкаться прохожие, сделал зачем-то шаг в сторону, а затем медленно пошел к метро.
У него было такое ощущение, что его судили и дали пять лет тюрьмы с полной конфискацией имущества.
– Но за что? – чуть ли не вскрикнул он и так же, как Вадим Валерьянович оглянулся по сторонам. – Значит, когда опубликуют моё эссе, мне будет уже 33 года. Хороший возраст, но какой это ужас, – он прибавил шагу. – Но ничего, ничего, ничего, не надо отчаиваться, так, кажется, советовал мэтр. Но почему пять лет, – он на секунду остановился, – и что будет через пять лет?


32

За время работы дворником у Владимира Ивановича скопилась небольшая сумма денег, которая, по его подсчетам, могла позволить ему продержаться полгода:
– Ну год, – произнес он вслух, – а что дальше? На пять лет этих денег не хватит.
Владимир Иванович решил снять комнату и искать новую работу. В дворники он решил больше не идти, а вот в истопники – операторы котельной, так называли эту престижную работу московские поэты, пойти было можно.
Он поехал в Банный переулок, где в то время находился негласный рынок сдаваемого в Москве жилья.
И уже через десять минут к нему подошла женщина и предложила комнату всего за 30 рублей в месяц.
– Где-где, – передразнила женщина Владимира Ивановича и отвела его в сторону, – на Чернышевского – самый центр. Большая отдельная комната, решайся, парень, и учти, что в квартире всего я и мой сын – примерно твой ровесник.
Она уже чуть ли не тянула его за руку.
– Ну что, едем? 
Не успел Владимир Иванович сообразить, как женщина взяла его под руку и повела к остановке троллейбуса.
– Ты тут все равно лучше не найдешь, тем более за такую цену. Так что считай, что тебе повезло, – она засмеялась. – Просто ты мне приглянулся. Порядочных людей я сразу вижу – у меня глаз на них наметан, проходимцев за версту вижу. А если подруг приводить будешь – пожалуйста, что ж, я не была молодой? – Она заглянула Владимиру Ивановичу в глаза, – только я по лицу вижу, что ты не такой. Да? Догадалась? – Она громко и неприятно засмеялась, – ну ты не горюй – бабу мы тебе найдем, пардон, – и она закрыла рот ладонью, – я не то хотела сказать. А вот и наш троллейбус.
Всю дорогу она трещала и не давала Владимиру Ивановичу вставить в разговор хотя бы слово.
– У меня сын такой же, как ты – оболтус, – она хихикнула, – но талантливый, черт, поступил в театральный и бросил, вернее, выгнали за «это» дело. А ты как? – она посмотрела Владимиру Ивановичу в глаза и покачала головой. – Можешь не отвечать и так видно, что не пьешь. Жаль, конечно, – она скривила губы, – но тут ничего не поделаешь, у каждого свои причуды. Я даже понимаю таких людей.
Через две остановки Владимир Иванович уже перестал её слушать, а она продолжала говорить, изредка дергая его за рукав или заглядывая в глаза.
Её квартира оказалась в шикарном пятиэтажном доме, построенном в стиле русского модерна, с огромным парадным и широкой лестницей с литыми чугунными ступенями. Такую лестницу он видел только в Центральном доме работников искусства.
– Ну что я говорила, – продолжала тараторить женщина, заметив его удивление. – То ли еще будет.
И она потащила его на второй этаж.
Пока она открывала высокую двухстворчатую дверь в квартиру, мимо них медленно поднялся лифт и через несколько секунд издав характерный звук, остановился на третьем этаже. Наверху хлопнула металлическая дверь, и послышались тихие голоса.
– Соседи, – шепотом произнесла женщина и, скривив лицо, открыла дверь и прошла в квартиру.
Владимир Иванович ходил по квартире и ничего не мог понять. Ему казалось по меньшей мере странным, что эта женщина с одутловатым лицом явно пьющего человека в старой протертой местами до кожи каракулевой шубе была хозяйкой такой шикарной квартиры: четыре громадные комнаты с большими окнами, потолки не менее трех с половиной метров, большая кухня и просторный коридор.
– Ну как, нравится? – улыбаясь и разводя руками, спросила женщина, – где ты такую еще найдешь? А ты думал я приведу тебя в хрущобу? Нет, парень, ты ошибся. Эти хрущобы, как могилы, там людям жить нельзя, в них людей можно только хоронить.
Она сняла шубу и осталась в каком-то старомодном платье с кружевным воротником с шутовскими бубенчиками.
– А теперь давай знакомиться, – она расправила плечи и чуть ли не по стойке «смирно» стояла посередине коридора. – Меня зовут Валентина Васильевна. – И она, видимо, по привычке вытерла руку о платье и подала ее Владимиру Ивановичу.


33

Владимир Иванович тоже представился и тут же начал искать по карманам кошелек, и, найдя его в заднем кармане джинсов, открыл и расплатился с хозяйкой сразу за три месяца вперед. Валентина Васильевна не по возрасту кокетливо приняла деньги – она некоторое время держала купюры, прижав локти к талии и поводя при этом плечами. Она говорила, что с его стороны это очень даже любезно, но что платить деньги вперед совсем не обязательно и что… но тут она застыла на мгновение в какой-то нелепой позе. И слова, и поза ей явно не шли, и Владимир Иванович подумал, что это все, видимо, из ее прежней жизни, к которой эта квартира подходила гораздо больше. Она довольно долго еще держала деньги между большим и указательным пальцем, отведя в сторону мизинец. Но вдруг сделала реверанс и стала метаться по коридору. Все ее манеры исчезли в одно мгновение. Наконец, она остановилась около вешалки и спрятала деньги сначала в карман шубы, а затем подумала и, закатив глаза, на ощупь нашла какую-то сумку и положила деньги в нее.
Владимир Иванович смутился, когда Валентина Васильевна посмотрела на него и, сделав несколько неуклюжих шагов по коридору, вошел в свою комнату. Следом за ним в комнату хотела войти и хозяйка, но Владимир Иванович обернулся и так посмотрел на нее, что она не решилась этого сделать. Надо сказать, что так на людей Владимир Иванович не смотрел, наверное, с самого детства, когда просил свою бабушку не мучить его этими кошмарными этюдами и гаммами и отпустить во двор, где его ждали друзья и футбол.
Валентина Васильевна все сразу поняла и как-то боком вышла из комнаты, кивая при этом головой и тихо, словно в комнате спал ребенок, закрыла за собой дверь.
Владимир Иванович постоял несколько секунд на месте и, убедившись, что никто его больше не потревожит, стал медленно ходить по комнате, так как она была на удивление большая.
Он подошел к большому старинному дивану с валиками и высокой спинкой – такие диваны он раньше видел только в кино, затем развернулся и подошел к большому круглому столу в центре комнаты. Над столом висел желтый абажур с бахромой и бубенчиками, почти такими же, какие он только что видел на платье Валентины Васильевны. Затем он развернулся и стал рассматривать комнату, уже стоя на месте. Его взгляд остановился сначала на письменном столе с точеными ножками, тоже, видимо, старинном и, как тут же отметил, Владимир Иванович, одной породы с диваном. Затем он перевел взгляд на высокий книжный шкаф, украшенный резьбой, за стеклянными дверцами которого блестели золотые корешки книг. Рядом со шкафом стояла деревянная гнутая вешалка, и без одежды она показалась Владимиру Ивановичу обнаженной, так что он в каком-то даже смущении отвел от нее глаза. 
Владимир Иванович рассматривал все очень медленно. Его взгляд блуждал по комнате, и то, что попадалось на глаза, ему самому казалось кадрами какого-то знакомого фильма, снятого рапидом. Он сначала замечал разные детали, а уже потом, словно камера медленно отъезжала назад, он видел весь предмет целиком, а уже затем место, где он находился. Так он сначала увидел чернильное пятно, а затем уже мягкий стул с гнутой спинкой; бубенчики, по которым он щелкнул пальцами, а затем уже маленький абажур настольной лампы; бронзовую тяжелую чернильницу, инкрустированную яшмой, а затем уже зеленое сукно письменного стола. И все это, словно в оберточную бумагу, было завернуто в когда-то красивые, а сейчас уже выцветшие обои с золотым восточным орнаментом. Чем-то эта комната напомнила ему комнаты Литературного музея имени Пушкина, не хватало только посетителей и музейных табличек под экспонатами.
Наконец Владимир Иванович подошел к окну и отодвинул до конца тяжелую коричневую штору, которая крепилась к карнизам большими деревянными кольцами. Он услышал знакомый с детства характерный стук колец друг о друга. В комнате сразу стало светлей. Пейзаж за окном напомнил ему черно-белые зимние пейзажи Дейнеки – окно выходило во двор, и он увидел каких-то людей в рабочей одежде, идущих по железному пешеходному мосту.
«Как же мне дальше жить?» – подумал Владимир Иванович и снял дубленку, и кинул ее на спинку стула.
Он вспомнил вдруг, как где-то читал о человеке, боявшемся умереть, не дожив до финального матча чемпионата Мира по футболу, и улыбнулся. 
– Над кем улыбаетесь, – спросил он сам себя и сам же себе ответил, – над собой улыбаетесь, молодой человек.
«Но тут же наверняка должен быть телефон», – словно молния, мелькнула мысль в его голове, и он быстро вышел в коридор.
– Валентина Васильевна! – громко позвал он хозяйку.
Валентина Васильевна тут же выскочила из кухни, словно только и ждала, что ее позовут. И Владимир Иванович уже спокойно произнес:
– Валентина Васильевна, – ведь у вас должен быть телефон, где он?
– Так вот же он, – удивляясь такой невнимательности Владимира Ивановича, ответила хозяйка и сняла со стены старую черную трубку и протянула ему.
Владимир Иванович выдержал паузу, в течение которой он переступил с ноги на ногу, и быстро взял трубку, и стал набирать номер. Телефонный диск нехотя и со скрипом возвращался назад.
Владимир Иванович тем же детским взглядом посмотрел на хозяйку и она, спохватившись, словно стала случайной свидетельницей его интимной встречи, быстро ушла на кухню. Владимир Иванович набирал уже последнюю цифру.
Владимир Иванович звонил Наташе. И он только сейчас, пока скрипел телефонный диск, понял, что все последнее время после его возвращения из деревни, а с тех пор уже прошло несколько месяцев, – кончилось лето, прошла осень и наступила зима, он мечтал только об одном – позвонить Наталье и хоть что-нибудь узнать о Елене. Конечно, он мог позвонить из телефона-автомата, мог позвонить из квартиры друзей, из редакции, наконец. Но все бы это были не те звонки, так он думал, и, следовательно, не те разговоры. Даже случайные люди за дверцей телефона-автомата своим нетерпением могли помешать его разговору. А что говорить о друзьях и работниках редакций. Его, словно воробья с ветки, мог спугнуть во время разговора любой посторонний шорох, а не то что люди.
Он чувствовал, что с Еленой что-то происходит, что так резко Москву не бросают, что тут явно были какие-то причины и достаточно веские, но какие? Он путался в догадках, и они все по очереди обжигали ему душу, но о главной причине – ее любви и предстоящем великом событии в ее жизни – он догадаться почему-то не мог. Он мог поверить и прийти в отчаяние от того, что его Елена влюбилась в какого-то проходимца и уехала с ним на край света или в то, что она принимает ухаживания профессоров их института, и он уже был готов этим уважаемым людям бить морду. И больше того, он мысленно уже делал это и не один раз. Но до правды, которая была так очевидна и находилась рядом, нужно было только набрать номер и даже ничего не говорить, он добраться не мог. Но что тут скажешь – ничего. Только пожмешь плечами и отойдешь в сторону. Одно оправдание было у Владимира Ивановича. Если бы он поступил иначе, так, как в такой ситуации поступил бы любой другой нормальный человек, то это был бы уже не он. Но тогда получается, что наш герой ненормальный человек. Да, к сожалению, так получается. Но ведь действительно, нельзя же быть таким мнительным и неуверенным в себе, скажете вы. Да, отвечу я, но Владимир Иванович такие слова в свой адрес слышал не раз. И в школе, и в институте, и дома от родителей, и у него на них уже давно был готов ответ, и, на мой взгляд, очень убедительный.
– Значит, получается, – отвечал он на такие обвинения в свой адрес, – что быть уверенным в себе – это нормально, а всякая мнительность – это уже почти болезнь. Но тогда нормальны и Наполеон, и Гитлер, и Пол-Пот, и Сталин, и еще будут в истории сотни таких нормальных людей.
– Но это вы берете крайности, – отвечали ему.
– Да, крайности, – соглашался он, – но все, к сожалению, начинается с конца, – с воодушевлением произносил Владимир Иванович.
И никто в тот момент не замечал, что за свою жизнь они еще не встречали более уверенного в своих убеждениях человека. 
– Вот вы каждый раз повторяете одни и те же слова, – энергично продолжал он, – но здравого смысла ведь в них нет никакого, и что самое поразительное – не замечаете этого. Я уже не говорю о политике или экономике, даже в самых обыденных вещах вы не замечаете противоречий. 
Владимир Иванович выдерживал паузу.
– Вы вот меня называете мнительным. Но посмотрите на себя. Для вас ведь и Луна, и Солнце – это почти одно и тоже, только Луна светит ночью, а Солнце днем, когда и так светло. Но ведь Солнце не заходит, как вы думаете, и не садится, и не встает, а все как раз наоборот – Земля заходит и встает. Но вы к этому привыкли. Точно так же вы привыкли и к другим абсурдным вещам в своей жизни. Вы живете в мире, перевернутом с ног на голову, и не замечаете этого. Футуристы подвешивали новогоднюю елку к потолку, чтобы перевернуть мир и поставить его, наконец, на ноги, а их считали сумасшедшими и отправляли для освидетельствования в психушку.
Как правило, после таких монологов Владимир Иванович не ждал ответа и после нескольких секунд полной тишины уходил. Он понимал, что единственное, чего он может дождаться в свой адрес, так это пожимания плечами или даже покручивания пальцем у виска. И действительно, после мертвой тишины не раздавалось оваций, как на концертах виртуозов, а возникал какой-то шум и самое лестное, что он мог бы услышать о себе уже после известных жестов, так это то, что он какой-то странный. А еще через секунду: «Да, вы правы, действительно очень странный парень».
Пять длинных гудков для Владимира Ивановича показались очередной вечностью в его жизни.
Наташа, слава Богу, была дома и, узнав голос Владимира Ивановича, тут же зашикала на своих домашних и, закрыв трубку ладонью, даже крикнула на них.
– Я, может быть, не вовремя, извини, – начал разговор Владимир Иванович.
– Нет, нет, – тут же перебила его Наташа, – это я так шумлю на своих. К нам сестра с дочерью приехала, так что в доме настоящий переполох. Да! – вскрикнула она неожиданно, – можешь меня поздравить – я вышла замуж.
Владимир Иванович не знал, что отвечать. Он эти слова Наташи воспринял как упрек в свой адрес и поэтому в ответ только кашлял.
– Сколько лет выбирала, – не дождавшись поздравлений, продолжала Наташа, – а выскочила почти что за своего соседа. Представляешь, он, оказывается, любил меня еще с песочницы. Он даже портфель мне носил из школы, а я этого хоть убей, не помню. Ну, потом его родители переехали, и это уже не интересно, так что теперь я мужняя жена. А как ты?
– Я? – как всегда в таких случаях переспросил Владимир Иванович и выдержал паузу, – я – нормально. Живу в Москве, на квартире. Кстати, запиши телефон.
– Давай.
Владимир Иванович хотел уже было опять звать на помощь хозяйку, как вдруг в крошечном окошке на старом аппарате заметил телефонный номер и продиктовал его.
– Я тогда так неожиданно исчез, – как бы извиняясь произнес Владимир Иванович и тут же испугался своих слов.
– Да, – засмеялась Наташа, – мы с Ленкой потом долго смеялись по этому поводу.
– Да, действительно, смешно, но у меня тогда была срочная работа.
– Мы так и подумали.
Наташа опять цыкнула на своих домашних, и Владимир Иванович услышал сквозь прикрытую ладонью трубку:
– Да замолчите вы, черти, серьезный же разговор.
«Серьезней не бывает», – подумал Владимир Иванович.
– Ты знаешь, – сказал Владимир Иванович, – я до сих пор, видимо, не научился разговаривать по телефону, давай лучше встретимся где-нибудь и спокойно поговорим.
– Да ты что!? – вскрикнула Наташа.
– Что? – удивился такой реакции Владимир Иванович, – правда, может быть, у тебя муж ревнивый, но если он тебя любит с песочницы, то простит невинное свидание, правда, с одиноким мужчиной.
Он пробовал шутить.
– Да причем тут муж. Муж… Ленка меня прибьет. Она ведь ревнива до безумия.
Владимир Иванович после этих слов проглотил слюну и взял трубку в другую руку.
– Что, что ты сказала? – произнес он и поперхнулся, – я не расслышал.
– Я сказала, что мне еще жизнь дорога. Понял?
– Понял, понял… 
– Что?!
– Я говорю, что мне тоже жизнь еще дорога. Но я ничего не знаю о Елене. Знаю только, что она уехала в свой Арзамас, – он сделал паузу, – и догадываюсь почему. И у меня такое чувство, что в этом и я виноват. Хотя чем Арзамас хуже Москвы? Но поверь мне, я сейчас ничего не могу. Ты меня слышишь?
– Слышу, слышу.
– А то ты молчишь.
– Говори, говори, я тебя прекрасно слышу.
– Я сейчас ничего не могу.
– Это я уже слышала, – резко оборвала его Наташа.
– Ты меня не понимаешь. Я сейчас ничего не могу сделать для нее. Понятно? Мне нужно время.
– Чего, чего тебе нужно?
– Мне нужно время, понимаешь, время.
– И сколько тебе его нужно? – сменив тон и, видимо, позу, произнесла Наташа.
– Ты только не сердись и постарайся меня понять, это очень серьезно.
– Я-то все понимаю.
В ней уже заговорила мужняя жена.
– Я-то понимаю, что это серьезно, что нужно время… Но сколько тебе его нужно и зачем оно тебе нужно?
– Лет пять-шесть, – спокойно и на выдохе произнес Владимир Иванович и тут же понял, что ничего более глупого он в своей жизни не произносил.
– Сколько!? – почти кричала Наташа, – да ты с ума сошел. Шесть лет!? Это немыслимо. Ты сам сойдешь с ума и Ленку сведешь. 
Она опустила трубку, но тут же подняла ее.
– Или ты думаешь, что в дурдоме вас поместят в одной палате? Так не надейся на это.
– Извини меня, – вежливо произнес Владимир Иванович и тихо повесил трубку.
Ему еще долго казалось, что он слышит, как ругается Наташа.


34

Несколько дней Владимир Иванович почти не выходил из своей комнаты.
Только на четвертый день он познакомился с сыном Валентины Васильевны – молодым симпатичным человеком и совершенно не похожим на мать. Это был высокий блондин с серыми искрящимися глазами и какими-то не мужскими красными губами, которые по любому поводу готовы были растянуться в улыбку. Он очень любил шутить и коверкать слова.
Вставал он очень поздно и часов до трех-четырех всегда был дома, а затем исчезал, и иногда до утра. Когда у Владимира Ивановича с Валентиной Васильевной зашел разговор о ее сыне, она махнула рукой и отвернулась.
– Я сделала все, что могла, – сказала она и положила Владимиру Ивановичу на тарелку овощное рагу (они уже на следующий день питались вместе), – я помогла ему поступить в театральное (сработали еще старые связи), одела, обула, – она, как ребенку подала Владимиру Ивановичу кусок хлеба, – и все пошло прахом. Правда, он мне тут высказал недавно…
Она взяла в руку перечницу и жестом предложила ее Владимиру Ивановичу, но он тоже жестом отказался, и она начала энергично трясти ей над своей тарелкой.
– Оказывается, что я не только научила его ходить и говорить, но и, – она сделала профессиональный жест, – пить. Заметьте, не выпивать, а именно пить. Нет, в чем-то он прав, конечно. Я люблю иногда, но чтобы до такой степени… это он явно преувеличивает. 
Она нашла в тарелке маслину и, улыбаясь, отправила ее в рот.
– Но скажите, как мне не пить – это при моей-то работе. Ведь каждый норовит преподнести или оставить. А домой я уже боюсь приносить, – она оглянулась и приблизилась к Владимиру Ивановичу, – я уже и не знаю, где ее прятать. У него прямо нюх какой-то на водку. Где я ее, родимую, только ни прятала: за книгами, в туалетном бачке, под подушкой. Один раз даже зарыла в ведро с квашеной капустой. Но это я уже, наверное, глупость сделала – где ж ей быть, как не в квашеной капусте.
И она громко засмеялась, показывая свои ровные и не по возрасту здоровые зубы.
– Это все, что у меня осталось от прежней жизни, – сказала она, заметив, как Владимир Иванович уставился на ее зубы. – Это не свои – коронки. Не всегда же я была посудомойкой.
С этого дня, когда выдавались у Валентины Васильевны трезвые дни, она долгими зимними вечерами рассказывала Владимиру Ивановичу о своей жизни. И он постоянно во время этих рассказов от удивления подрагивал головой и делал большие глаза. Валентина Васильевна показывала ему старые фотографии, с которых на него смотрели то молодая и стройная красавица – выпускница десятого класса, то серьезная молодая женщина в кителе с майорскими погонами, то дама в каракулевой шубе, стоящая среди солидных мужчин, в которых он узнавал знакомые с детства лица руководителей государства.
–А вот я рядом с Косыгиным, помните такого, он очень любил у нас ужинать. Ведь я была директором ресторана «Архангельское». А это мой муж, – не давая Владимиру Ивановичу опомниться, она показывала ему очередную фотографию, на которой был запечатлен красивый молодой человек в военной форме.
– Вылитый Андрей, – сказал Владимир Иванович, возвращая фотографию.
– Да, очень похож, это все говорят, – сказала Валентина Васильевна и, взяв из его рук фотографию, осторожно положила ее в конверт.
– Так он у вас был генерал-лейтенант, если я что-нибудь понимаю в воинских званиях.
– Генерал-полковник, – с гордостью ответила Валентина Васильевна, – это не последняя его фотография. Высокий пост занимал, но когда Жукова убрали, то и его… тоже. Уж очень его Георгий Константинович любил. Полгода не прожил после выхода в отставку. А мы с ним вместе во время войны в разведке начинали – там и познакомились. Я ведь немецкий знала почти как русский, а сейчас все забыла. – Она вздохнула. – Скоро и русский забуду. 
И она зажмурила глаза, словно от сильного света.
– Ладно, – вдруг быстро сказала она и, отвернувшись, заморгала полными слез глазами.
О себе Владимир Иванович почти ничего не рассказывал, а у Валентины Васильевны хватило ума, такта и опыта ни о чем не расспрашивать. Она знала, что придет время, и он сам все о себе расскажет. Она чувствовала, что с ним что-то происходит, что у него «не лады» с самим собой – так она обычно определяла природу мужской замкнутости, и что тут явно не обошлось без женщин – это ей было ясно с самого начала.
И только через месяц она за ужином вдруг спросила:
– А у тебя нет ее фотографии.
– Есть, – быстро ответил Владимир Иванович и уже хотел бежать в свою комнату за фотокарточкой Елены, но вдруг остановился и задумался.
Он посмотрел на Валентину Васильевну и она, подмигнув, протянула ему рюмку водки. Владимир Иванович молча помотал головой.
– Напрасно отказываешься, – сказала она и, опрокинув ее, подмигнула ему, – и когда только я приучу тебя к этому делу.
Валентина Васильевна, не прекращая морщиться, элегантными движениями разрезала вялый сморщенный огурец и отправила его вслед за водкой.
Владимир Иванович хотел спросить, откуда она знает про Елену, и в его голове сразу промелькнуло несколько версий, но он тут же вспомнил, в каком ведомстве она когда-то служила, опустил руки и заулыбался.
– Ничего девушка, – говорила Валентина Васильевна, рассматривая небольшую и уже сильно помятую фотографию Елены, – губы выразительные – это хорошо, это значит добрая, но что-то она очень уж молодая у тебя, она здесь прямо как ребенок.
– Так здесь ей нет еще и шестнадцати, – серьезно пояснил Владимир Иванович, – это школьная фотография. Сейчас она, наверное, уже другая.
– Что значит – наверное?
– Так я ее не видел уже больше года.
– Нет, парень, так нельзя, – сказала после паузы Валентина Васильевна и, помотав головой, взяла в руки бутылку, – давай, пока Андрей не пришел.
– Но я же вам говорил, что я не пью.
Владимир Иванович еще раз посмотрел на фотографию и пошел в свою комнату, а когда вернулся, то увидел на столе почти полный стакан водки и Валентину Васильевну, которая, опираясь на спинку стула, на этот раз уже жестом предлагала выпить.
– Да вы что – целый стакан? – возмутился Владимир Иванович.
– Да ты хоть пригуби. Да, кстати, а как ее зовут?
– Елена.
– Вот, за Елену, за вашу встречу, ну? – Валентина Васильевна с жалобным выражением, словно собака, склонила голову на бок.
Владимир Иванович взял в руку стакан.
– Со студенческих лет не пил столько.
Валентина Васильевна тут же подняла свой и чокнулась.
Она проводила взглядом стакан Владимира Ивановича, но у самого его рта взгляд ее остановился и через мгновение опустился опять на стол.
– Нет, не могу, не буду.
Владимир Иванович с такой силой поставил стакан на стол, что чуть ли не половина водки из него не выплеснулось.
– Ну, как вы не понимаете, – сказал он и, размахивая руками, стал ходить по кухне, - как вы не понимаете, вы, взрослая женщина и столько пережившая, что я люблю ее, понимаете, люблю, а вы… Ведь вам наплевать и на меня, и на Елену, и даже на собственного сына, ведь он гибнет прямо на ваших глазах. – Он резко повернулся к Валентине Васильевне, – ведь вам просто нужен собутыльник, и все.
Валентина Васильевна не ожидала услышать такие слова от Владимира Ивановича и поэтому некоторое время просто молча смотрела на него и часто моргала красными глазами. Но через несколько секунд закрыла лицо тоже красными, высушенными водой, руками и отвернулась.


35

Привыкшая во всем помогать своей подруге, Наташа поехала ей помогать и рожать.
– Как хорошо, что Володя не видит меня такой, – это первое, что сказала Елена, когда увидела Наташу.
Она опустила руки и слегка развела их в сторону, от чего стала похожа на пингвина, – смотри, ноги стали еще кривее.
Наташа серьезно посмотрела на подругу со всех сторон, словно портниха на примерке, но не выдержала и засмеялась. Елена тоже засмеялась, но ее смех очень быстро стал уже смехом сквозь слезы.
– Дура ты, Ленка, да тебя даже такой любой мужик возьмет, начиная с Ален Делона.
– Да нужна я кому, – вытирая глаза, сказала Елена, – как пятое колесо в телеге, – и она еще сильнее скривив ноги, пошла по коридору.
Наташа смогла вытерпеть только несколько секунд, а затем в голос расхохоталась и обняла подругу.
С тех пор, как живот у Елены стал заметен, она почти не выходила на улицу, а гуляла только поздно вечером и только вокруг дома. Ей неудобно было быть беременной, не имея мужа. И хотя перед родителями она хорохорилась и даже с вульгарной интонацией заявила им, что сегодня муж – это не актуально, чем сильно их напугала, но наедине с собой она очень сильно переживала и даже иногда пугалась своего положения. Страх на нее находил неожиданно и всегда по ночам. Она вдруг просыпалась и хваталась за живот, словно кто-то мог его украсть, и, когда убеждалась, что все на месте, опускалась опять на подушку и чувствовала, что на ее лбу выступают капельки пота. 
Но когда до родов оставалось уже меньше месяца, ее страх вдруг прошел. Она будто очнулась ото сна, и ей стало абсолютно безразлично, что о ней думают соседи и сослуживцы. Она вдруг подумала, что тем, что она стыдится своего положения, она предает и Владимира Ивановича, и своего сына. А в том, что у них будет сын, она не сомневалась ни на секунду. И именно у них. Она постоянно и врачам, и родителям говорила, что не у нее будет сын, а именно у них, и после этих слов она долго смотрела на врача или родителей, пока они не отворачивались или не отводили глаз. А про себя думала: «Но неужели он не догадывается, что у нас скоро родится сын».
Еще только почувствовав первые признаки беременности, Елена сразу решила ему об этом ничего не говорить. И она строго-настрого предупредила по телефону Наташу, чтобы она, не дай Бог, не проговорилась.
– Напрасно ты так, – отвечала на такие предосторожности Наташа, – да все наши прежние уловки по сравнению с этим просто детский лепет какой-то, ведь если он узнает, что ты беременна, то ты ж его знаешь, тут же прибежит и будет в ногах валяться.
– Вот поэтому я и не хочу, – ответила Елена и посмотрела на мать, которая в этот момент на мгновение остановилась в дверях, – ведь если бы не все эти наши глупые уловки, то этого могло и не быть.
– Ладно, могила, – по-мужски ответила Наташа, разговаривая с подругой по телефону, – но про свою-то беременность я могу рассказать.
Наташа чувствовала, как на другом конце провода у подруги от удивления и счастья, как раньше говорили в таких случаях, в зобу дыхание сперло.
– Ну, ты молодчина, поздравляю, – кричала Елена в трубку и одновременно успокаивала мать, которая тут же прибежала на крик дочери.
– Спасибо тебе, – уже спокойно сказала Наташа, и подруги опять всплакнули.
– Тебе спасибо, ответила Елена и шмыгнула носом, – рожать будем дуплетом!?
После этих слов они долго и громко смеялись, а мать Елены, пряча улыбку, вышла из комнаты.
Роды у Елены прошли легко и этому, как ни странно, способствовало ее чувство юмора. Она смешила всю палату, рассказывая о своей подруге, и довела до того, что схватки начались раньше времени, и роды прошли быстро. Так по крайней мере потом сказал врач. Самой Елене казалось, что роды длились вечность.
Когда ей в первый раз поднесли сына, у нее было странное ощущение. Сначала ей показалось, что это ее кукла из детства, которую она очень любила и которая жила в ее комнате. И то, что кукла вдруг зашевелилась и вдруг взяла грудь и заработала губами, было для нее неожиданностью. Умом она, конечно, понимала, что это ребенок, и что это ее ребенок, но по-настоящему почувствовать это она смогла только через несколько секунд.
– Это наш сын, – сказала она вслух, и прижала его к себе.
Она улыбалась, глядя куда-то вглубь себя – она уже чувствовала бесконечную к нему любовь.
За время ее беременности все постепенно привыкли к тому, что у Елены нет мужа, и уже в больницу ее провожали чуть ли не всем двором, так как все ее очень любили. И любили ее именно за скромность и даже завидовали ей.
– Такая красивая и такая скромная, – говорили старушки во дворе, провожая ее взглядом.
И отсутствие у нее в таком положении мужа все во дворе расценивали прямо как несчастье.
Правда, нашлись и такие, которые, узнав о ее беременности, даже злорадствовали… А матери некогда влюбленных в нее сыновей, так те даже фыркали при виде ее и проходили мимо, не здороваясь. Но повторяю, постепенно все привыкли к ее новому положению и продолжали любить ее. И даже злорадствующие смирились, так как поняли, что она совсем не изменилась, и что ребенок у нее от любви, и от любви к человеку достойному такой любви. А когда-то влюбленные в нее юноши уже давно стали настоящими друзьями вопреки пошлой астровской формулировке. 
– Ему простительно, он врач, – говорили ей друзья.
И это было даже поразительно, – к Елене их не ревновали даже жены.
Встречали Елену из роддома родители, ближайшие соседи и, конечно, любимая подруга, у которой к тому времени живот уже заметно выдавался вперед.
Ребенка из ее рук приняла Наташа.
– Я полномочный представитель отца, – пошутила Наташа и положила ребенка себе на живот, – как удобно,– воскликнула она, – рожать нужно одного за другим.
Дома, когда подруги остались вдвоем, Наташа подошла к Елене и посмотрела ей в глаза.
– Знаешь что, подруга…
Елена смотрела на нее, не моргая.
– Я уже за себя не ручаюсь, могу расколоться. Он звонит все чаще и чаще, уже раз в три недели. Ты ведь знаешь, у него все не как на войне – год за два, у него все с точностью до наоборот – год за месяц. Он живет в каком-то другом времени, в своем, одному ему понятном времени. Когда он сказал, что ему нужно подождать пять лет, я подумала, что речь идет о тюремном сроке. Да! Я даже испугалась сначала, а потом, ты знаешь, обрадовалась. Подумала, что он нормальный мужик, подрался или украл что-нибудь стоящее. Все какое-никакое дело. Так нет, речь шла не о тюремном сроке, а еще о чем-то, что ни понять, ни объяснить невозможно. Ну что, казалось бы, ему еще нужно. Такая баба его любит, ребенок у него уже есть. Чего же ему еще нужно? – Внуков, что ли?! Так он дождется, – и Наташа, наверное, впервые в своей жизни выругалась.
Елена сидела с опущенными руками и улыбалась.
– А она улыбается – такая же блаженная. Нет, вы действительно два сапога пара.
– Только ты потерпи еще, – спохватилась Елена, – еще немного, – и она обняла подругу.
Затем она прижалась к ней, поцеловала три раза и отошла к окну.
– Я сама должна ему об этом сказать, понимаешь, сама…
Подруги замолчали. Елена смотрела в окно, а Наташа сидела на стуле, опустив голову. Но вдруг Елена посмотрела куда-то вдаль и позвала подругу:
– Смотри, смотри, – и она показала рукой в окно.
Наташа нехотя встала и подошла к Елене.
– Ну что еще?
– Смотри, вон там, видишь.
– Что?
– Весенний лес.
– Где?
– Он, как младенец,
Уснул с улыбкой на лице.
Закат из алых полотенец,
Лежит на вымытом крыльце.
Ночами там еще ступает
В хрустальных башмачках мороз.
Нет, разве что-нибудь бывает
Чернее лип, белей берез?!
Подруги долго, соприкоснувшись головами, смотрели в окно, и они не знали, что в этом же окне, как в капле воды отражается почти весь мир. Но через мгновение они вздрогнули, как воробьи на ветке, и их отражение в окне исчезло.
В доме заплакал ребенок.


36

Несколько дней после разговора с Валентиной Васильевной Владимир Иванович чувствовал себя виноватым. Но вместо того, чтобы подойти и объясниться, он два дня вообще с ней не разговаривал. Но на третий день Валентина Васильевна сама постучалась к нему в комнату и предложила вместе поужинать. И голос, и фраза Валентины Васильевны показались Владимиру Ивановичу из прошлого века, и он улыбнулся, выдержал паузу и пошел на кухню.
«За эти два дня я здорово проголодался», – подумал Владимир Иванович и остановился около круглого кухонного стола.
В этой жизни его трудно было чем-нибудь удивить, но то, что он увидел на столе, было, по его же выражению, по ту сторону добра и зла. На белоснежной скатерти стоял мейсенский фарфоровый сервиз, а справа и слева от больших тарелок, словно ливрейные слуги, лежали по три серебряных ножа и вилки. Перед тарелками, словно вытянувшись по стойке «смирно» стояли по росту по три хрустальных фужера. В центре стола на большом блюде широкими живописными мазками лежали нарезанная кета и севрюга, в большой салатнице пирамидой возвышался любимый с детства салат «оливье», а рядом с рыбой стояла запотевшая и уже готовая прослезиться бутылка «Столичной». Всё это великолепие сопровождалось потрескиванием мяса, жарившегося на сковородке.
– Да! – вдруг спохватилась Валентина Васильевна и быстро выбежала из кухни.
И не успел Владимир Иванович обернуться, как она уже возвращалась с хрустальной салатницей, полной соленых грибов.
– Ну, что скажете, молодой человек, – произнесла с достоинством Валентина Васильевна и хлопнула себя ладонями по бедрам. На ней было черное бархатное платье с глухим отложным воротником.
Владимир Иванович не мог выговорить ни одного слова и только размахивал руками, и пожимал плечами.
– Вот так я и работала в ресторане, – сказала Валентина Васильевна и жестом предложила Владимиру Ивановичу сесть за стол, – пока не передавила как-то весь хрусталь ногами.
Дождавшись, когда Владимир Иванович медленно опустился на стул, она тоже села рядом.
– Спьяну, конечно. Разве в той среде можно было не пить, да еще после всего того, что было. А это всё остатки былой роскоши. – Она показала рукой на стол. – Ну что, выпьем? Сегодня, кстати, мой день рождения, так что, пожалуйста, поухаживайте за именинницей.
У Владимира Ивановича хватило ума промолчать после слов своей хозяйки и, выдержав паузу, спокойно взять в руки бутылку водки, предварительно обернув ее салфеткой, и наполнить рюмки. Через час, когда уровень водки в бутылке уже доходил до 10-го этажа гостиницы «Москва», изображенной на этикетке, с букетом цветов в кухню ввалился Андрей. Он шумно поздравил мать, пожал руку Владимиру Ивановичу и, потирая ладони, быстро сел за стол.
– Хочу есть и пить, – сказал он, рассматривая стол и потянулся к бутылке. – Не волнуйтесь, господа, – произнес он, разливая водку, – в холодильнике еще одна такая стоит. – Ну, – сказал он и осторожно, чтобы не пролить водку, поднял рюмку, – за что пьем? – И он громко, словно он был на сцене, засмеялся. – Шучу, конечно, за тебя, мамуля, – и он не чокаясь, чтобы не расплескать водку, поднес губы к рюмке и одним глотком опорожнил ее.
Когда водка кончилась, порядка и красоты на столе явно поубавилось. Ливрейные слуги разбежались, а фужеры, видимо, уже по команде «вольно», кто облокотился на салат, а кто вообще лежал, подкатившись к пустой бутылке. Именинница была сильно пьяна, ее сын тоже, и, с трудом выговаривая слова, требовал у матери еще водки. Она молча смотрела на сына мутными глазами и только вытягивала нижнюю губу.
– Нет, шалишь, – произнес Андрей и резко встал, задев коленями стол, отчего вся посуда подпрыгнула, словно проснувшись ото сна, – у нее явно еще где-нибудь припрятано.
И он, показав Владимиру Ивановичу указательный палец, вышел из-за стола.
Владимир Иванович посидел еще несколько секунд и пошел к себе. Выпил он всего три или четыре рюмки, да еще с такой закуской, и поэтому чувствовал себя абсолютно трезвым. В коридоре он наткнулся на Андрея.
– Я знаю еще одно место, – сказал он, почему-то грозя Владимиру Ивановичу пальцем, – там точно есть, – и он побежал дальше.
«Слава Богу, что моя комната закрывается на ключ, – подумал Владимир Иванович, – а то бы мне от них сегодня не отделаться».


37


Но с этого дня Владимир Иванович уже не находил в себе сил отказывать Валентине Васильевне, и они нет-нет да и засиживались на кухне допоздна.
Сначала Владимир Иванович выпивал немного и все время пытался остановить хозяйку, но скоро понял, что это сделать невозможно, и сначала перестал ее останавливать, а затем и сам стал пить наравне с ней.


Владимиру Ивановичу было это сначала просто неприятно – он нигде официально не работает, сидит целыми днями дома или бродит по Москве, а по вечерам выпивает с хозяйкой квартиры. И пьют они водку, которую ей подносят посетители столовой, а она аккуратно над раковиной с грязной посудой сливает ее в пустую бутылку.


Владимир Иванович перестал звонить Наташе – ему было просто стыдно это делать. Он чувствовал, что что-то произошло, и что-то очень серьезное. Он это ощущал по ее интонациям, какому-то игривому и заговорщическому тону, но причин такого ее поведения он не понимал и поэтому просто терялся в догадках. Ему приходили в голову фантастические мысли: его Елена наконец-то очень выгодно вышла замуж и устроилась на престижную работу, или пишет докторскую, и за ней ухаживает солидный научный руководитель и многое другое, подобное этому. Но что этот веселый и игривый тон Наташи хоть как-то касается его, этого он не мог допустить. Как-то не вязалось в его рассуждениях счастье Елены и он - человек без профессии, без денег и без своего угла. Он уже привык себя считать изгоем общества и последнее время стал даже считать такое свое положение вполне справедливым.


«Человек и общество, – рассуждал он, – всегда находятся в противоречии. И каждый человек, если он хочет быть счастливым, должен разделять интересы общества и выполнять его требования, условия, если хотите. И любое общество вправе отторгать человека, если своей жизнью и деятельностью он нарушает его, общества, гармонию».
Он вспоминал, как в литобъединение журнала «Юность» приезжал Андрей Вознесенский. Владимир Иванович тогда здорово опоздал, и когда вошел в редакцию, то увидел, что зал, в котором проходили их поэтические вечера, был переполнен настолько, что туда не просочился бы даже ребенок. Владимир Иванович подошел к двери, от которой, словно валентные электроны, отрывались не поместившиеся в зале поэты, и стал слушать. Он сразу узнал знакомый голос Вознесенского – он читал какие-то свои последние стихи. Его голос прерывался выкриками и даже свистом, и Владимир Иванович не сразу понял, что это были такие новые формы одобрения. Но вдруг наступила тишина – над головами поэтов он увидел поднятую вверх ладонь Вознесенского. Когда смолкли последние выкрики, мэтр неожиданно предложил всем присутствующим раскрепоститься, для чего начать кричать и даже визжать что есть силы.. Счастливые поэты тут же подняли такой крик, который и не снился футбольным болельщикам. Владимиру Ивановичу стало страшно. Он быстро отошел от двери, за которой все просто клокотало, как в кратере проснувшегося вулкана.


«Поэт, конечно, может отличаться от дворника, – тогда подумал Владимир Иванович, – но толпа поэтов и толпа дворников – это абсолютно одно и то же».
Владимир Иванович продолжал вспоминать последние месяцы своей жизни и не находил никакого выхода из создавшейся ситуации. О Елене он уже боялся даже думать, а не то, что разговаривать о ней с Наташей. И каждый ее намек на какое-то их совместное будущее, словно ножом, больно ранил его сердце. Но он еще не дошел до края, у него еще оставались некоторые надежды, о которых он, не только не говорил Наташе, но даже лишний раз боялся думать.


Первой и главной его надеждой было то, что подборку его стихов взял руководитель литобъединения Кирилл Ковальджи для публикации в журнале «Юность». Предстояла коллективная публикация, в которую должны были войти стихи лучших поэтов объединения. И то, что он вошел в этот список лучших поэтов, Владимира Ивановича очень обрадовало. Это его опять стало сближать с Еленой, а совсем отказаться от нее он не мог, несмотря ни на что. Второй надеждой было его знакомство (не без помощи Андрея, который подрабатывал на телевидении) с редактором учебных программ Ольгой Сергеевной Серовой. Владимира Ивановича представили ей как студента Литинститута, талантливого поэта и сценариста. Владимир Иванович после таких слов не знал, куда деть свои глаза, но Ольга Сергеевна восприняла это всего лишь как скромность и даже застенчивость. И вкупе с внешностью и талантом это ей показалось очень даже выгодным сочетанием. Она тут же познакомила Владимира Ивановича с сотрудниками редакции, особенно задержавшись на одном, вернее одной.
– Вот, познакомьтесь, это наша Зинуля, – сказала Ольга Сергеевна, подводя Владимира Ивановича к высокой и стройной сотруднице, – не правда ли, очаровательная девушка и, между прочим, не замужем, – кокетливо заметила Ольга Сергеевна.
Зинуля никак не отреагировала на слова Ольги Сергеевны, видимо, это уже повторялось не первый раз, и она уже откраснела и отстеснялась по этому поводу.
– Вам, Владимир Иванович, между прочим, предстоит с ней работать, – уже серьезно сказала Ольга Сергеевна.
Владимир Иванович вежливо кивнул в сторону Зинули.
Владимир Иванович встретился с Ольгой Сергеевной уже после того, как получил через Андрея задание написать сценарий учебной программы на тему «Война 1812 года». И он уже написал его, и с ним уже познакомилась редактор и захотела встретиться с автором. Андрей так и твердил лежащему на диване Владимиру Ивановичу:
– Они клюнули, понимаешь, клюнули. Я им, правда, наговорил много лишнего, но это ничего – кашу маслом не испортишь. Короче, они хотят с тобой познакомиться, а за это надо выпить, – и он убежал, и через минуту вернулся с початой бутылкой водки, – а знаешь, какие там гонорары, – разливая водку, продолжал Андрей, – мой друг там по 600 рублей в месяц заколачивал. Писал всякую чушь. Один только недостаток в этом есть.
Владимир Иванович после этих слов приподнялся на локте.
– Да, да, – кивнул Андрей, – бабский коллектив и все незамужние. Но кому нужны эти прокуренные эстетки. Так что будь начеку, а то они тебя заговорят. Ты человек воспитанный, можешь из вежливости поддаться на уговоры. В данной ситуации вежливость – это недостаток, учти это. Ну, давай.
И Андрей поднес Владимиру Ивановичу полстакана водки, и он тут же тремя глотками выпил ее.


У него от слов Андрея даже в животе что-то зашевелилось. Ему было приятно, что его сценарий понравился редактору, и что он сможет зарабатывать деньги своим интеллектуальным трудом.


Владимир Иванович резко встал с дивана и заходил по комнате. У него кружилась голова, и он не мог понять, отчего это: от резкого вставания, водки или от неожиданного сообщения Андрея. До этого разговора с Андреем у него было такое ощущение, что он тонет и силы уже оставляют его, и что после двух-трех последних вздохов вода навсегда поглотит его. Но вот после этого разговора он вдруг под ногами почувствовал дно и, уверенно встав на него, вздохнул с облегчением. Так раньше с ним бывало только во сне, теперь произошло наяву. Ему часто снились дуэли, ему подносили футляр с пистолетами, но когда он открывал их, то там вместо красивого оружия оказывались обыкновенные серебряные ножи и вилки или бутылка коньяка, а его секунданты, как правило, были его институтские друзья, с серьезным видом предлагавшие взять их и идти к барьеру. И он никак не мог проснуться, хотя даже во сне понимал, что это сон и что идти к барьеру с ножом и вилкой абсурдно. И вот сейчас нечто подобное произошло наяву, и поэтому он боялся, что это окажется сном, и когда он придет получать гонорар, ему его выдадут этикетками от коньяка или водки.


38

Владимир Иванович, конечно, знал, что время – категория философская и что оно относительно. Он когда-то серьезно интересовался теорией относительности и пытался применить ее к литературе. Он даже написал статью о времени в искусстве и литературе. Он пытался понять категорию времени как средство выразительности. В качестве примера для своего исследования он взял рассказ Чехова «Душечка» и роман Джойса «Улисс». Чехов в небольшом рассказе на одиннадцати страницах сумел описать чуть ли не целую жизнь, а Джойс на пятистах страницах – всего один день из жизни своего героя.


Владимир Иванович чувствовал, что и с ним происходит что-то подобное, то его жизнь летит, как в чеховском рассказе, и он не замечает не только дни, но и годы, то она вдруг останавливается и буквально стоит на месте, как в романе Джойса. Детство равнялось вечности, отрочество и юность – эпохе, а зрелая жизнь порой была равна эпизоду.


И вот сейчас, когда ему не терпелось увидеть свои стихи опубликованными в журнале и фильм, снятый по его сценарию, время для него просто остановилось. День, как в романе у Джойса, равнялся пятистам страницам, ему просто не было конца. И самое страшное было то, что он ничего не мог с этим поделать. Время оказалось очень упрямой штукой, а никакой не философской категорией. И еще упрямей, чем он. Прожить час в то время было для Владимира Ивановича так же трудно, как сдвинуть с места груженый железнодорожный вагон. Даже воздух казался ему каким-то вязким – им было трудно дышать.


Но одновременно ожидание этих значительных в его жизни событий придавало смысл его существованию. И согревало его душу в прямом и переносном смысле. Несмотря на то, что еще лежал снег, а по ночам бывали и морозы, он ходил без шапки и в расстегнутой дубленке.


Чтобы хоть как-то убить время, он поехал домой.
Мать была рада и никак не могла понять причин хорошего настроения сына. Он часто шутил, смеялся, был очень разговорчивым и легко соглашался с критикой в свой адрес. Мать могла это объяснить только новой влюбленностью сына. Отец не был столь сентиментален и решил, что, наверное, сын просто стал взрослым. Он говорил с ним о его будущем, и Владимир Иванович с интересом поддерживал эти разговоры.
В Москву он вернулся в хорошем настроении и в новом кримпленовом финском костюме, который купил, работая еще на заводе.
Но войдя в свою комнату и увидев на отрывном календаре ту же самую цифру, которая там была и до его отъезда, он чуть ли не пришел в отчаяние. Время стояло на месте. И тогда он произнес фразу, которой долго потом не мог вспомнить и очень жалел, что не записал ее:
«Ожидание замедляет время и застой – это не что иное, как вечное ожидание коммунизма».


Владимир Иванович от нетерпения брал в руки тетрадь со своими стихами и читал те, которые должны были появиться в журнале. Он читал их сначала про себя, затем вслух, а через некоторое время – расхаживая по своей комнате и делая театральные жесты. И Валентина Васильевна, проходя ночью в туалет, останавливалась возле двери в его комнату и, переступая от нетерпения с ноги на ногу, слушала:


Н.А. Клюеву

Изба, как курица рябая,
Снесла пасхальное яйцо.
И даль кроваво-голубая
Смотрела отроку в лицо.

И солнце гребнем петушиным
Всходило из глубин веков,
И сосен звонкие вершины
Уткнулись в перья облаков.

Ты в мир пришел желанным гостем,
И щедр на песни, будто пьян.
Безлик, как солнце над погостом, 
Как автор «Слова» безымян.

Твой голос не молитва служки,
Не перезвон колоколов, –
Он хлеб да соль в родной избушке,
Да у печи вязанка дров,

Где за окном в морщинах веток
Бледнеет медленно закат, –
Прообраз русского поэта,
И стихотворный палисад.

…И преклоняясь пред страницей
Еще неписанных стихов,
Он видел радостные лица
Идущих по Руси Волхвов.

И знал, как Бог, что русский Ирод
Поднимет руку на него, 
И окрестит свинцом пред Миром
Его открытое чело.

И он, как в церкви, на опушке
Молился за родимый край.
И как слепой, налил нам в кружки
Святого миро через край.


Александру Блоку

Приливы чувств порой пугали, –
Ведь мстит похмельем нам вино, –
Так берег опускается на дно
В прилив – волна, потом другая,

И правда, что была красива, 
Вдруг превращается в тоску.
И все доверие песку
Волна в безмолвье уносила...

Он жизнь сложил из тех мгновений, 
Когда летящая звезда,
Сгорая в небе навсегда,
Светилась счастьем откровений.


Марине Цветаевой

1

«Сломанных веток
треск.
Весь из пометок
текст.

Птица летит
ввысь.
Галочкой спит
мысль.

Между коленок
ладонь.
Вырвись из плена
мой конь.

Шрам от стола
на руке.
Жизнь осталась
в строке.

Если ее не
снесу.
Смертью пере-
несу.

2

Змей искушенья –
Сыновней мечте.
Кровосмешенья
Боль в животе.

Бьется и тянет
Тонкая нить.
Сын не помянет
Боль мою. Жизнь

Так оборвется.
Катушка в руке.
Змей его бьется
В небесной строке.

3

Душащий ворот
Раскрытых ворот.
Снится мне город
И огород.

Голос мне снится:
«Светает, Марина».
Болью унижен
Русский в Париже.

4

Я рыцарь!
Царь горы,
(Царица).
У игры

Закон жесток –
Палач.
Мой конь – восток –
Мой плач.

И мне всю жизнь водить
Пришлось – игра.
И к дому восходить 
Всю жизнь – гора...

Как улицы тихи,
И площади пусты.
Последние стихи
Сжигала, как мосты.

5

Заботливой рукой
Посажена рябина.
И низко надо мной
Спит облако гранита.

Как мужняя шинель,
На память мою ляжет
Опущенных цепей
Заботливая тяжесть.

Разрушенный забор,
Елабуга. Кресты.
Мой смех. Московский двор.
Мечты. Мечты. Мечты».


И это было для Владимира Ивановича удивительно, читая стихи, он совершенно не замечал времени, и ночь проходила, как одно мгновение.
Через несколько дней он не выдержал и поехал на телевидение, хотя его туда никто не звал. Ему очень захотелось посмотреть, как идет съемка программы по его сценарию.
Ему там, как всегда, обрадовались, и женские улыбки блестели, как солнечные блики.
Ольга Сергеевна тут же взяла Владимира Ивановича под руку и повела в буфет. Там за столиком с чашкой кофе в руке сидела Зинуля – единственная женщина в редакции, которая не испытывала восторга при встрече с Владимиром Ивановичем.


Владимир Иванович очень не любил черный кофе, да и денег у него лишних не было, но он все-таки заказал две чашки – себе и Ольге Сергеевне. Он взял их со стойки буфета и, искусственно улыбнувшись буфетчице, понес их к столику. Ольга Сергеевна уже энергично что-то говорила Зинуле. Она быстро прямо из рук Владимира Ивановича взяла чашку кофе, сделала несколько глотков (последний она делала уже стоя) и со словами: «Ой, ребят, вы меня простите, мне срочно нужно к шефу», – ушла.


Владимир Иванович проводил ее взглядом, посмотрел на недопитый кофе, затем на то место, где она только что сидела и, наконец, поднял взгляд на Зину. Зина все это время спокойно смотрела на Владимира Ивановича. Она прекрасно понимала, что он чувствует себя не в своей тарелке, что он не знает, о чем с ней разговаривать, и что еще минута молчания – и он, повалив стулья, выбежит из буфета.
«Конечно, женщины – жестокий народ, – думал про себя Владимир Иванович, – но не до такой же степени».
Но в тот момент, когда он уже взялся за крышку стола и готов был встать, и, проявив сверхневежество, молча уйти, Зина спокойно сказала:
– Вы знаете, Андрея не утвердили на главную роль в вашей программе.
Владимир Иванович поднял на нее удивленный взгляд.
– Да, ему обещали, я знаю, и всё такое, но начальству видней.
Она очень красиво курила сигарету и аккуратно стряхивала пепел после каждой затяжки, слегка постукивая по сигарете указательным пальцем.
– Но вы не переживайте, – она дотронулась до Владимира Ивановича рукой, и у него по всему телу прошла дрожь, – ведь будут еще роли.
– Просто он надеялся, у него тяжелое положение. 
Владимир Иванович не мог смотреть Зине в глаза. 
– У вас кофе остынет, – сказала она и показала пальцем на чашку.
Владимир Иванович сделал глоток и поморщился.
«Этот кофе, – подумал Владимир Иванович, – такой же невкусный, как и разговор».
– И что? Ничего уже нельзя сделать? – робко спросил он.
Зина в ответ с еле заметной улыбкой помотала головой.
– А зачем что-то делать?
– Ну как же?


Зина посмотрела на Владимира Ивановича, как-то по-мужски вдруг потушила сигарету, встала и пошла к выходу. Владимир Иванович посмотрел на дымящийся окурок, который еще можно было курить и курить, и пошел следом за ней.


Вскоре от сотрудников редакции он узнал, что никакие съемки еще и не начиналось, что еще идет подготовительный период – подбор актеров, реквизита и т.д., больше того, было еще неясно, кто будет снимать эту программу.


Посидев в редакции еще минут двадцать, он почувствовал себя там лишним. Все занимались своим делом: говорили по телефону, куда-то уходили, возвращались. Ольга Сергеевна постоянно извинялась, что не может уделить ему должного внимания.
– Ничего-ничего, – отвечал Владимир Иванович.


Он уже не знал, как оттуда уйти, чтобы это было одновременно вежливо и по-деловому.
Зина сидела рядом с ним и откровенно мучила его своим молчанием. Она сразу еще при первой встрече почувствовала, что Владимир Иванович не герой ее романа, что этот романтический юноша наверняка давно по уши влюблен в какую-нибудь провинциалку, и поэтому хладнокровно мстила ему. Она брала со стола какие-то бумаги, касаясь его рукой или даже бедром, но не произносила при этом ни одного слова. Она делала вид, что не видит его.


Владимиру Ивановичу всегда было неловко, когда он чувствовал к себе излишнее внимание, особенно если это внимание было со стороны женщин. В таких ситуациях он терялся, а иногда даже мог покраснеть. И он ничего не мог с собой поделать, даже с возрастом это не проходило. Его руки и ноги становились ватными, и он не мог ими лишний раз пошевелить. Язык тоже прилипал к зубам, и единственное, что он мог делать в такой ситуации, так это неожиданно открывать рот и, сделав резкий вздох, смотреть на окружающих широко раскрытыми глазами. Примерно так сейчас чувствовал себя Владимир Иванович, но только не от внимания, а от полного безразличия к нему.
Гнетущую обстановку разрядил очередной посетитель.
В редакцию вошел мужчина лет сорока, с глубокими залысинами, которые почему-то сразу бросились в глаза. Он остановился со стандартной улыбкой на загорелом лице и продолжал разговор, который он, видимо, начал еще в коридоре. Владимир Иванович заметил, что по лицу Зины, словно мелкая рябь по воде, пробежала улыбка.
– А! – вскрикнул, наконец, мужчина и сразу подошел к Владимиру Ивановичу. – Это и есть наш новый автор?
Мужчина держал Владимира Ивановича за локоть и смотрел по сторонам.
– Да, кстати, – спокойно и даже как-то вяло произнесла Зина после довольно продолжительной паузы и посмотрела на Владимира Ивановича, – познакомьтесь, это наш, – она улыбнулась, – то есть ваш режиссер.
– Алик, – произнес мужчина и протянул Владимиру Ивановичу руку. Владимир Иванович как мог крепко пожал ее.
– Слушай, старина, – произнес Алик и попытался обнять Владимира Ивановича за плечо, но при его росте сделать это ему было непросто, и он, похлопав его по спине, опустил руку, – пойдем, покурим?
И он буквально вытолкал Владимира Ивановича в коридор, так что тот едва успел проститься с сотрудниками редакции.


39

После разговора с Аликом в голове у Владимира Ивановича была какая-то каша. Алик целый час твердил ему о какой-то сногсшибательной программе из 12 серий, для которой ему нужен талантливый сценарист.
«Свежая кровь», – так выразился Алик.


Во время этого разговора он наговорил Владимиру Ивановичу кучу комплиментов и в конце неожиданно спросил, у кого он учился в Литературном институте. Владимир Иванович открыл рот и не знал, что отвечать, но Алика, видно, не интересовало это, он задал этот вопрос машинально, так как не успел Владимир Иванович закрыть рот, как тот уже начал обзывать кого-то бездарностями, а весь телевизионный процесс рутиной. Он закатывал при этом свои большие карие глаза и поворачивал голову в сторону.
– Мы с тобой снимем гениальную программу.
Он курил одну сигарету за другой.
– И актеры у меня уже есть, да еще какие, – он поцеловал сложенные в щепотку пальцы. – Ты, кажется, живешь на квартире?
– Да, – отвечал Владимир Иванович, совершенно не понимая, какое это имеет отношение к будущей программе.
Дома он долго не мог смотреть Андрею в глаза, потому что не знал, как сказать ему о том, что его сняли с программы. Владимир Иванович решил, что больше на телевидение он не поедет ни за какие деньги.
«Кстати, о деньгах, – подумал Владимир Иванович, – они думают их мне платить или нет? Я уже по уши в долгах. Придется, пока не поздно, сдать в комиссионку костюм и зимние сапоги. До следующей зимы что-нибудь придумаю».
Дубленку он решил оставить на черный день.
«Еще книги можно кое-какие продать, так что продержимся, – он почесал затылок. – Но как же мне быть с Андреем?»..
В «Юность» Владимир Иванович тоже решил не ездить.
«Пусть всё идет своим чередом, – решил он, – ведь мои стихи не станут лучше оттого, что я стану туда ездить и надоедать им. Вот выйдет журнал, тогда...»
Одного он себе не мог простить, – он намекнул Наташе на предстоящую публикацию своих стихов. Правда, он это сделал очень туманно, но все равно после последнего с ней разговора у него остался на душе неприятный осадок.
«Ведь она могла подумать, что я хвалился, и больше того, этим своими намеками я как бы оправдывал себя, свое поведение по отношению к Елене, ведь она могла подумать, что… – у Владимира Ивановича от таких мыслей начинала кружиться голова, – а что, если этого ничего не будет?
В дверях появилось счастливое лицо Валентины Васильевны.
– Владимир Иванович, – сделав обиженное лицо, произнесла она, – ну сколько можно ждать? Жаркое стынет, а водка греется.
Владимир Иванович выдержал паузу, опустил голову и засмеялся, а через несколько секунд вместе с ним смеялась уже и Валентина Васильевна.


40

Владимир Иванович помнил, как он радовался появлению своих переводов в «Литературной учебе», но это были переводы, да еще в разделе «Штудии». Теперь он чувствовал, что стихи, его собственные стихи, опубликованные на страницах «Юности», сделают его просто счастливым человеком. Так он думал, когда бродил без дела по городу, изредка заходя в любимые букинистические магазины. Там он брал в руки и читал старые литературные журналы, в том числе и «Юность». И он вдруг поймал себя на мысли, что стихи, которые он в них читал и раньше, сейчас не казались ему такими уж бездарными – он сейчас находил в них очень даже много хорошего. И он сказал это знакомому продавцу, который в ответ скривил губы и закивал головой. Разговаривая с продавцом, Владимир Иванович думал, как он, наверняка, потом, после прочтения его стихов в «Юности», будет вспоминать этот их разговор. Ковальджи обещал, что стихи будут сопровождать и фотографии поэтов, для чего Владимир Иванович вместе со стихами отвез в редакцию и свою фотографию, сделанную когда-то для паспорта.


Но по мере приближения выхода журнала с его стихами какой-то страх стал охватывать Владимира Ивановича. А когда до выхода журнала оставались считаные дни, он сначала перестал заходить в книжные магазины и листать новые журналы, затем стал обходить их стороной, и в конце концов вообще перестал выходить из дома и вел себя, как Поприщин, ожидающий депутации.


Когда, по его подсчетам, журнал должен был уже выйти, он выдержал еще несколько дней и вышел на улицу. Был теплый мартовский день. Солнце слепило глаза, и тротуары были уже почти чистыми от снега. Но странное чувство охватывало его, он думал, что со стороны он, наверное, похож на преступника, идущего на место преступления. Он полдня бродил по городу, обходя книжные магазины, но вдруг увидел книжный киоск, а в его витрине розовую обложку свежего номера «Юности». Сердце его еще никогда так сильно не билось. Он долго ходил вокруг да около киоска, не решаясь подойти и спросить журнал. Но вот, проходя мимо него может быть уже в десятый раз, он вдруг остановился. Он понял, что киоскерша уже заметила его, и он явно уже казался ей подозрительным. Владимир Иванович молча посмотрел на газеты, на журналы, как это обычно делают люди перед покупкой. Он чувствовал, что киоскерша смотрит на него, но поднять на нее взгляд он боялся. Наконец он проглотил слюну и, не поднимая головы, попросил журнал «Юность».
– Что? – переспросила киоскерша.
Владимир Иванович не заметил, что голос его дрогнул, и просьба прозвучала так тихо и невнятно, что киоскерша ничего не поняла.
– Мне, пожалуйста, свежий номер журнала «Юность», – медленно и громко произнес Владимир Иванович.
Киоскерша положила перед ним журнал.


Владимир Иванович чувствовал, что руки его тряслись, и поэтому он боялся взять журнал в руки. Выдержав паузу и расслабившись, он наконец-то взял его и стал листать.
Журнал как всегда начинался с прозы – он ее пролистал довольно быстро. Затем он перевернул журнал и стал листать его с конца, там была помещена публицистика.
«Всё, больше тянуть уже нельзя», – подумал Владимир Иванович и опять перевернул журнал и сразу же открыл его на разделе «Поэзия».


Он уже не чувствовал стука своего сердца – он уже давно превратился сначала в барабанный бой, а затем в барабанную дробь. Он уже узнавал на развороте знакомые лица друзей-поэтов и пробегал по первым строчкам давно знакомых чужих стихов. Но ни своего лица, ни тем более своих стихов он там не видел. Он быстро пробежал глазами небольшую статью Кирилла Ковальджи, которая сопровождала всю подборку, и единственное, что он там нашел о себе, так это строчки, где автор сожалел о том, что он не смог опубликовать стихи всех лучших поэтов своего объединения.


Владимир Иванович зачем-то перечитал эту статью еще раз и наконец-то посмотрел на киоскершу. И на ее лице, как в зеркале, отразилось выражение лица Владимира Ивановича. Так, наверное, выглядят люди, которым вынесли смертный приговор.


Ни слова не сказав, Владимир Иванович задом отошел от киоска (так поступают водители, по ошибке включив заднюю скорость), но тут же опомнился, по-солдатски развернулся через левое плечо и быстро пошел прочь. Он шел, не оглядываясь, чувствуя на себе взгляд киоскерши, и только свернув за угол дома, сбавил темп и пошел обычным шагом.
Владимир Иванович вдруг поймал себя на мысли, что он ни о чем не думает. Страх сменился полным безразличием ко всему. Сердце билось спокойно и очень ровно и отстукивало на всю улицу, словно большой барабан в похоронном оркестре. Единственное, что ему было неприятно, так это то, что он все-таки верил в публикацию своих стихов, так как теперь ему было абсолютно ясно, что он надеялся совершенно напрасно. Просто у Ковальджи не хватило смелости сразу отказать ему, и он подверг его такой унизительной процедуре.


Владимир Иванович уже несколько часов бродил по Москве и все это время читал свои стихи:

Несу давно я этот крест,
Как носят люди имя.
Был окрещен под благовест
Я предками своими.

И первое, что я, как сон,
Запомнил в этой жизни,
Был колокольный перезвон
И голубь на карнизе.

Морщины на святом лице,
Как лунная дорога,
И крест, что ставят нам в конце, 
Понес я от порога.

А время с боем по земле,
Как маятник шагает,
Зимой узоры на стекле
Застыли белой стаей.

И говор птичий за стеклом,
И скрежет лап по жести,
И сердце бьется, как крыло,
И ждет благия вести.


Прочитав это стихотворение, Владимир Иванович вдруг почувствовал, что время опять остановилось. Его теперь просто не было, как не было его стихов в журнале. Остановились стрелки часов, перестали биться сердца людей, мерцать звезды на небе.
«Может быть, так чувствуют себя люди после смерти», – подумал он и посмотрел по сторонам.


Он не узнавал места, в котором он находился, и даже города.
«Они питаются нашими чувствами, – продолжал Владимир Иванович свою мысль, – они, словно маленькие жучки древоеды-шашели, которые питаются скрипками под гениальный аккомпанемент великих мастеров».


41

Владимиру Ивановичу хотелось поехать в редакцию, поговорить с Кириллом Ковальджи и выяснить, почему его стихи не были опубликованы. Но он не поехал и не позвонил, он об этом ни словом не обмолвился даже с друзьями из литобъединения.


«Обида нанесена не мне, – думал Владимир Иванович, – я не в счет, обида нанесена великим поэтам, которые никогда не унижались до выяснения отношений, так неужто я буду это делать».
В его подборке были стихи, посвященные его любимым поэтам – Клюеву, Блоку и Цветаевой.


После неудачи с журналом «Юность» Владимир Иванович полностью потерял интерес к себе. Он неделями не выходил из дома, по вечерам составлял компанию то Валентине Васильевне, то Андрею, а то и им обоим. Про свой сценарий телевизионной программы он почти не вспоминал. А когда Андрей начинал говорить о съемках, то Владимир Иванович прятал глаза и разговора не поддерживал, и он затухал сам собой. Правда, несколько раз звонил Алик, но говорил уже не о новой программе из 12 серий, а о своей жене, которую он отправил на месяц в санаторий.


Владимир Иванович никак не мог понять, при чем тут его жена, но когда понял, что Алик просто хочет использовать его комнату для свиданий, то Владимир Иванович сначала просто долго молча слушал его, а когда тот закончил, вдруг сказал:
– Всё это полная ерунда, о которой я ничего больше не хочу слышать. И, пожалуйста, больше мне не звоните.


Владимиру Ивановичу стоило больших усилий выдержать этот вежливый тон.
– И передайте Ольге Сергеевне, что ни в каком Литературном институте я никогда не учился, я просто обманул ее, – и он медленно повесил трубку, из которой еще доносился голос Алика.
В это время Владимир Иванович особенно остро стал чувствовать свое одиночество. Все его школьные и институтские друзья давно уже переженились и нарожали детей, и поэтому лишний раз к ним ездить ему не хотелось. Литобъединение было отгорожено от него, словно Берлинской стеной, пренебрежением к его стихам. Члены семинара Штейнберга – тоже в основном женатые и солидные люди, растворились в Москве, не оставив ни адресов, ни телефонов; а о телевидении он даже вспоминать без гримас не мог.


Оставались только родители и брат, но родственники в это время были от него почему-то дальше всех.
«И что у меня осталось, – думал он про себя, чокаясь с Валентиной Васильевной, – семья алкоголиков, которая, впрочем, любит меня, как родного сына и брата».
Владимир Иванович уже боялся смотреть на себя по утрам в зеркало, а увидев случайно в коридоре свое отражение, сначала испугался, а один раз (с похмелья) даже поздоровался с ним.


У Владимира Ивановича отросли длинные волосы, борода и он стал похож на своего деда по отцовской линии – крестьянина Нижегородской губернии.


Но чем дальше он был от официальной поэзии, тем он больше чувствовал себя поэтом. Раньше, посещая литобъединение или обивая пороги редакции, он терял уверенность в себе и после очередного отказа неделю не мог не то что писать, не мог даже читать стихи. Но сейчас, когда казалось, что все мосты сожжены, когда он не оставил себе никаких надежд на сотрудничество с толпой (а он именно так стал называть сотрудников отделов поэзии), он постепенно стал приобретать былую уверенность в себе.


«Сколько я потратил сил на общение с этими…» – он не находил слов, чтобы закончить фразу, и откладывал в сторону книгу, клал на исписанные листы ручку или ставил стакан с водкой на стол.
Так прошло лето. 
Дубленка и пыжиковая шапка были давно проданы, и Владимир Иванович с ужасом думал об очередной зиме.
Он в это время очень много читал, писал и, главное, думал, думал, думал – о жизни, о себе, о поэзии.
«Люди не понимают друг друга, – думал он, – оттого, что живут и думают в разном масштабе времени. Одни опережают время, и поэтому оно идет для них очень быстро, другие отстают от него, и оно тащится за ними, словно тень. И поэтому порой даже очень умные люди не могут понять друг друга. Один ориентируется на местности по карте мира, а другой по карте районного масштаба».


Читая какой-нибудь толстый роман, он мог вдруг опустить его на колени жестом, с которым верующие протягивают руки для благословения, и надолго задуматься.
«Существуют видимая и невидимая части текста, но именно невидимая часть определяет стиль произведения. Одно слово еще не имеет невидимой части, два уже заметно имеют, три – в еще большей степени и т.д. И таким образом слова вспоминают свое прошлое, и помогает им в этом Его Величество контекст, ритм, рифма и даже пунктуация. Это как встреча со старым другом, который всегда заставляет человека вспоминать о прошлом. Но бродить по подвалам прошлого очень опасно, это себе могут позволить только сильные люди, так как там, в темноте, можно наткнуться не только на друзей и знакомых, но и на трупы. И поэтому сегодня многие поэты, которые пытаются добраться до истины, напоминают ныряльщиков за жемчугом, которым не хватает воздуха, чтобы вскрыть раковину, и они в страхе всплывают на поверхность. А настоящий поэт должен творить, как Бог. Ведь только ему известен конец. А не зная конца, невозможно понять смысл жизни и логику поступков. И тогда в тумане рассуждений, как силуэты вспыхнувших и тут же исчезнувших птиц, вдруг начинают появляться слова, которые, толкаясь и выпихивая друг друга, постепенно выстраиваются в строки стихов. Порой они кажутся бойцами на отдыхе, которые, вдруг услышав команду «становись», быстро из какого-то хаоса превращаются в подтянутых бойцов. И они уходят взвод за взводом, как строфа за строфой, и что их ждет впереди, известно только поэту и Господу Богу», – и он начинал что-то быстро записывать в свою тетрадь, а через несколько дней эти записи превращались в стихи.


Все начинается с конца –
Судьба, роман и жизнь планеты.
Все начинается с лица
В гробнице под дрожащим светом.

Все начинается вчера,
И сны кончаются началом, –
Так вазы под руками гончара
Растут всегда со дна. С причала

Уходят в море корабли –
Плывут, как следствия к причинам,
Все начинается вдали,
Все начинается с кончины.

Бог создал воду, свет и твердь,
А начиналось все со Слова,
Но Слово воскресила смерть, –
Все начинается с былого.
Все начинается с добра?
А красота всему причиной? –
Все начинается с ребра,
Все начинается с личины.

Канон – лишь плотницкий отвес,
А правилом он стал позднее, –
И с Храма начинался лес, –
Все начиналось с Мавзолея...


42

Владимир Иванович решил идти до конца.
Единственное, что он умел делать хорошо, так это писать стихи, и поэтому ни на что другое он свою жизнь разменивать был не намерен.
«А если мне будет суждено умереть на этом пути, – думал он, – ну что ж, я это сделаю не хуже своих предшественников».
Уже давно его единственными настоящими собеседниками были только писатели и поэты всех времен и народов, и он жил и общался только с ними. А так как все они были людьми будущего, которые обогнали свое время, то и себя он стал считать человеком будущего времени, а не настоящего и тем более прошлого, на что ему постоянно намекали в редакциях.
Но непредвиденные обстоятельства опять вернули его в настоящее время.
Позвонила Наташа и сказала, что скоро в Москву приезжает Елена, и после довольно продолжительной паузы добавила:
– И не одна.
Наташа в очередной раз допустила непростительную ошибку в разговоре с Владимиром Ивановичем. Да, он был поэт и в своих стихах он мыслил образами и частенько бывал иносказательным; очень любил ставить тире, и давал читателю свободу для проявления своего воображения. Но в жизни он был реалист, фантастический реалист, то есть верил всему, что ему говорили. И в этом и Наташа, и Елена не раз убеждались. Но люди очень любят ходить кругами и наступать на одни и те же грабли. Почему Наташа решила, что ее слова «и не одна», сказанные после паузы и поводя плечами (а Владимир Иванович почувствовал это), могут означать, что она приедет с ребенком – да еще с его ребенком – понять невозможно.


Владимир Иванович эти слова понял так, как они прозвучали: не одна – это в его воображении могло значить только одно – значит, с мужем.
Это был последний удар, оправиться после которого у него не было никаких шансов.
Как он ни хорохорился, как ни убеждал себя, последние события довели его почти что до отчаяния, и после разговора с Наташей он это остро почувствовал.
– Словно нож в спину, – произнес он тогда вслух.
После разговора с Наташей он вернулся за стол, за которым сидели Валентина Васильевна и Андрей, и жестом, которым подзывают к себе начальники подчиненных, попросил налить себе водки. Андрей тут же опрокинул бутылку в стакан и она, задыхаясь, быстро наполнила его. Владимир Иванович с жадностью выпил водку. 
– Бежать, – вырвалось у него из уст, – в этом единственное мое спасение. – Он опустил голову. – Мне нужно срочно уехать из Москвы, – и он утер ладонью глаза и губы.


43

Первое, что сказала Наташа, встречая подругу на вокзале, было:
– Ленка, Владимир Иванович твой исчез. 
– Как?! 
Елена остановилась и загородила проход другим пассажирам.
После этих слов она почему-то побоялась выйти из вагона и стала пропускать людей вперед, а сама прижалась к стене и схватилась за стоп-кран, словно хотела остановить поезд.
– Но он же давно уже стоит на месте, – сказала она и вышла из вагона.
– Как исчез, куда? – уже спокойно спрашивала она, поправляя полуторагодовалому Володе шарф и шапку. – Вот как должен носить шапку настоящий мужчина, – сказала она и расправила сыну плечи.
– Ну, здравствуй подруга, – сказала Наташа и расцеловала по очереди сначала маленького Володю, а потом и ее, – исчез, и как всегда в никуда.
– Скажи честно, ты сообщила ему о моем приезде?
Елена задала этот вопрос, не глядя на подругу.
– Да, – ответила та и удивилась своему ответу, – но я даже не знаю, как это получилось.
– Но я же тебя просила, – Елена мотала головой и уже была готова заплакать, – просила. Что ты ему еще сказала?
– Ничего, – Наташа сделала гримасу и подняла брови.
– Это правда?
Елена смотрела подруге в глаза.
– Правда, – ответила Наташа, но как-то неуверенно и покачала головой, как это делают дети, признавшись в своем проступке.
– Я так и знала, – Елена выдержала паузу, – ты сказала ему про Володю? Да?
– Да, – продолжая кивать, сказала Наташа, но тут же опомнилась, – то есть, нет! Нет, я ему ничего про Володю не говорила, хотя…
Елена уже с опущенной головой сидела на чемодане.
– Нет, – говорила она сама себе, – мы непроходимые дуры, – она подняла голову, – но как ты могла, Наташка ты моя дорогая. Ведь мы уже сто раз убеждались, что с ним так нельзя. Ведь с ним надо поступать с точностью до наоборот. 
Но у Наташки уже навернулись на глазах слезы и она, боясь разрыдаться, кинулась к подруге и начала ее целовать как маленького ребенка.
Елена стояла с опущенными руками и не сопротивлялась. Володя смотрел на маму и тетю Наташу и тоже уже был готов заплакать.
– Но я не сказала ему про Володю, нет, – продолжая целовать Елену, говорила Наташа. – Нет, нет, про Володю я ему ничего не говорила.
– А что же ты ему тогда сказала?
Елена рукой отстранила от себя подругу.
– Про Володю – ничего.
Она выдержала паузу.
– Я просто сказала, что ты приезжаешь не одна, – и она точно так же, как и при разговоре с Владимиром Ивановичем, повела плечами.
И только сейчас она поняла, что значили для Владимира Ивановича эти слова, и она схватила подругу за плечи, так как у той уже начали подкашиваться ноги.
Домой ехали молча.
Елена не понимала, зачем она едет к подруге. Естественней сейчас было бы сесть в поезд и уехать домой.
Она посмотрела на Наташу, у которой на руках спал Володя, на черные окна вагона метро, на людей, которые осматривали ее с ног до головы, на промелькнувшую за окном станцию «Павелецкая», на которой они с Владимиром Ивановичем отдежурили три года. На душе у нее было пусто, как на исчезающей платформе.
– Ты знаешь, – вдруг произнесла она вслух и улыбнулась сидящему напротив нее молодому человеку, – ты знаешь, – она повернулась к Наташе, – это даже хорошо, что он исчез.
Наташа заморгала своими круглыми от удивления глазами.
– Ведь что это значит? – она уже рассуждала сама с собой, как это делают следователи в детективах, – ведь это значит, что он ревнует меня, а значит, все еще любит. И любит сильно, иначе чего ему исчезать. Ох, какая же ты молодец, что так ему сказала. 
– Ясное дело, молодец, – с гордостью произнесла Наташа и отвернулась от подруги.
Елена улыбалась. Она уже пришла в себя и готова была жить дальше.
– Как там твои? Ты ничего не рассказываешь? Петька, ты говорила, уже вовсю бегает.
И подруги, наконец, перебивая друг друга, стали рассказывать о своей жизни.


44

Сведения, которые подруги собрали о Владимире Ивановиче, были самыми противоречивыми. Но к этому они отнеслись спокойно и списали это на то, что получали они их от самых разных людей. От пьяной или полупьяной Валентины Васильевны или ее сына, от которого даже в телефонную трубку пахло водкой. От вежливой и отвечающей на вопросы поставленным театральным голосом Ольги Сергеевны. От Кирилла Ковальджи, с которым они даже встретились, и он извинился перед ними за то, что снял (так он выразился) стихи Владимира Ивановича с публикации.


– Это как в театре, – говорил он уже как бы в свое оправдание, – чтобы спектакль не развалился, лучше не брать ярких актеров – состав должен быть ровным.
Он явно кокетничал с молодыми и симпатичными девушками. 
И уже в последнюю очередь они позвонили институтским друзьям Владимира Ивановича. 
К кому они не обратились за помощью во время своих поисков, так это к его родителям – боялись их напугать.


Но ничего определенного никто не мог сказать. В лучшем случае говорили, что он звонил, и не один раз, но звонки были почему-то из разных городов, расстояние между которыми было порой тысячи километров
– Мистика какая-то, – сказала Наташа, когда отметила на большой карте СССР города, откуда звонил Владимир Иванович. – Этого не может быть, не может человек так хаотично и быстро перемещаться. Ну, скажи, – она посмотрела на Елену, – что связывает Улан-Удэ и Иркутск или Владивосток и Хабаровск?
Рядом с ней по карте ползал ее восьмимесячный сын Петр.
– Их связывает железная дорога, – хладнокровно ответила Елена.
– Ты хочешь сказать, что он работает машинистом? 
– Нет, машинистом вряд ли, – но вот проводником очень даже может быть.
– Нет, – ответила Наташа и поставила флажок на карту, который Петр тут же сшиб коленкой, перелезая через Уральский хребет. – Что ж его так бросает из жары в холод. Он Андрею звонил из Сыктывкара, а Борис Борисычу из Еревана. Но проверить твою версию все-таки нужно.
И подруги принялись обзванивать московские вокзалы, но ни на одном из них не числился в проводниках Владимир Иванович С.
– Может быть, его таскает за собой свита Воланда? – предположила, в конце концов, Наташа и замерла. – Но согласись, так перемещаться во времени и в пространстве может только потусторонняя сила.
– Стареешь, подруга, – спокойно ответила Елена и задумалась, – такой силой обладает еще ревность.
Наташа медленно подняла голову и серьезно посмотрела на Елену.
– Поверь мне, я испытала эту силу на себе, – Елена подошла к Наташе и взяла ее за руки. – Ведь ты посмотри, как его мотает, кружит, словно нечистая сила, и я представляю, что у него творится в душе.
Елена отвернулась.
– Но я чувствую, что скоро это кончится, эта сила не может действовать постоянно, она мучает, мучает, но потом все-таки отпускает. Правда, ненадолго, но отпускает. И вот тогда…
– Что тогда? – испугалась Наташа.
– А вот тогда… 
Елена улыбнулась, чтобы успокоить подругу.
– А вот тогда он сойдет с поезда.
– Ты все-таки думаешь, что он перемещается по железной дороге?
– Но не на ракете же.
– На самолете.
– На самолете? – произнесла Елена и рассмеялась, – на самолете – нет. Во-первых, он боится летать, а во-вторых, в стюарды его никто не возьмет, да к тому же, в самолете он просто не поместится, – и подруги, может быть в первый раз за несколько месяцев рассмеялись.
– Нет, – продолжая смеяться, произнесла Елена, – он перемещается на поезде.
– А как мы это узнаем? – наивно спросила Наташа.
Она уже давно уступила инициативу подруге и во всем слушалась ее.
– Как мы узнаем, что он сошел с поезда?
– Да.
Елена улыбнулась.
– Ну, это очень просто, – она замолчала, – когда он сойдет с поезда, он какое-то время будет звонить из одного и того же города. И наша задача – не пропустить этот момент, так как он может быть коротким – всего два-три звонка. Но он будет, обязательно будет.
Елена уже стояла у окна и смотрела на ночную Москву. Москва с 14-го этажа казалась ей сейчас опрокинутым небом с тысячами мигающих звезд и бесконечным Млечным путем – Ленинским проспектом.
Елена оказалась права, все именно так и произошло. Единственное, в чем она ошиблась, так это во времени. Но это потому, что она до сих пор не знала, что они с Владимиром Ивановичем живут в разных масштабах времени. У Владимира Ивановича время шло гораздо медленнее, чем у Елены, а как следствие, и сила любви и ревности тоже действовали на них по-разному.
Елена ожидала, что Владимир Иванович сойдет с поезда этой весной, но она ошиблась больше чем на год. Это произошло ранней осенью, когда они уже почти отчаялись.
Телефон в квартире Наташи разрывался на части. Подруги хватались за него, боясь, что он может треснуть. Звонили наперебой: Борис Борисыч, Андрей, какая-то Зина, почему-то попросившая в конце разговора прощения. И все твердили одно и то же – Владимир Иванович находится в Хабаровске уже почти три недели. Через два часа после этих сообщений Елена и Наташа уже были на вокзале. До отхода поезда Москва – Владивосток оставались считаные минуты. Наташа что-то говорила подруге, но та почти не слушала ее. Она чувствовала, что не только отпустившая Владимира Ивановича ревность заставила сойти его с поезда, была еще какая-то причина, но какая?..
Мимо подруг прошел солидный товарищ и почему-то приветствовал их, сняв свою шляпу с непривычно большими полями. Подруги фыркнули и отвернулись.
– Какие мы еще все-таки дети, – сказала Елена.
Шляпа продолжала парить в воздухе и Елене она вдруг показалась планетой Сатурн с полями-кольцами.
– Господи, куда я еду?! – вдруг произнесла Елена, но в этот момент поезд тронулся, и проводница попросила ее отойти от двери.
– Смотри за мальчишками, – успела крикнуть Елена, и проводница закрыла дверь.


45

Покинуть Москву Владимиру Ивановичу помогла не Валентина Васильевна и не Андрей, к которым он в отчаянии обратился за помощью и которые приняли тогда в его судьбе самое активное участие. Но их состояние (то пьяные, то с похмелья) не позволило им ничего сделать для Владимира Ивановича. Они бегали по квартире, куда-то звонили, что-то обещали, но кончалось все это очередной бутылкой водки и простым тостом «поехали», после чего Владимир Иванович ехидно улыбался.
Помог ему одноклассник, с которым он случайно встретился в электричке.
Когда он узнал, что Владимир Иванович ищет работу и непременно такую, которая бы позволила ему уехать из Москвы как можно дальше, тут же, без всяких раздумий сказал, что он может предложить ему одну работу и именно такую, какую ему нужно.
– И что, туда можно быстро устроиться? – не веря однокласснику, спросил Владимир Иванович.
– Хоть сегодня.
– И действительно можно будет уехать из Москвы?
– Хоть завтра.
– И что, действительно далеко?
– Хоть на край света.
– Ты шутишь, – сказал Владимир Иванович и посмотрел в окно.
– Если ты заметил, – немного обидевшись, сказал одноклассник, – я и в школе никогда не шутил, не шучу и сейчас. Я вообще не знаю, что это такое.
– Да, ты прав, – сказал Владимир Иванович и почесал затылок, – этого я не учел. Ну тогда говори, что это за работа такая. Ну ты, надеюсь, правильно меня понял?
– Да правильно я тебя понял, – перебил его одноклассник, – думаешь, я вообще уже… не знаю зачем, чтобы и быстро и далеко.
Одноклассник посмотрел по сторонам.
– Я там три года отработал, так что знаю, что говорю. Слушай сюда.
И он поманил его рукой и стал энергично шептать на ухо.
А через два дня, как и обещал одноклассник, Владимир Иванович отъезжал на поезде из Москвы со станции Москва-товарная.
Его поезд отправлялся рано утром, и на нем не было красивых надписей Москва – Симферополь или «Россия», на его вагонах либо ничего не было написано, либо можно было с трудом разглядеть слова «бензин», «спирт» или «кислота» и были это не вагоны, а цистерны. Владимир Иванович устроился на должность стрелка-радиста, и в его служебную обязанность входило сопровождать товарные составы, находясь на специальной площадке последнего вагона. Ни радио, ни огнестрельного оружия, что должно было соответствовать названию его новой профессии, ему почему-то не выдали, а выдали ему брезентовый плащ с капюшоном и керосиновый фонарь, который путешествовал по нашей необъятной родине еще, наверное, с дореволюционных времен. Из инструктажа, который перед отправлением состава давал ему пожилой мужчина со взъерошенными волосами и окладистой бородой, он запомнил только одно:
– В случае чаво, дашь знать машинисту ночью фонарем, махая им из стороны в сторону, а днем красными флажками, вот так, – и он, слегка согнув ноги в коленях, стал делать рукой круговые движения, – понял?
Владимир Иванович молча кивнул и пошел к поезду.
Состав медленно, иногда ломаясь на стрелках, отъезжал от станции. 
Владимир Иванович сидел на платформе последнего вагона и смотрел на сверкавшие, как ножи, рельсы.
Постепенно количество рельс стало уменьшаться, и в конце концов они превратились в две колеи, как устье реки превращается в русло.
«Только теку я, почему-то против течения, – подумал он, – река течет вспять только когда мелеет».
Когда поезд набрал скорость, Владимир Иванович схватился за поручни, так как ему стало немного страшно. Последний вагон сильно трясло и болтало из стороны в сторону. Но он быстро к этому привык. И через два часа пути он уже совершенно освоился. Оказалось, что на его платформе можно даже спать, как на нижней полке пассажирского вагона. Правда, еще некоторое время его раздражал стук колес, который был слышен гораздо сильней, чем в купе, но и к этому он привык. Он спокойно стоял, опершись на перила, словно он стоял на мосту, и смотрел, как от него убегают ступеньки шпал, и у него было такое ощущение, что он опускается с неба на землю.
«Это не поезд, а какая-то машина времени», – рассуждал он, смотря на убегающие от него столбы и деревья.
Только ему почему-то казалось, что время идет не вперед, а назад. Такое с ним бывало только в детстве, когда они с братом на домашнем проекторе пускали пленку задом наперед.
В конце концов, он вообще потерял ощущение времени и тогда стал ориентироваться по солнцу.
Он пожалел, что не взял с собой никаких продуктов, хотя прекрасно знал, что в дороге всегда разыгрывается аппетит. Но как только он подумал, что хорошо было бы чего-нибудь съесть, поезд стал вдруг замедлять ход и вместе с наступлением сначала сумерек, а затем и темноты, остановился.
Владимир Иванович оглянулся по сторонам, подождал немного, а затем сошел на землю. Первые несколько шагов его шатало, как пьяного. Он поднял глаза и увидел, как помощник машиниста сигналит флажком. Владимир Иванович быстро вернулся на свою платформу и ответил тем же.
«Как быстро прошел день, – подумал он, – солнце, словно мяч над стадионом, пролетело за одно мгновение».
Владимир Иванович пошел вдоль состава и вскоре вышел на асфальтированную платформу. Там уже горели фонари и висели огромные круглые часы. Он никак не мог понять, какое они показывают время. Но вдруг большая стрелка вздрогнула и упала. И Владимиру Ивановичу показалось, что она словно мечом отсекла от его жизни небольшой кусок времени.


46

Путешествуя по стране, Владимир Иванович окончательно потерял чувство времени. 
Он пересекал часовые и климатические пояса, спотыкаясь о меридианы и параллели, словно о корни на лесной тропинке, и бегал наперегонки то с солнцем, то с луною. 
Он засыпал в каком-нибудь тупике под стук голых веток друг о друга, а просыпался среди цветущей степи, которая обдавала его теплым воздухом, словно он с мороза вошел в натопленную избу.


О многом передумал он за это время.
Он видел, как трудится железная дорога, сколько тяжести она выносит на своих стальных плечах, и сколько людей и техники помогают ей в этом. И оттого, что он тоже причастен к этому созидательному труду, он чувствовал себя счастливым и свободным человеком. И это несмотря на то, что он был закован в эти бесконечные стальные рамки.
Он узнал множество новых людей, увидел множество новых городов, о существовании которых он не имел никакого представления, он открыл для себя совершенно новую страну – свою родину.


Единственное, что ему не нравилось в его новой работе, так это остановки и порой очень долгие. Во время остановок он начинал нервничать и не находил себе места. Но стоило составу вздрогнуть, зазвенеть сцепными муфтами, как Владимир Иванович опять приходил в себя и мог часами сидеть на месте и смотреть на бликующие на солнце рельсы. Пересекаясь на стрелках, они вдруг превращались в причудливые иероглифы, которые ему напоминали то древнегреческий алфавит, то древнерусские черты и резы. Они складывались в его воображении в бесконечные слова, которые он пытался расшифровать, но не успевал. Жизнь все дальше и дальше убегала от него. 
Под стук колес ему прекрасно думалось и даже писалось.


Он уже легко различал стук груженых вагонов и порожних, цистерн, пульмановских вагонов и открытых платформ. И этот стук с еле уловимыми отличиями он различал, как он различал различные ритмы стихов. И в зависимости от стука колес, точно так же различались и его мысли – они были то легкие, как стук пассажирских составов, пробегавших мимо него, то тяжелые, как стук колес от вагонов, груженных лесом или углем. И в конце концов, этот стук четко отбивал ритм его стихам..


Мысли в его голове путались, словно рельсы на стрелках, и перескакивали с одной на другую, как и его состав после стрелки мог свернуть в любую сторону.
Чаще всего он думал о своей Елене, реже о себе, еще реже о Елене и о себе одновременно.


Он прекрасно понимал, что на пути к идеалу, к которому он постоянно стремился, он постоянно натыкался на идолов, о которые, в конце концов, он чуть не разбил себе лоб.
«Правы были древние, – рассуждал он иногда вслух, – к истине мы можем приблизиться настолько, насколько мы удалимся от жизни. А сейчас я удаляюсь все дальше и дальше от истины, значит, приближаюсь к жизни. А каждый талант сначала воспринимается людьми, как фальшивая мелодия, затем они называют ее диссонансом и уже потом, когда и самого таланта уже может не быть в живых, они назовут этот диссонанс новой гармонией. И нельзя познать жизнь, не разрушая ее. Так что нужно выбирать: цельную жизнь и полное неведение ее, или ее познание, но среди развалин. Люди, как маленькие дети, которые ломают игрушки, чтобы узнать, что там у них внутри, ломают свою судьбу, чтобы узнать, из чего состоит жизнь».


Владимир Иванович, словно Гомер, не знавший письменности, сочинял стихи в уме, но они могли существовать только пока он слышал стук колес, но как только поезд останавливался, стихи исчезали, как прекращает звучать музыка, когда перестает вращаться пластинка.


Аплодисменты похорон,
И скромные поклоны.
Мы, словно жители Вероны,
Могилу превращаем в трон.
Чему конец? Чему начало?
Кто этой жизни избежал?
Кому литавры прозвучали
И скрежет трубный, как кинжал?

И розы, словно комья – вниз
Потупленные взоры.
Но даже жестом дирижера
Ты жизнь не вызовешь на бис.

Могилы нет – пустая сцена
Уложена цветами.
Следы печального концерта
Белеют нотными листами.

Его качало на очередной стрелке из стороны в сторону, и под скрежет колес он продолжал:

Дом стоит из оправданий,
А за ним – огромный сад
Из несбывшихся свиданий
Заблудившихся ребят.

И с мечтою, как с вопросом,
Мы ступили за порог…
А Земля, как грудь матроса,
В лентах будущих дорог.

У Владимира Ивановича не было такого ощущения, что он пишет стихи. Ему казалось, что он просто вспоминает давно забытые строки, и вот теперь, под стук колес, они вдруг всплывают в его памяти.

Земля стояла на китах,
И было все понятно –
И сострадание, и страх,
И вдохновенность клятвы.

И отражался целый мир
В ее нетронутых озерах – 
И бесконечный звездный пир,
И чистота во взорах.

Но под холодною Луной
Вдруг родилась идея,
И покатился шар земной,
Как голова злодея.

Таким образом он коротал длинные перегоны, и его стихи растягивались на многие сотни и даже тысячи километров, так что он мог начать где-нибудь под Новосибирском:

Судьбою и любовью,
Работой и тоской
Отмечен путь невольный
Прощания с Москвой.

(Это были стихи памяти Владимира Высоцкого.) И закончить их, когда поезд переезжал по мосту через Селенгу, по которой уже шла шуга.

Бегут босые рельсы.
И бесконечен гриф.
И горечью увенчан
Его простой мотив.

И не с руки – от Бога
Высокий голос дан.
С судьбою колченогой
Пришел он в балаган.

Обняв друзей за плечи,
Он вышел со двора.
– Небось не покалечат.
– Пора, ребят, пора!

Как все вокруг знакомо.
— Я, бабы, в помощь к вам!
И ведра, как погоны,
Идут к его плечам.

На коромысле ведра.
И мысль его вольна
С гитарой крутобедрой
Стального полотна.

Он пояском вагонным
Мост – талию реки
Затянет, а вдогонку
Лишь вздохи глубоки.

И пробегали годы
Как ночью фонари.
И голубые своды
Чернели до зари.

И нету больше толку
От праведных идей, — 
Разложенных по полкам
Он видел тень людей.

Сошел на полустанке,
А тут уж целый пир:
– Привет честной Таганке!
– Тут Пушкин? И Шекспир?
– Есенин? Маяковский?
– Булгаков? И Майн-Рид?
– А это по-каковски,
– Когда душа горит?!

Не ладил с этим миром,
Марина, ты простишь.
Вела через Владимир
Дорога на Париж.


47

И путешествовал бы так Владимир Иванович до скончания века, если бы не вмешивался в судьбы людей Его Величество Случай, не всегда счастливый.


Когда он отправился в последнюю свою поездку, в Москве стояло бабье лето, и неожиданно теплая погода в сентябре притупила его бдительность. И в довольно дальний на этот раз путь – во Владивосток он не взял с собой теплых вещей.


Он уже обладал опытом поездок из Южного Казахстана в Москву. Но это были поездки с юга на север. Предстоящая же поездка была с запада на восток, и Владимир Иванович никак не мог предположить, что в окрестностях Хабаровска ночью температура воздуха вдруг опустится до минус девятнадцати.


Поезд въехал в полосу холода, словно стрела вошла в снег.
Когда он проснулся, он долго не мог понять, где он находится.
«Неужели уже на небесах», – подумал он. 
Вокруг все было белым-бело.
Сначала он обрадовался таким неожиданным переменам, но вскоре он понял, что радоваться особенно нечему, потому что проснулся он от холода. Он ощупал себя руками. На нем были рубашка с длинным рукавом, джемпер и служебный плащ.
«Это еще куда ни шло», – подумал он.
Он опустил глаза, и его охватил ужас. На ногах у него были летние сандалии с дырочками, словно пробитыми компостером.


Единственное, что в тот момент согревало его, так это то, что поезд двигался с очень большой скоростью. Наперегонки с поездом бежала над волнистым горизонтом полная луна. Какой-то страх охватил Владимира Ивановича. Он попытался посмотреть вперед, но его тут же обожгли холодные поручни и резкий колючий ветер дал ему пощечину. Он вернулся на свое место, сел на лежанку, словно воробей на ветку, и стал медленно замерзать.


«Больше мне ничего не остается», – подумал он и вспомнил вдруг о трагической концовке экспедиций генерала Нобиле.
«Надо двигаться, – решил он, – иначе я просто замерзну. А может, так и должно быть, – тут же мелькнула мысль, – может, всё к этому и шло, я замерзну и пролежу тысячу лет в этом вагоне, как пломбир, а потом меня разморозят, и я увижу будущее планеты».


И перед его глазами опять замелькали строчки: они медленно проплывали, словно дождевые облака, или они ему вдруг начинали казаться пульмановскими вагонами, которые гоняли локомотивы взад и вперед, пока не собирали из них длинный тяжелый состав:

Вот минет лет сто или двести, 
Сойдутся Али и Авраам.
И Церкви без всяких репрессий
Построят один общий храм.

Исчезнут тогда государства.
И станет простой человек
Любовью, как будто лекарством,
Целить всех больных и калек.

Не станут страшны им стихии,
И люди не будут лихи.
Но жаль, не узнаю, какие
Тогда они сложат стихи.

Быть может, на звуки Вселенной
Положат такие слова,
Что жизнь наша станет нетленной,
Как наша бессмертна душа.

Когда он очнулся, то долго ничего не мог понять. Вроде бы все было по-прежнему – кругом бело, но почему-то не было слышно шума поезда и всё стояло на месте, и было тепло и даже жарко.


«Неужели я на юге? Но я же ехал на восток».
Он попытался приподняться, но не смог и упал на подушку.
– Я в тупике, – пошутил он и попробовал улыбнуться, но не смог. – Кожа не растягивалась в улыбку, и он почувствовал какую-то еще незнакомую ему боль.
Он посмотрел на руки – они были забинтованы так сильно, что ему показалось, что на них надеты белые боксерские перчатки. Он поднял глаза – перед ним, словно два ангела-хранителя, стояли врач и сестра.
С кровати Владимир Иванович встал только через два месяца, и помогали ему в этом медсестра и его Елена. К тому времени она уже целый месяц жила в Хабаровске и каждый день приходила в больницу. 
Первые шаги Владимир Иванович сделал с большим трудом, и Елене невольно при этом вспомнилось, как учился ходить их сын.
– Ты в рубашке родился, – говорил врач, когда Владимир Иванович одну за другой медленно передвигал забинтованные ноги, – могло быть гораздо хуже. Слава Богу, удалось остановить гангрену. Но пальцы на правой ноге, извини – пришлось ампутировать.
– Меня давно уже надо было укоротить, – сквозь гримасу пробовал шутить Владимир Иванович, – с таким ростом очень неудобно жить… да и умирать, – добавил он после паузы. – А насчет рубашки – это вы правы, я ехал во Владивосток действительно в одной рубашке.


Елена крепилась, но, заглядывая Владимиру Ивановичу в глаза после каждого его шага, иногда не выдерживала и отворачивалась, так как слезы подступали к ее глазам.
Владимир Иванович чувствовал это, но ничем ей помочь не мог. Он в такие моменты только больше начинал опираться на сестру.
Появление Елены в больнице было для Владимира Ивановича неожиданно. Десять тысяч километров, которые их разделяли, преодолеть, по его мнению, было совершенно невозможно. Это расстояние было для него равно бесконечности.
«Без потусторонней силы тут явно не обошлось», – подумал он.
Владимир Иванович сказал об этом Елене, и она закивала головой.
– Конечно, не обошлось, ты, как всегда, прав.
Владимир Иванович не выдержал на себе ее взгляда и отвернулся к стене, где на обоях он до мельчайших подробностей знал каждый завиток рисунка.


За месяц, который он лежал в кровати, между ними не было сказано почти ни одного слова. Елена ухаживала за Владимиром Ивановичем, как сиделка: поправляла одеяло, простыню, подбивала подушку, кормила, так как руками он не мог держать даже ложку. А когда они встречались взглядами, то на мгновение замирали, а затем разводили их в разные стороны. Но за это мгновение они столько успевали сказать друг другу, сколько не успели сказать за всю предыдущую жизнь. Взгляд Владимира Ивановича говорил, что он всё наконец-то понял, что жизнь, действительно, оказалась умнее его, и, выталкивая его на обочину, она поступала совершенно правильно. Только там, на обочине, человек может стать самим собой, почувствовать под ногами твердую почву и принести людям пользу. И только там он может освободиться от иллюзий и понять, что от судьбы не уйдешь и что любовь и судьба – вещи абсолютно совместные. Взгляд Елены говорил о том, что, слава Богу, всё самое страшное позади, что все живы и здоровы и что теперь, наконец-то, они будут вместе, и что линии их судеб, которые ей последнее время казались скрещивающимися, наконец-то пересеклись, и нет такой силы, которая могла бы их теперь развести.


Владимир Иванович молча лежал в кровати и думал, как странно, что у него нет того страстного желания обнять Елену, которое всегда было у него раньше. И он сначала никак не мог это объяснить.
«Неужто я стал меньше любить ее?»
Но он быстро понял, что такое желание у него было раньше потому, что он всегда чувствовал, что еще день, час, минута и они расстанутся опять надолго. Сейчас, прикованный к постели и не могущий пошевельнуть даже пальцем, он почему-то не боялся расстаться с Еленой, так как он чувствовал, что дальше уже ехать было некуда – они были на краю света. И поэтому то, что она просто тихо сидела рядом с ним, было больше чем достаточно. В ее присутствии он чувствовал себя очень спокойно, как чувствует себя только Черное море по утрам, когда оно стоит и почти не дышит.
Однажды Владимира Ивановича разбудил какой-то знакомый, но уже забытый шум – будто где-то вдалеке шелестели листья на сильном ветру. Но шум доносился не из окна, а почему-то из приоткрытой двери.
– Тетя Аня, – позвал он сестру, – что там такое?
Вошла медсестра и поправила ему простыню и одеяло.
– Ну что ты кричишь, ничего там такого не происходит.
– Как ничего, а шум?
– Какой же это шум, – строго произнесла сестра, – это не шум, а аплодисменты, митинг там у них… траурный, – и она присела к нему на кровать и поправила подушку, – вчера вечером Брежнев умер.
– Умер Брежнев? – чуть ли не вскрикнул Владимир Иванович и хотел было привстать, но сестра остановила его, – но почему же тогда аплодисменты?
– Как почему? – спросила сестра сама себя и задумалась, – по привычке, наверное, почему же еще. А ты спи, спи, сынок, ты еще нахлопаешься в ладоши, на твой век аплодисментов хватит.


Владимир Иванович закрыл глаза и стал медленно погружаться в сон. Аплодисменты за дверью постепенно превратились в настоящий шум леса. Владимир Иванович стоял в поле и смотрел, как на опушке ветки осины нагибались аж до земли, а затем как бы переводили дух и опять выпрямлялись. Он смотрел на поле, на небо, на лес и пытался вспомнить какие-то старые стихи, которые он написал чуть ли не в детстве, но которые забыл и как ни пытался вспомнить, но ни в отрочестве, ни в юности не мог этого сделать. И вот сейчас они опять стали пробиваться из глубины памяти, словно тоненькие стебельки зеленой травы из земли. И он вдруг стал оглядываться по сторонам и улыбаться ¬– словно сам Господь с неба напомнил ему эти строки:

Прошла любовь – пришел покой,
Но долго вспоминаю,
Как я хотел достать рукой
До счастья – знаю, знаю…

«На свете счастья нет», –
Но что ж тогда такое,
Когда над лесом желтый свет
И небо голубое.


48

Когда с рук Владимира Ивановича стали снимать бинты, то это происходило так долго, что он сам себе стал казаться египетской мумией. 
– Я тисовое дерево, – произнес он вслух, – и мне 1600 лет. Да, – вдруг вспомнил он, – мне это снилось или было наяву… будто бы Брежнев умер, и в коридоре был по этому поводу траурный митинг и раздавались аплодисменты?
– Приснилось, конечно, приснилось, – ласково ответила сестра, – ты в последнее время спишь, как сурок, а Брежнев уже месяц, как умер.
Она медленно и аккуратно продолжала разбинтовывать его руку.
– А аплодисменты – это ты сквозь сон слышал. Мы вчера Карла Ивановича на пенсию провожали. До 73 лет доработал, прямо как генеральный секретарь. Ты у него, Владимир Иванович, был последним пациентом. Так что благодари судьбу, что он дождался тебя – это врач от Бога… Ну вот, сейчас наложим легкую повязку и всё. Карл Иванович сказал, что можно выписывать, дома жена долечит…
В Москву поезд ехал так медленно, что Владимиру Ивановичу казалось, реки текут быстрее.


Смотреть в окно и видеть медленно проплывающий пейзаж, ему было непривычно. После природы, которую он видел с платформы последнего вагона, вид из окна казался простым и неинтересным. Он ничем не отличался от жизни, и Владимир Иванович совершенно равнодушно смотрел на него.
Елена сидела напротив, и если бы вы увидели их со стороны, то непременно подумали бы, что это случайные попутчики.


Они сначала долго молчали, но когда после Читы поезд вдруг стал набирать скорость, заговорили и почти не умолкали до самой Москвы.
После очередной спокойной фразы Елены Владимир Иванович вдруг вспыхнул, покраснел, как семафор, и кинулся ее обнимать, опрокинув стакан с подстаканником на пол. За окном в этот момент блестел на солнце Байкал. Он был скован местами треснутым синим льдом.
Соседи менялись через каждые полторы-две тысячи километров. И почти все, улыбаясь и показывая взглядом на Елену, почему-то спрашивали у Владимира Ивановича: 
– Жена?
И Владимир Иванович с серьезным видом отвечал:
– Жена.
– И дети есть?
– Есть – сын, два с половиной года.
И он, чувствуя, как ком подступает к его горлу, отворачивался и смотрел в бесконечную даль…
А когда он засыпал, Елена доставала из чемодана толстую общую тетрадь и под стук колес, как под музыкальный аккомпанемент, читала стихи, которые Владимир Иванович написал за время своих путешествий. 


49



Куда судьба нас завела,
Теперь я знаю точно, –
Мы где-то на краю села
Какой-то долготы восточной.

Здесь вырублен вишневый сад,
Но зреет клюква на болотах.
Здесь много лет тому назад
Вскормили квасом патриотов.

И на широкий сельский сход
Явились новые пророки.
Но так же плохо выглядит народ,
И так же бесконечны сроки.

И как же нам в порочный круг
Вписать квадрат закона?
Указов много, как подруг,
Но лишь одна корона.


Санкт-Петербург

Нас грело северное море,
И развлекали облака.
Стояли в выцветшем уборе
Окаменевшие века.

Пусть кто-то судит, пусть выносит
Свой справедливый приговор.
Но снисхожденья вечно просят
У них народ, цари и двор.

И вижу я, как Он спокоен,
Как горделив Он триста лет.
Он, словно жизнь отдавший воин,
И что ж, виновен? – Нет, нет, нет!

Нечеловеческая сила
Воздвигла этот город-сон.
И он печален, как могила,
И величав, как царский трон!


* * * 

Настала осень. Пахнет дымом. Где-то
Сожгли ботву. За полем далеко,
Покачивая выменем, из лета
Несут домой коровы молоко.

Над лесом небо вдруг повисло. Потянулись 
Размытою дорогой облака.
И ветки, словно старики, согнулись
Под весом спелых слив и яблок. А

В разбитой церкви уж звонят. Темнеет
С востока голубой небесный свод.
И словно в поле, только чаще и сильнее
Склоняется пред Господом народ.


* * *

Я забываю очень часто
Дела на первый взгляд простые –
Вокруг, да около причастий
Расставить точки все и запятые.

И в жизни тоже забываю,
Порой над «i» поставить точку.
И тем, по ком порой скучаю,
Черкнуть две строчки.


КРЫМ

Крым извергался, как Везувий,
И алой лавой истекал.
Но в тысячах людских безумий
Он здравый смысл всегда искал.

И перед морем оправданий
Дороги все стекали вниз.
И в унисон земным страданьям
Стонал, качаясь, кипарис.

Но, может быть, пробьется где-то
Источник чистый и святой,
И со всего мирского света
Вдруг потечет поток людской.

И, жажду жизни утоливший,
Народ поймет, в конце концов,
Что было в этой жизни лишним,
А что ниспослано Творцом.
* * *

Настанет время юмора и мира,
И вот уже в который раз
Мы сотворим себе кумира,
И отвернется мир от нас.

Но неужели нет защиты
Нам от намерений благих?
Молчат поэты и пииты
В толпе безмолвных и глухих.


* * *

Мысль эта не нова –
Я замечал не раз,
Что добрые слова
В плену недобрых фраз.
И добрый человек
В плену недобрых дел,
Как наш двадцатый век, 
Ведь он добра хотел.

Но доброта идей 
К добру не привела,
И добрых нет людей, –
Есть добрые дела.


* * *

...И обнажается дорога
Развязкой быстрой впереди.
Туманом белым, словно тогой,
Вдруг скрыты прелести пути.

И город, как огромный форум,
Шумит, шумит, как древний Понт.
И солнце красным семафором 
Зовет меня за горизонт...

Какая долгая Россия...
Из тысяч километров, лет.
И голосующий Мессия
Мне долго-долго смотрит вслед.


СТРАСТНАЯ НЕДЕЛЯ 

Опять пришли святые дни, –
Я ждал их целый год.
И для меня всегда они,
Как семь цветов, семь нот.

И вновь пред взорами ожил
Божественный Канон.
Где краски тихо положил 
Архимандрит Зинон.

И снова буду я смотреть,
Как нес свой крест Христос.
И как пророчество на тре-
тий 
День опять сбылось.

И буду Господа просить
Свободы от грехов.
И буду верить и любить...
До первых петухов.


* * *

Затрещало небо,
Как лесной орех.
У Бориса с Глебом
Первородный грех.

В муравьиной куче
Суета сует.
Покатились с кручи
И Борис и Глеб.

Родились святые...
Господи, спаси, –
Словно понятые,
Люди на Руси.


* * *

Словно укушен
Змеей.
Душу свело 
Мне весной.

Губит и душит
Она, 
Но не потушит
Огня,

Вспыхнувших радуж-
ных крыл.
Ради которых
Я был.

Ради которых
Я есть.
Черные шторы
Как месть.

Чтобы не видеть
Огней,
Чтобы не думать
О ней.

Звезд чтобы тыся-
чи глаз
Так не смотрели 
На нас.

Чтобы случайно
В ночи
Им не спугнуть 
Саранчи.

Четверорукий
Паук
Зашевелился
И стук.

Руки к лицу в тем-
ноте.
Бьются два сердца –
Не те.

Шепот и скрип по-
ловиц.
К счастью не видим
Мы лиц.

Только чуть виден
Квадрат
Чуть ли не адовых
Врат.


* * *

Смерть неизбежна… Неужели
И мне до смерти суждено дожить
И умереть в своей постели
Успев проститься и простить…


Июльский день. Порывы ветра
Растреплют ивы. Над рекой 
Друзья засыплют тело мэтра,
И поп споет за упокой.

А в ночь под белою луною,
Когда в округе ни души,
Какая муза надо мною
Положит лан-ды-ши?


* * *

Во широком поле
Уж который век
Тосковал по воле 
Русский человек.

Знать, такая доля
Выпала ему.
Потерялась воля
Видно по всему.

Может, кто и знает,
Где теперь она –
Широка родная
Наша сторона.


НА ДЕРЕВЕНСКОМ КЛАДБИЩЕ

Не солнце там встает вдали, –
Там красный гроб несут в пыли.

И там уже не раны ноют, –
Там вдовы, словно волки, воют.

Юродивый сидит в коляске, –
Над ним кресты застыли в пляске.

И там не сокол на плече, –
Там ворон черный на кресте…

Там люди плакали и пили, –
И спал ребенок на могиле.


* * *

Церковь белая в снегу – 
Наглядеться не могу.

Крест горит и купола,
И душа моя светла.

Как же жизнь моя проста
В день рождения Христа.


СОН

«В начале было Слово,
И Слово было Бог»,
И Воскресение Христово,
Как первый вдох.

Я до полуночи на тризне
Стоял и вот – 
Иду, как будто бы от жизни,
На крестный ход...

И как хоругви полетела
Моя душа,
И кто-то пишет, пишет мелом, 
И, не спеша.

И я опять не понимаю,
То явь иль сон,
И книгу старую листаю,
И слышу стон.

Слова, как древние узоры,
Вдруг рвется нить.
И чашу полную за спором
Боюсь пролить.

Но верю, Слово превратится
В тепло и свет,
И утром к людям возвратится –
Ра-а-ссве-е-т.


* * * 

Я долго сидел, не двигаясь,
И ни о чем не думая.
Я смотрел на догорающую свечу.
Белый воск расплылся по подсвечнику, 
как бальное платье пожилой княгини. 
Потом пламя покачнулось, 
несколько раз вспыхнуло и исчезло. 
Фонари на улице уже погасли, 
и от серого осеннего безлюдного утра 
веяло вечностью.
Я включил свет, и мне показалось, 
что я услышал грохот падающих теней.
Я подошел к столу 
и прочитал в раскрытой тетради то,
что я записал там два дня тому назад:
«Она развязала пояс на платье,
и мне показалось, что этим поясом 
она хочет привязать 
меня к жизни».


ПОЭТУ

Без веры не пиши о Боге,
А без любви о человеке.
Без дела не суди о слове,
Без Бога – о любви.
И в книгах не пиши законов,
Без горя не суди о людях, –
И лучше похвали героев,
Чем осуждать врага.
И будто бы корабль на Солнце,
Сгорит твоя мечта на Сердце,
И скажешь ты еще о жизни
Красивые слова.


* * *

В том-то вся и штука, 
Дорогой мой друг,
Что моя наука – 
Корень всех наук.

Запах перегноя,
Угли и зола –
Все в ковчеге Ноя
От добра и зла:

Тихо добрый гений 
Бродит по земле.
Горы удобрений
Преют в сизой мгле.

И опять весною,
Через сотни лет,
Яблоня фатою 
Сбросит белый цвет.

Небеса и недра,
Вырастив сады,
Будут соком щедро
Наливать плоды.

Но, устав от гнева,
Будет спать народ,
А в тени от древа
Гнить запретный плод.


АРХАНГЕЛЬСКОЕ В МАРТЕ

Там мрамор уж давно белее снега.
И видно по всему – зиме конец.
И, словно старая разбитая телега,
Скрипит в лесах строительных Дворец.

И снег, как след от молока на кринке.
И до весны уже рукой подать.
И в парке тихо как-то, по старинке,
Гуляет под руку с гостями благодать.

И вспомнилось, как в детстве юным пионером,
Превозмогая первый в жизни страх,
Стоял я перед мраморной Венерой
С трубой Архангела в руках.


* * *

Кричат уключины, как чайки,
Над лесом вьются облака,
И взгляд твой робкий и печальный,
И птиц пунктирная строка 
Летит весенней вестью с юга. –
Ты в море чувств погружена,
Где нимб спасательного круга
Несет озерная волна.


ПОЭТУ

Опять мое воображенье 
Рисует новое лицо,
Но только неба отраженье
Замкнет заветное кольцо.

И только свет звезды далекой
Способен взгляд его зажечь, 
И страстью вечно одинокой
Наполнить будущую речь.


* * *

И снова прозрачные ветки 
Боятся своей наготы, —
Растаяли Ангелы в клетке
И смотрят на них с высоты.

Одевшись весною неброско,
Застыли в туманной дали,
И, словно простую прическу,
Поправили гнезда свои...

А летом, когда на рассвете
Раздастся вдруг крик из гнезда. –
Березы, как малые дети,
Зардеются, как от стыда.


ДЕТСТВО

Я никогда не буду честен
Перед людьми, как пред тобой...
И снова я на том же месте
Стою во сне. И, как конвой,

Опять меня ведут березы
Знакомой, как ладонь, тропой.
И дождь идет, иль это слезы
Над оборвавшейся строкой?..


* * * 

Человек не знал, куда ему идти.
И поэтому шел в никуда.
Дорога вывела его за город
И прямая, как луч, ушла за горизонт.
С утра он бодро шагал
Впереди своей тени,
Но каждый раз, к вечеру, уставал
И еле-еле тащился за ней.
– Как далеки звезды, – думал он, 
– И как близко солнце,
– Как огромен мир,
– И как долог путь...
Засыпал он, вглядываясь в небо,
А просыпался, держась за землю.


* * *

Молния корнем сверкнула!
Гром? – Или треснуло древо?!
Струи дождя по лицу полоснули,
Будто бы голые ветки. И Ева
Шла за Адамом. И светом
Земля озарялась,
И только лишь в эти мгновенья
Их было отчетливо видно.
Как видно людей лишь в моменты,
Когда, в общем, мрачная жизнь их,
Вдруг ярким осветится горем.


* * * 

Как музыка, ты откровенна
Была. Расплывчаты черты.
И поцелуй в ветвистых венах
Горел, как солнце у черты.

Опять твоя былая скромность
И в быстрых жестах, и в речах,
И карих глаз твоих огромность,
И удивление в плечах.

Я знаю, ты не та, что прежде,
Но вместе свято мы храним
Ту первую немую нежность,
И долго-долго говорим.


* * *

Уж похоронены мечты
У придорожных тополей.
И телеграфные кресты,
И клин летящих фонарей…


* * *

Слова по росту выстроились в строки.
И в каждом слове – целый миф.
Как палачи, молчат слова-пророки,
Кровавых дел когда-то натворив.
Но не страшна словесная молва.
Куда страшней несказанное слово.
И жизнью наполняются слова,
Как клетки, в доме птицелова.

ВОЛЕЙБОЛЬНОЕ ЗАТМЕНИЕ

Время, время золотое –
Нам пятнадцать лет.
В небе лестницей витою
Самолета след.

В небе солнечные пятна, 
Но в который раз
Такой точный и понятный
Молчаливый пас.

Ну, а если кто промажет.
Так, иль сгоряча.
Почему? Никто не скажет, –
Страшно без мяча


* * *

Весь забор в густой малине.
За забором Божий Храм.
Ноги вязнут в рыжей глине – 
Робкий дождь прошел с утра.

Вылез гусь с своей гусыней,
Посмотрели молча вслед.
И оставили босыми
Лапами кленовый след.

Скрипнул дьяк стальной калиткой,
Я присел в тени куста,
Взял перо, как для молитвы,
В три мозолистых перста.


* * *

Помню в детстве, за поселком,
Солнце красное рукой
Опустил монетой в щелку
Между небом и землей.


* * * 

Вечерний туман вдруг под утро исчез,
Как будто бы Кто-то, блуждая в изгнанье,
Дохнул на деревню, на поле, на лес,
И, словно ладони, согрел их дыханьем.


Андрею Воронцову

Блажен, кто умер с ясным взглядом
На окружавший его мир.
Чей ум был не отравлен ядом,
Кто не успел на званый пир.

Где о терпении народа
Тост произносит тамада.
Где в кубках медных вместо меда
Дрожит холодная вода.

И ничего не замечая,
Лишь утерев ладонью рот,
Вступая в заговор молчанья,
Хмелел собравшийся народ.


* * *

Как молния, медные блики,
Литавры подобные грому 
Звучали. Свалившимся ливнем
Смычки вдруг косые блеснули.
Как совесть оркестра, я видел
Божественный жест дирижера.


Владимиру Сумовскому

Венок сонетов излучает запах.
Стихи растут, как полевой цветок,
Склоняя ночью голову на запад,
И утром поднимая на восток.

И вот уже пришла пора цветенья,
И рифмой распускается строка,
И как пчела летит для опыленья,
К концу строки спешит с пером рука.

И мысль ползет через слова неловко
И многоточье на своей спине
Несет она, как божия коровка,

Но вдруг замрет, как всадник на коне,
И, оставляя строчек след короткий,
Летит, летит в иное бытие…


* * *

Все в нашем мире очень просто,
И я уже давно постиг,
Что если мысли не по ГОСТу,
То это только Бог простит.

И если ты узнал, что где-то
У нас «свободы торжество», 
Тебе, «дитя добра и света»,
Не хватит денег на него.


* * *

Запах сирени,
Черемухи запах.
Наши колени
В зеленых заплатах.

Кружатся в вальсе
Мягкие тени.
Сжаты, как пальцы,
Наши колени.

Ветер уносит 
Музыку лета.
Спелая осень
Спела куплеты.


* * *

От нежеланья до желанья
Всего лишь робкий шаг назад.
Следы последнего свиданья,
Как Млечный Путь, в саду горят.

И каждый след, залитый светом
Луны, наполнен тишиной
Твоих вопросов и ответов,
И взглядов, отведенных мной.


* * *

Покинутые звуки
Потерянного сна.
Раскинутые руки
Раскрытого окна.


И лунного рассвета
Немая тишина.
И на груди у лета
Расплакалась весна.


Ирине Галотиной

Земля еще тепла,
а небеса остыли –
Осталась только память
о солнечном тепле:
Холодные лучи
сквозь марлю снежной пыли,
И мокрые следы
на суетной земле...

А ночью все кругом
пришло в оцепененье,
И громко под ногами 
хрустит замерзший снег.
И вдруг оборвалось
вдали хмельное пенье, – 
Упал иль поскользнулся
неловкий человек?

А за домами поле,
стога седого сена,
Белеет между ними
холеная луна;
И не понять ему
какого это хрена
Такая стала склизкая 
родная сторона…


* * *

Я помню, помню, – ты спросила...
В улыбке утонул ответ.
И ты потом глаза скосила,
Небрежно кинула: «Привет».

Нет, неужели это было...
Верблюжий плед, душа в тепле, 
И мысль мелькнула и забыта,
Как милое лицо в толпе.


* * *
Струился по руке
От сигареты дым.
И показался мне 
Он локоном седым.

И волны бахромой
У розовой реки.
От смеха твоего
Узорами круги.

Заржал далекий конь
Под ливнем алых струй.
Упал в твою ладонь
Мой первый поцелуй.

Под шепот луговой
Проспали мы восход.
Качает головой 
Усатый пароход


* * *

Стояла теплая пора – 
Начало осени, и, как примета,
Все реже стуки топора
И треск поваленного лета.
На землю щедро солнце льет
Последнее благоуханье.
Какой приметой мне твое
Глубокое дыханье?…


* * *
В готические своды
Спрессована аллея,
И белые скамейки, 
Как петли у дверей.

Осенней стрекозою 
К нам выползал троллейбус,
И рисовали дети 
Немыслимых зверей.

Открыл я эти двери, 
И на пороге храма
Приветствуют скитальцев 
Весенним сквозняком.

По клавишам органа 
Божественные пальцы,
Как будущий младенец, 
Ступают босиком.

* * *

Девчонка с парнем в первый раз
Вошли в античный зал музея.
И от скульптур не пряча глаз, 
Улыбку прятали, краснея.

Так угловата и смешна — 
Казаться взрослою хотела.
И от Венеры отошла, 
Как будто бы душа от тела.


* * *

Два силуэта у окна, –
Две кляксы в книжном развороте.
Лишь выпив прошлое до дна,
Вы настоящее поймете.

Залиты старые листы
Тобой любимого романа,
Но вечно будешь помнить ты
Очарование обмана.


* * *

Мы познакомились зимой.
Теперь уж осень ждет ответа.
И откровенной тишиной
Встречаем Бабье лето.

И тишину немых обид
Мы не смогли нарушить.
И тишина, как зной, стоит,
И иссушает душу.


* * * 

Подмосковье, электричка – 
Ты связала столицу и глушь. 
Ты, как Чичиков и бричка,
Только с тысячами душ.

Ты все впитываешь в тело,
Как зеленая река.
Сколько, сколько уже село?
И стоит, стоит пока?


Ты везешь людей по вузам, 
По заводам и КБ,
Поэтическую музу
На работу в КГБ.

Размалеванные девы
Едут к черту на рога. –
На озимые посевы 
Лягут белые снега.

Молодой еще рабочий – 
Нечем бить ему туза.
И ревут вдруг что есть мочи, 
Словно жены, тормоза.

Кобуру и портупею
Видит он перед собой,
И, как маленький, тупеет 
Он за взрослою игрой.

И ребенок голопузый
Автоматик сжал рукой.
Мы загоним скоро в лузу
Этот шарик голубой.

Пляшет праздничная строчка.
Шелест листьев иль газет?
За окном пивная «точка»,
Значит, сходит мой сосед.

При такой его зарплате,
Только там сообразишь?
Едет с печки на полати,
Как из Лондона в Париж.

Все проклятая сивуха – 
Бурмалиновая звень.
Голова его – два уха,
Да с мозгами набекрень.

Электричка, как калека, 
Ковыляет на вокзал.
– Куда прешь своим скелетом,
Ах ты, старая коза?

На вокзал стекались люди, 
Как в огромный котлован,
Что же будет? Что-то будет!
Погоняй же, Селифан!

А что ждет на остановке, – 
Не дано предугадать.
Но когда-то на Покровке
К нам сходила благодать.


* * *

Читал стихи, и синей птицей
Они взлетали со страниц.
Но суждено им возвратиться,
Как стае перелетных птиц.

Пусть пробежит земля под ними,
И реки – за строкой строка.
И чужеземец пусть поднимет
Перо лихого вожака.

Но в жизненном круговороте,
Не после Леты и не до,
А где-то на родном болоте
Совьют они свое гнездо

Часть вторая
ПРОЗА

 

«Две неподвижные идеи не могут

существовать в нравственной природе так же,

как два тела не могут в физическом мире

занимать одно и то же место.»

А.С. Пушкин, «Пиковая дама».

 

«Предрассудок – это не что иное,

как наш здравый смысл.»

Гегель


1

С тем, что время остановить нельзя, Владимир Иванович уже давно смирился. Но вот с тем, что он не мог понять, что такое время, он смириться не мог. Это его как мучило, так и продолжало мучить. Что такое время? Куда оно течет? И куда девается, когда проходит? Эти, на первый взгляд, детские вопросы просто сводили его с ума.


Он вглядывался в бурный поток времени, но из-за «мути» и «пены», ничего толком не мог в нем разглядеть. А ждать, когда «муть» осядет, у него не было времени. И из этого абсурдного противоречия он никак не мог выбраться. Он понимал, что человечество собирает время в века и тысячелетия, и, когда оно там отстоится и весь «мусор» и «муть» осядут на дно, начинает давать ему определения и даже имена и тем самым делать вид, что оно его как бы понимает. И он, Владимир Иванович С., живущий уже в конце XX века, иногда соглашался с этими определениями, а значит, тоже делал вид, что он понимает это время. Но это все было прошедшее время, и даже давно прошедшее, а что ему было делать с тем временем, которое проходит сейчас, он не знал. Он мог, конечно, словно дождевую воду в ведро, собирать время прошедшего дня, и изучать его, или, словно плотина на реке, которая останавливает ее поток и собирает целое водохранилище, собирать месяцы или даже годы своей жизни, но он ровным счетом ничего не мог понять в этом прожитом отрезке жизни, потому что он не мог понять, откуда оно течет и куда. Из прошлого в будущее, говорили ему авторы философских книг, или из будущего в прошлое, но его такие ответы не устраивали. Он понимал, что люди научились еще «консервировать» время, собирая его в поэмы, романы, картины и симфонии или даже в архитектурные сооружения, которые стали называть застывшим временем. Но он также понимал, что это консервирование не могло осуществляться без утрат, как говорят реставраторы об утерянных частях архитектуры, и поэтому какое оно было на самом деле – время – он понять не мог. И он от этого мучился иногда даже физически.


Иногда он чувствовал, что время от него уходит, как когда-то от него уходила Елена, и он ничего не может с этим поделать. Но самые тяжелые переживания он испытывал, когда чувствовал, что его время вдруг останавливается, а он идет и идет дальше, и попадает в какое-то безвременье. Он попадал в него, как самолеты попадают во время полета в воздушные ямы, и как люди, которые находятся в это время в самолете и чувствуют себя некоторое время в невесомости, так и он чувствовал, что он не может найти в жизни точек опоры.


2

Уже прошло полтора года, с тех пор как они с Еленой, после возвращения из Хабаровска, жили у его родителей.


Родители очень обрадовались возвращению Владимира Ивановича домой, да еще с женой и сыном, хотя это было очень неожиданно для них. Так раньше радовались только возвращению людей с войны. Мать Владимира Ивановича, увидев маленького Володю, тут же потянула к нему свои руки, и Елена подтолкнула его к бабушке, и он не побоялся чужого человека и пошел к ней. Бабушка целовала и прижимала внука к груди, изредка посматривая на сына и невестку, и не произнесла ни слова – все было понятно и так. На лице бабушки было такое выражение, которое бывает у детей, когда им возвращают, казалось, навсегда потерянную игрушку, и они боятся ее не только кому-то дать подержать, но даже показать. Свекор поцеловал невестку, погладил внука по голове, подержал сына за плечи и отвернулся. На этом официальная часть встречи закончилась и начались «вздохи и ахи», как называл Владимир Иванович такие сцены.


Первое время после возвращения Владимир Иванович чувствовал себя, как обычно чувствует себя человек, находящейся в густом тумане. Он тоже видел только то, что находилось от него на расстоянии вытянутой руки, а что было дальше – пустота или люди, или предметы – всего этого он как бы не видел. Или не хотел видеть?.. А такой вопрос он нет-нет, да и задавал себе. Он видел сына, который иногда выходил из этого воображаемого тумана, брал его на руки и подолгу рассматривал его. Ему не верилось, что это его сын. Вернее, ему не верилось, что у него может быть такой большой и замечательный сын. Ему в такие моменты в голову приходили разные глупые вопросы, на которые он пытался ответить, но ответы были еще глупее вопросов. А где его сын был все эти три года? И почему они не встречались?


«Ведь раньше, – рассуждал Владимир Иванович, – такое могло быть только во время войны, когда отцы возвращались домой и смотрели на своих выросших за время войны детей, и не узнавали их. А дети не узнавали своих отцов и боялись их, как они боялись чужих людей».
– Но сейчас же не война, – уже вслух сам себе возражал Владимир Иванович, – но почему же тогда? 
Ответов на такие вопросы он не находил.
Сына он полюбил с того момента, как узнал о его существовании. Но эти три года, которые он его не видел, наложили какой-то отпечаток на их отношения. Владимир Иванович чувствовал себя виноватым перед сыном за это свое трехлетнее отсутствие. И хотя сын не предъявлял никаких претензий, чего боялся Владимир Иванович, и тоже полюбил его, и с первой секунды их знакомства потянулся к нему, что, признаться, всех удивило – и Елену, и Наташу, все это восприняли как какое-то чудо, Владимир Иванович все равно чувствовал, что эти три года еще скажутся в их с сыном отношениях. И это почему-то мешало ему быть с сыном ласковым и заставляло проявлять в отношении к нему какую-то сдержанность.


Елена, наблюдая их отношения со стороны, замечала эту сдержанность, и в такие моменты брала сына на руки, целовала в макушку, обнимала и даже баюкала, как младенца, хотя это было непросто сделать, так как он был уже большой и тяжелый, то есть она делала все то, что, по ее мнению, сын ожидал от отца. Ей не хотелось, чтобы у Володи вырабатывался комплекс неполноценности по отношению к отцу. Владимир Иванович застывшим взглядом смотрел на них и, не сказав ни слова, выходил из комнаты.


Отношения Владимира Ивановича с сыном оказывали влияние и на его отношения с женой. Он считал себя виноватым и перед ней. Он представлял, что перенесла она за это время, и иногда несколько минут мог стоять на одном месте и не двигаться. А когда он представлял ее беременной идущую по пустой улице Арзамаса, то закрывал лицо руками и, как маленький, от страха поворачивался лицом к стене. Он старался быть по отношению к Елене как можно внимательнее и нежнее, но он чувствовал, что она эту нежность воспринимает как своеобразное извинение за столь долгое свое отсутствие, и у него опускались руки. И он мог самым неожиданным образом прервать свою нежность. И только по ночам, как когда-то в детстве он зарывался в объятиях матери, он прятал свое лицо на груди у Елены и шептал какие-то слова прощения. Елена в полной темноте смотрела в потолок, гладила мужа по голове, как все эти три года гладила сына, и думала, думала, думала… Рядом спавший Володя вдруг что-то произносил во сне, и они начинали вместе смеяться, закрывая ладошками рты, как это они когда-то делали на лекциях. 


3

Только через месяц после их возвращения мать Владимира Ивановича за завтраком как бы между прочим заметила, что неплохо бы им с Еленой подать заявление и расписаться, наконец. Владимир Иванович поднял на мать глаза, но она отвернулась и стала что-то искать в шкафу.
– И потом, – сказала она и на мгновение замерла, – тебе еще нужно будет усыновить сына. Да и Елену нужно прописать у нас. Ты что, хочешь, чтобы к нам пришли из домоуправления, – и мать повернулась лицом к сыну.
Владимир Иванович обо всем этом совсем не думал. Ему было достаточно того, что они с Еленой и сыном наконец-то вместе, а все остальное – это глупые формальности, о которых не то что думать, даже упоминать не стоит. Но услышав все это от матери, он вдруг понял, что от этих формальностей так просто не отмахнешься. И время хоть и изменилось, но еще не настолько, насколько бы ему хотелось.
– А без этого нельзя? – спросил Владимир Иванович и как-то по-детски улыбнулся.
Мать в ответ только помотала головой.
– Хорошо, – ответил Владимир Иванович и, поблагодарив мать, вышел из кухни. – А где это все делается? – спросил он уже из комнаты.
Мать быстро вышла из кухни и стала подробно объяснять, куда и когда ему нужно пойти.
Владимиру Ивановичу казалось, что он внимательно слушал мать, но он никак не мог ничего запомнить и поэтому постоянно ее переспрашивал, но она терпеливо повторяла по несколько раз и названия улиц, и номера домов, и номера кабинетов. А в конце разговора дала Владимиру Ивановичу листок, на котором она заранее все подробно написала.
– Странно как-то, – произнес, вставая, Владимир Иванович, – я почему-то должен усыновлять собственного сына.
– А как же! – всплеснула руками мать.
Но Владимир Иванович уже выходил из комнаты и не видел этого театрального жеста матери. Он думал, что как-то все в его жизни происходит не по-человечески. И он уже в который раз попытался ответить на вопрос, кто в этом виноват и в который раз не смог этого сделать. Раньше он обвинял во всех своих бедах государство, теперь он не мог сделать и этого.
«Лишний человек в обществе», «умная ненужность» – всплывали в его памяти трафаретные формулировки, которые только теперь стали в его сознании приобретать истинный смысл. 
«И что же это у нас за страна такая, – продолжал думать он, – в которой нужно усыновлять собственного сына и жениться на своей жене». 
Это он уже пробовал шутить.


Через месяц после того как было подано заявление, они с Еленой пришли в сельсовет в отдел записей гражданского состояния, и их записали в толстую амбарную книгу в графу – расход. Владимир Иванович попробовал пошутить по этому поводу, но начальник отдела, солидная женщина с прической, похожей на парик времен Екатерины, резко оборвала его и, одев через плечо, словно винтовку, красную ленту, включила магнитофон. И Владимир Иванович услышал бодрый мужской голос, который пел: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших крыл». Владимир Иванович понял, что эта песня у них звучит вместо свадебного марша Мендельсона, и попросил из этого мероприятия не делать комедию, так как все порядочно смешно и так. Начальник отдела явно обиделась на слова одного из брачующихся и выключила магнитофон. Затем она выдержала паузу, демонстративно сняла ленту и пальцем с аккуратно сделанным маникюром указала место, где им нужно расписаться.


– Слово «брачующиеся» из ее уст прозвучало, как бракованные, – продолжал шутить Владимир Иванович, когда они с Еленой уже вышли из сельсовета и, почему-то оглянувшись по сторонам, они поцеловались.


Отметили это событие в тесном семейном кругу – без родственников и друзей. Мать с невесткой молча накрывали на стол, а Владимир Иванович с отцом тоже молча наблюдали за ними. И даже маленький Володя, что бывало с ним очень редко, тихо сидел на диване и листал большую детскую книгу. И Владимиру Ивановичу даже показалось, что они своими действиями нарушают какой-то закон, что на то, что они сейчас делают, они не имеют права, и они все подсознательно молчат, потому что боятся, что власти застанут их за этим мероприятием и накажут. И что именно поэтому они все притихли и вели себя в собственной квартире, как подпольщики. И когда все наконец-то сели за стол и отец, подняв рюмку с водкой, сказал: «Горько», – то у всех было такое чувство, что он имел в виду не горечь водки, которую нужно подсластить поцелуем молодых, а совсем, совсем другое. И только после долгой и неприятной паузы Владимир Иванович и Елена три раза, по-русски, поцеловались.


Надо сказать, что финансовых проблем у молодой семьи в тот момент не было. Почти за два с половиной года работы стрелком-радистом у Владимира Ивановича скопилось почти три тысячи рублей. И если к этой сумме прибавить деньги, скопленные Еленой и деньги, подаренные молодым родителями, то получалось шесть с лишним тысяч рублей. Так что у Владимира Ивановича были все основания чувствовать себя почти миллионером.


– Ты знаешь, – как-то сказал он Елене, предварительно еще раз, в уме, подсчитав все их деньги, – а мы сейчас в состоянии даже купить «Жигули».
На что Елена мило и снисходительно улыбалась. Ей нравилась его вдруг проявившаяся практическая жилка. Ведь если быть до конца честной, то ей изрядно уже поднадоел этот его романтизм. 
– Да, – подтверждал свои слова Владимир Иванович и уже на бумаге складывал в столбик все имеющиеся у них деньги и еще раз удостоверялся, что денег, действительно, хватит на автомобиль.


Ему приятно было ощущать себя богатым человеком, хотя он и понимал, что богатство это относительное, «но все же, все же, все же…» – цитировал он Твардовского. Он не ожидал обнаружить в себе такой коммерческой жилки и вслух даже шутил, что из него вышел бы прекрасный бухгалтер, так как оказалось, что он очень любит считать деньги.


4

Через три месяца после свадьбы они поехали в Арзамас-16 к родителям Елены.
– К тестю и к теще… – в задумчивости произнес Владимир Иванович и несколько секунд стоял и не двигался, пока Елена не вывела его из этого ступора очередным вопросом.


Владимир Иванович по уже какой-то, выработавшейся за последние годы привычке, корил себя за то, что не он сам предложил Елене съездить к ее родителям, хотя несколько раз думал об этом, но все чего-то ждал, и вот, наконец, дождался, что Елена была вынуждена сделать это сама. Больше ждать она не могла, так как родители могли воспринять это как нежелание со стороны зятя общаться с ними. Они знали от дочери образ мыслей ее мужа, хотя все это было высказано очень осторожно и намеками, но тем страшнее было им, так как эти невинные намеки в их воображении во время такого долго ожидания знакомства уже превращались почти в ненависть с его стороны. Чего, конечно, не было и в помине. Владимир Иванович сразу же согласился и хотел сказать, что он сам давно думал предложить съездить к ней на родину, но не решился сделать и этого. Эта нерешительность была у него оттого, что он чувствовал какую-то вину и перед родителями Елены. Но он всегда вину такого рода разделял с государством и временем, которых он не выбирал, как и родителей, и поэтому он не понимал, почему это он должен извиняться еще и за государство. А он чувствовал, что ему придется рано или поздно объясняться с родителями Елены и может быть, даже просить прощения.
– Но за что? – мог он ни с того ни с сего произнести вслух, но, очнувшись, извинялся и уходил в другую комнату.


Елена в такие моменты опускала руки, и некоторое время ничего не могла делать.
Елена пыталась понять мужа и поэтому почти три месяца ждала. Но когда она поняла, что это может длиться вечность, то и предложила съездить к ее родителям сама. Конечно, можно было не подвергать Владимира Ивановича еще и таким испытаниям и продолжать жить в Подмосковье. Ведь Елена обо всем подробно сообщала матери в письмах и повторяла потом кое-что по телефону, для чего регулярно ездила в Москву на междугородный переговорочный пункт. Можно было, в конце концов, пригласить родителей к себе. И это было логично – ведь им нужно было еще познакомиться и со сватами. Но Елена чувствовала, что знакомиться с ее родителями Владимиру Ивановичу у себя дома будет сложнее, чем на чужой территории. Она не могла объяснить, почему она так думала, но она чувствовала, что это так.


Вообще, Лена в семье Владимира Ивановича чувствовала себя спокойно и уверенно. Свекор и свекровь ее сразу же полюбили, да и как можно было ее не полюбить, узнав, что ей пришлось пережить за последние три года. Сами же родители Владимира Ивановича говорили Елене, что они полюбили ее еще при первом с ней знакомстве и очень переживали, что Володя не поддерживает с ней отношения.


Елена сразу же стала называть родителей мужа мамой и папой, а не дедушкой и бабушкой, как это было принято в то время. А со свекром у Елены установились еще и профессиональные отношения, так как они оба были кандидатами технических наук. И еще, помимо любви и дружбы родители Владимира Ивановича испытывали к Елене какую-то жалость, так как чувствовали, что их сын не совсем адекватен, что ли, обществу и времени, а в этом по их собственному признанию, была и их вина. Жалость эта выражалась в основном в излишней внимательности к ней, отчего она иногда даже начинала себя чувствовать не членом их семьи, а гостем.


Родители Елены не видели внука уже почти год и поэтому увидев молодых, первое, что они сделали, так это кинулись обнимать и целовать заметно подросшего за это время Володю. Так обычно поступают дети – только они при встрече с родственниками или гостями кидаются к своим новым игрушкам.


Поставив внука на землю, мать Елены почему-то тоже не смогла сдержать слез. Владимиру Ивановичу это уже было неприятно. Одно дело мать, но теща… могла бы так откровенно не выказывать своего отношения к нему. Ему даже показалось тогда, что их матери чуть ли не оплакивают его.
«Что это? – думал он – слезы радости или…» 
И он даже испугался возможного ответа на этот вопрос.
«Конечно, – продолжал он рассуждать про себя, – есть что-то ненормальное в их с Еленой отношениях, но это с какой стороны посмотреть. Они просто не знают, что в этой стране очень не просто людям любить друг друга. И далеко не каждый может позволить себе любить по-настоящему. И поэтому большинство людей у нас в стране боятся любви или даже отрекаются от нее. И это происходит оттого, что настоящая любовь требует от человека и соответствующего образа жизни. Он уже не может врать, лицемерить, подстраиваться под обстоятельства. Он уже не может быть конъюнктурщиком. То есть, попросту говоря, любящий человек не может жить не по совести, а в наше время для этого у людей не хватает силы духа. Они ведут себя как альпинисты, которым не хватает силы и характера дойти до вершины, и они, смирившись со своим поражением, спускаются на грешную землю».


Постепенно у Владимира Ивановича с родителями Елены сложились ровные и спокойные отношения. Он вдруг понял, что он давно их заочно любил только за то, что они были родителями его Елены. А после встречи с ними эта любовь у Владимира Ивановича получила и дополнительные основания – ведь они неожиданно превратились еще и в дедушку и бабушку его сына. Но эта любовь, конечно, отличалась от любви Владимира Ивановича к своим родителям. При всей любви к ним он мог совершенно спокойно начать спорить с ними и даже обвинять их в непонимании всей его жизни. В таких спорах он мог в некоторой запальчивости, о чем потом, конечно, жалел, обвинять их даже в том, что это и с их молчаливого согласия в нашей стране происходил геноцид русского народа. Он, правда, всегда пугался этих слов и начинал махать на родителей руками, хотя они никогда в таких спорах не возражали ему. И злился в таких спорах он, конечно, больше на себя, чем на родителей, так как понимал, что он спорит не с ними, а с самим собой. В разговорах же с родителями Елены Владимир Иванович ничего такого себе не позволял. Он с ними был просто предельно внимателен и вежлив, и это всегда раздражало его, так как он чувствовал, что в общении с ними он был не совсем самим собой. И наверное, поэтому от общения с ними он очень быстро уставал, и один раз почувствовав это, он старался избегать общения с ними. В конце концов, оно свелось к односложным вопросам и ответам и традиционным приветствиям по утрам. Если же разговор все же завязывался, то он велся на самые общие темы, которые не требовали от Владимира Ивановича особого умственного и нервного напряжения. Если же разговор вдруг сам собой уходил в сторону и начинал затрагивать исторические или, не дай Бог, политические проблемы, то Владимир Иванович резко поднимался с места и, выдержав паузу, в которой он по-детски сжимал губы, под каким-нибудь случайным предлогом выходил из комнаты. А когда возвращался, то разговор уже сам входил в свое спокойное русло. Разговоры об их с Еленой будущем, которые нет-нет, да и возникали (это в основном по инициативе тещи) Владимир Иванович поддерживал неохотно. Он в таких случаях отделывался общими фразами или цитатами из классической русской литературы, а, в конце концов, мог даже сказать, что жизнь прожить – это вам не поле перейти, и театрально вздохнуть при этом. После таких фраз теща, как правило, замолкала и больше уже не продолжала разговор. Он, по ее мнению, очередной раз заходил в тупик, и нужно было время, чтобы из него выйти, и только тогда можно будет начать его снова. Но уже в следующий раз попытаться не допустить со стороны зятя этих напыщенных цитат. Когда такие разговоры заканчивались, то все постепенно покидали Владимира Ивановича, и он оставался в комнате один. Все вдруг начинали торопиться по своим делам, намекая, как казалось Владимиру Ивановичу, на его несколько затянувшийся отпуск, и он мог долго после этого стоять посреди комнаты или подойти к окну и наблюдать за детьми, играющими в песочнице. И мысли в эти моменты были так далеки от действительности, что когда Елена окликала его, он вздрагивал и делал несколько быстрых шагов. Ему казалось, что его застали за каким-то непристойным занятием.


При всей любви к родителям Елены Владимир Иванович не чувствовал себя своим в их семье. И уже через неделю Елена поняла это, и сама предложила мужу вернуться в Москву. Владимир Иванович обрадовался этому предложению, как ребенок, но тут же спохватился и уже спокойно сказал, что торопиться им особенно не за чем и если она хочет, то можно пожить здесь еще (он поперхнулся) несколько дней. Елена улыбнулась и отвела взгляд.


Возвращаясь домой, Владимир Иванович никак не мог понять, зачем они приезжали в Арзамас. Нет, он, конечно, понимал, что необходимо было познакомиться с тещей и тестем, посмотреть на те места, где родилась и выросла его Елена, ведь это не только ее родина, но еще и родина его сына. Но теща и тесть могли и сами приехать в Москву, в которую, как они сами говорили, ездят часто, а сын и так первые три года провел в Арзамасе, и всегда будет считать этот город своей родиной, и тянуть его будет не в Москву, а сюда. Так зачем же тогда мы сюда приезжали? Он чувствовал, что опять смалодушничал, пошел на поводу у обстоятельств, и это ему было очень неприятно.


«Ведь я чувствовал, – думал про себя Владимир Иванович, – что эта поездка ничего не даст, кроме…» 
Но вдруг одна мысль остановила его рассуждения.
«Ну, конечно, – он чуть ли не ударил себя ладонью по лбу, – им нужно было показать меня родственникам и знакомым».
Под местоимением «им» Владимир Иванович подразумевал не только тещу и тестя, но и свою Елену.
«И даже не столько родственникам и знакомым, – продолжал свою мысль Владимир Иванович, – сколько соседям и старушкам у подъезда».


И от этой мысли ему стало как-то нехорошо. У него было такое ощущение, что его опять обманули, обманули, как в детстве родители обманывают своих детей. Он вспомнил, как они с Еленой и Володей гуляли во дворе, и Елена держала его под руку и пыталась подстроиться под его ставший коротким после операции шаг. И он вспомнил вдруг счастливое в тот момент лицо Елены, и от его возмущения не осталось и следа. Он стал вспоминать родителей Елены и только сейчас вдруг понял, что в их семье не все так просто и благополучно, как ему показалось на первый взгляд. Тогда, дома, он был занят собой и своими отношениями с родителями жены и ничего кроме этого не замечал. Но сейчас, уже на приличном расстоянии от них, он вспомнил, что те вежливые разговоры ни о чем, которые они вели с ним, перебивались резкими поворотами головы тещи в сторону тестя и строгими взглядами. А когда тесть замолкал, то лицо тещи словно оттаивало и расплывалось в сладкой улыбке. Владимир Иванович знал, что его теща окончила хореографическое училище в Ленинграде и мечтала о карьере балерины, но, влюбившись в студента-физика и выйдя как-то скоропостижно замуж, как она язвительно заметила, уехала с ним в Арзамас-16. На своей карьере она поставила крест в надежде на карьеру мужа – талантливого молодого физика-атомщика. Но дальше начальника лаборатории и кандидата наук она у него не пошла, и поэтому у них в семье уже стало нормой шутя, конечно, называть главу семьи доктором, а иногда даже и академиком. Отец Елены не находил уже сил обижаться на эти шутки и в ответ только искусственно улыбался. Но на лице его со временем появилась неприятная гримаса, которая все реже и реже сходила с его лица. Владимир Иванович сейчас под стук колес почувствовал, наконец, всю искусственность отношений своих новых родственников, и больше того, он почувствовал, что они вынуждены были изображать перед ним дружную интеллигентную семью, чего уже давно не было. И сейчас в поезде, вспоминая свое пребывание в их семье, он глубоко вздохнул и вышел из купе. Он ходил по вагону, как звери ходят по клеткам, и от одной только мысли, что он мог остаться у них еще на несколько недель или не дай Бог, навсегда, у него начинала кружиться голова. Он подошел к открытому окну, и свежий ветер обдул его вспотевший от волнения лоб, и головокружение прошло.


По мере приближения к Москве Владимир Иванович начинал думать, что отношения в их семье были не намного лучше. Но к ним он давно привык, и поэтому эти воспоминания не так мучили его. И главное, вспоминал он в оправдание своих родителей, они никогда не разыгрывали спектаклей даже перед Еленой. С невесткой они не церемонились, что сначала даже напугало Владимира Ивановича, но, увидев, как реагирует Елена на их выяснения отношений, он успокоился. А выясняя отношения, его родители даже оскорбляли друг друга. А вскоре, что удивило Владимира Ивановича, родители уже каждый по очереди пытались сделать Елену своим союзником. Но Елена в этой ситуации чувствовала себя вполне комфортно, а крики и оскорбления свекра и свекрови нисколько не пугали ее, даже наоборот, она стала принимать в них участие в качестве третейского судьи, и ей почти всегда удавалось добиться примирения сторон. И хотя эти примирения были недолгими, Елена не унывала и с юмором рассказывала мужу об очередной ссоре и очередном примирении родителей. Владимир Иванович всегда с серьезным лицом слушал жену, а в конце рассказа брал ее голову в свои ладони и, посмотрев ей в глаза, три раза целовал ее, как это он делал на их свадьбе. Эти воспоминания заставили его улыбнуться и вернуться в купе.


5

Отношения Владимира Ивановича с сыном складывались тоже не просто. Трехлетнее отсутствие и чувство вины, мучившее его, мешало Владимиру Ивановичу быть с сыном до конца искренним. Он как бы стеснялся его. И даже те порывы нежности, которые периодически возникали и во время которых Владимир Иванович вдруг начинал обнимать и целовать сына, как это делают родители только после долгой разлуки, так же неожиданно прекращались. Владимир Иванович вдруг медленно опускал сына на пол и боялся в эти моменты обернуться, так как боялся наткнуться на взгляд жены. Он смотрел молча на сына, который в такие моменты тоже не знал как себя вести, и после мучительной паузы кидался к ящику с игрушками и начинал показывать отцу подарки, сделанные бабушками и дедушками. Владимир Иванович улыбался одними губами и кивая головой, смотрел на сына и думал, что у него не так уж много времени осталось, чтобы сделать то, ради чего он рожден на этой земле.


«Ведь у меня в запасе, – думал он, заводя новую игрушку, – десять, ну, пятнадцать лет, и Владимир вырастет и задумается, наконец, кто же все-таки его отец». 
Владимир Иванович поставил игрушку на пол – это был гоночный автомобиль, и она стала метаться по полу, натыкаясь, как слепой котенок, на ножки стульев и столов и скрылась, в конце концов, под диваном.


В это время Елена уже устроилась на работу, на свою родную кафедру, где ее встретили с распростертыми объятиями. Она стала явным ее украшением, так как молодых симпатичных женщин, да еще кандидатов наук, в институте были единицы.
Отец Владимира Ивановича, выйдя в отставку, устроился старшим научным сотрудником в один московский НИИ. Мать его получала пенсию. Так что бюджет их семьи был порядочным, и вопрос, который почти всегда возникает в молодой семье «как снискать хлеб насущный», в их семье не стоял. Больше того, к Владимиру Ивановичу не предъявляли никаких претензий, несмотря на то, что он уже почти полгода не работал. Он отлично понимал, почему ни жена, ни родители даже не намекали ему на то, что пора бы уже устроиться на работу. И главная причина такого их поведения была на поверхности – это его состояние здоровья. Но он также чувствовал, что и здесь лимит времени, отпущенный на его выздоровление, уже давно закончился, и родители, и жена хоть и продолжают молчать, но делают это уже с трудом. И он чувствовал это по застывшим взглядам, неоправданно большим паузам в разговорах и по какому-то новому небрежному отношению к нему. И со страхом он думал о том, что ничего ему не говорят они уже не потому, что он перенес операцию и все еще продолжает прихрамывать при ходьбе, а совсем, совсем по другой причине. Владимир Иванович прекрасно понимал, что это молчание рано или поздно кончится и кончиться может неожиданно и наверняка скандалом и разрывом этих сложившихся почти идеальных отношений с родителями и женой. И с некоторых пор Владимир Иванович с каким-то болезненным нетерпением даже стал ждать, когда отец (об этом первым, конечно, заговорит отец) подойдет к нему и с серьезным видом скажет: 
«Сын, а тебе не кажется, что нам нужно с тобой поговорить?»
От таких мыслей у Владимира Ивановича стала появляться на лице гримаса, которая впервые появилась у него, когда в больнице он попытался улыбнуться, и мышцы лица не послушались его.


Владимир Иванович прекрасно понимал, что нужно что-то делать, но что? Этот вопрос, как правило, повисал в воздухе. Он понимал, что родители ни в чем не виноваты, что они просто иначе не могут, и что они по-своему, конечно, желают ему добра. Также он прекрасно понимал, что его Елена теперь не просто девушка, в которую он влюблен, а его жена и мать его ребенка. Все это он отлично понимал, но только умом. Душа его отказывалась это понимать. И эти противоречия, в которых находились его ум и душа, доводили его порой до отчаяния. Все надежды на перемены в стране рухнули в одночасье. Те пять лет, через которые они наступят по обещанию Кожинова, уже прошли. Он также понимал, что по русскому обычаю все обещанные сроки нужно умножать как минимум на два, а то и на три, но эти мысли его сводили просто с ума. Ведь через десять лет ему уже стукнет сорок, а сыну четырнадцать, и у него уже начнется юность, то есть он уже будет в том возрасте, когда будет смотреть на него не просто как на отца, а как на человека, на личность. «А что я буду представлять собой, ведя такой образ жизни? В двадцать лет быть дворником – это еще куда ни шло, но в сорок!» Дело дошло до того, что Владимира Ивановича охватила паника.


Первое, что он придумал для того чтобы хоть как-то успокоиться и прийти в себя, так это как можно чаще бывать вне дома и особенно по вечерам, так как он уже совсем не мог выносить тех моментов, когда сначала отец, а затем жена возвращались с работы и жаловались на нерадивых руководителей, толпу в метро и очереди в магазинах. И хотя они это делали без всяких задних мыслей, он это воспринимал как упрек ему, его образу жизни. Один раз Владимир Иванович не выдержал и стал оправдываться, но ему тут же стало стыдно за свои слова и не услышав ожидаемых возражений и не выдержав образовавшейся вдруг паузы, он быстро оделся и вышел на улицу. 
Но и после этого случая ему никто ничего не говорил, и это уже просто стало мучить его. Если бы его упрекали, стыдили или даже обвиняли, он бы мог возражать, спорить, убеждать или даже в свою очередь обвинять. И он бы нашел в чем. И в этих своих обвинениях он бы черпал новые силы для своего существования. Но тишина, тишина убивала последние силы.


«Это жестоко с их стороны», – думал Владимир Иванович и готов был уже сам нарушить эту тишину, но дальше нескольких быстрых шагов по комнате и резких жестов дело у него не шло.


В конце концов, он привык к этому состоянию неустойчивого равновесия, как он определил его для себя, и поняв, что так, видимо, будет продолжаться вечно, перестал обо всем этом думать и стал заниматься своим привычным делом.
«Будь что будет, – решил он, – а терять время и силы я не имею права, они же сами потом мне этого не простят».


Но тишина продолжалась недолго. И первым решился прервать ее отец Владимира Ивановича. Как-то по осени он приболел – с вечера начал кашлять, а утром даже поднялась температура. Мать не пустила его на работу и вызвала врача. Врач, молодая симпатичная женщина, послушала отца, произнося с детства знакомые «дышите-не дышите», посмотрела горло, по старинке попросив у матери чайную ложечку, и сказала, что ничего серьезного она не находит, что это обычное ОРЗ, выписала рецепт и бюллетень на три дня и хотела было уже уходить, но мать остановила ее.


– Я вас попрошу, – почему-то не глядя в глаза врачу, произнесла мать, – померяйте ему, пожалуйста, давление, ведь это все в первую очередь сказывается на сердце. 
– Что ЭТО? – спросила врач, когда уже качала грушу и внимательно смотрела на рывками поднимающиеся ртутные столбики.
Мать хотела что-то сказать, но посмотрела на сына и опустила глаза. 
– Давление нормальное, – сказала врач и привычным движением сняла аппарат с руки.
Владимир Иванович что-то поискал глазами и быстро вышел из комнаты. Уже сидя за письменным столом, он слышал, как мать, провожая врача, благодарила ее.
А после обеда к нему в комнату постучался отец. Раньше он входил в их комнату без стука, Владимир Иванович посмотрел на дверь и ничего не смог сказать. Единственное, что он сделал, так это закрыл книги и спрятал в стол исписанные листы бумаги, как прячут обычно следователи материалы допросов от посторонних глаз.
Дверь открылась, и в комнату вошел отец. Он был в пижаме и в накинутом на плечи цветном пледе.
– Мать с Володей что-то загуляли, а мне одному стало скучно, – произнес он, не глядя сыну в глаза, и присел на край дивана, – я не помешаю?
– Нет, – ответил Владимир Иванович, пристально глядя на отца.


В этом отцовском «я не помешаю» он почувствовал упрек. В середине дня, когда вся страна, по образному выражению отца, «пахала, как папа Карло», он сидит за пустым столом и не то что не пашет, а вообще ничего не делает. Владимир Иванович увидел себя как бы со стороны и ему самому это показалось по меньшей мере странным. Наконец, их взгляды встретились. И если бы Владимиру Ивановичу нужно было описать лицо страдающего человека, то более подходящего лица, чем лицо отца в тот момент, найти было, наверное, трудно.


– Я буду с тобой откровенным, – наконец начал отец, – никакого ОРЗ у меня нет, – это я так… Короче, болезнь моя дипломатическая. И это, наверное, первый мой бюллетень за последние тридцать лет службы.


Отец улыбнулся, и Владимир Иванович, к своему удивлению, не заметил в этой улыбке и тени упрека. Это была какая-то детская улыбка, какой он не видел на лице отца уже много лет. И даже успел забыть ее.
– Как видишь, я дошел до того, что стал симулянтом. Но только для того, – быстро продолжал отец, почувствовав, что сын хочет что-то возразить, – но только для того, – повторил он, – чтобы у меня было достаточно времени, чтобы поговорить с тобой. И время, и место, как ты любишь выражаться. Ты пока ничего не говори, помолчи, а я попытаюсь сказать, сформулировать, так сказать, свою мысль. Только ты не думай, что сейчас мною руководит желание устыдить, что ли, тебя, дать оценку твоему поведению, вернее, образу жизни. Нет, этого я не хочу, и не буду делать. Да, честно говоря, я этого и не могу делать, как я это теперь понимаю. Я сейчас просто не знаю, как это делать. Раньше, если ты помнишь, знал, а теперь – нет. Ты уже взрослый человек – сам отец, муж и поэтому… – отец вдруг замолчал. – Но вот понять я тебя хочу. Я сразу же скажу, что, может быть, я не прав, тысячу раз не прав, но я ничего не могу с собой поделать. Уж такие мы, что тут поделаешь. И мать вот вся извелась. Ночи не спит и плачет, плачет… Но это понятное дело – женщина. Но я тоже, – отец развел руками, – я хоть и не плачу, но ничего сказать ей не могу. Ты пойми, мы другие, мы совсем другие, не хуже и не лучше, мы просто другие и нам очень трудно понять. Да, ты прав, мы вздрагиваем от каждого шороха и прячем деньги в грязном белье и боимся задавать лишние вопросы. Да, все это так. Но ты пойми, мы так воспитаны, и измениться нам очень трудно, если вообще возможно. Ты думаешь, мне легко сейчас с тобой говорить? Да я почти год не мог на это решиться. Я на войне так не боялся, как я боялся этого разговора.
Отец замолчал и отвернулся.
– Как нам быть, – продолжал, глядя в пол, – ведь мы можем не выдержать. Ведь ты сам говорил, я помню, что тишина иссушает душу. Раньше я этого не понимал, каюсь, но теперь на собственной шкуре почувствовал, как тяжело жить в полной тишине.
– Да мы уже семьдесят лет живем в полной тишине, – сказал Владимир Иванович и переменил позу.
– Да, ты, наверное, прав, – вздохнул отец и поднялся с дивана, – я вот последнее время все думаю – чем это все кончится?
– Что все? – спросил Владимир Иванович, глядя отцу в спину.
– Все. Наша жизнь, – ответил отец и медленно пошел к двери, но в дверях остановился и обернулся. – Да, ты, конечно, прав, мы, к сожалению, не знаем друг друга, хотя и знакомы столько лет. Ты в этом абсолютно прав, как ни печально это сознавать. Но что еще печальней и страшней, так это то, что мы точно так же не знаем и самих себя. Я действительно не знаю себя, хотя пора бы уж. Но вот в чем штука – ведь и ты не знаешь себя, ведь не знаешь, согласись. Хотя с этим очень трудно согласиться. Я не мог этого сделать шестьдесят лет.
Отец уже держался за ручку двери.
– Вот, собственно, за этим я и приходил. Я ведь больше всего боюсь, что ты будешь совершать те же ошибки, что и я, а ведь нужно идти дальше. Твоя жена мудрая женщина и любит тебя, имей это в виду.
И отец, не взглянув на сына, медленно закрыл за собой дверь.


6

Владимир Иванович некоторое время сидел и не двигался. Он не ожидал от отца ничего подобного и по-прежнему ждал только упреков и претензий.


«Как мало мы знаем друг друга, – думал он, – как мало, ведь получается, что мы с ним чуть ли не поменялись местами, так как я уже готов был ну если не сдаться, то, по крайней мере, отступить».


Но как ни покажется странным, это новое его состояние, когда он уже не ждал упреков со стороны родителей и был абсолютно свободен в своих действиях, опустошило его окончательно. Родители его просто обезоружили. Оказалось, что постоянное напряжение, готовность возразить и даже обвинить родителей во всех смертных грехах придавала ему сил, как физических, так и творческих, и он был всегда во всеоружии и готов был предъявить в свое оправдание уже не одну сотню исписанных страниц. Но после разговора с отцом он словно попал в воздушную яму. Не чувствуя сопротивления, его духовные силы вдруг иссякли, и он даже испугался этого своего нового состояния.


После этого разговора с отцом Владимир Иванович стал чувствовать себя не членом семьи, а гостем. И притом гостем, явно злоупотребляющим гостеприимством хозяев. Он стал все реже оставаться дома по вечерам, когда все возвращались с работы и с чувством выполненного долга отдыхали или смотрели телевизор. Вести себя так, как все, Владимиру Ивановичу было стыдно, а работать невозможно, так как ему казалось, что у него за спиной стоят жена и родители и ждут, когда он закончит свою работу, чтобы прочитать вслух написанное и, покачав головой, молча выйти из комнаты. Это было мучительно, и Владимир Иванович, бросив исписанные за день листы, шел на улицу и слонялся по поселку, пока в их квартире не гас свет.


«Это уже похоже на сумасшествие», – думал он, залезая под одеяло так, чтобы не разбудить жену. Елена в эти моменты притворялась спящей. Владимир Иванович лежал, не двигаясь, и думал о том, что он опять попал в ловушку, из которой ему теперь уже, видимо, не выбраться. Засыпал он только под утро, и это было ему на руку, так как в это время все уже были на работе, а мать уводила Володю в детский сад. Владимир Иванович нехотя завтракал и садился за письменный стол. Он перебирал исписанные листы, перекладывал с места на место книги – в общем, готовил себя к работе. Но исписав страницу мелким своим почерком, он сминал ее и бросал в корзину.


«Они полностью обезоружили меня, – думал он про себя, – они думают, что понимают меня и помогают мне. Но как им объяснить, что собака зарыта гораздо глубже, что они пытаются понять себя, а не меня, да и себя они еще толком не понимают. Ведь они уверены, что все дело только во мне. Что стоит мне предоставить полную свободу, и я сразу найду свое место в жизни. И как им объяснить, что я его давно уже нашел, и что другого места в этой жизни у меня нет и не может быть. Это все равно, что от партизан во время войны ждать, что они сейчас все бросят и начнут пахать да сеять».


Но делать что-то нужно было, и поэтому Владимир Иванович, пересилив себя, напечатал несколько своих рассказов и разослал их по толстым журналам. А через месяц из одного из них пришел ответ. На официальном бланке с названием журнала была напечатана короткая рецензия на его рассказ. Владимир Иванович быстро пробежал ее глазами и наткнулся на подпись – Иван Сергеевич Пушкин, член Союза писателей СССР. Сердце у Владимира Иванович сильно билось, и это ему было особенно неприятно. Он злился на себя за то, что этот ответ так его волнует. То, что его рассказ не будет напечатан, он понял сразу, но вот причины, по которым ему в этом отказано, он понял только, прочитав рецензию в третий раз. Товарищ Пушкин сравнивал Владимира Ивановича с Хаксли и даже с Кафкой, что было его рассказу только во вред, так как эти авторы своим творчеством не вписывались в нашу действительность. Еще Владимир Иванович отметил, прочитав рецензию в четвертый раз, что автор ее не столько критикует его рассказы, сколько хвалит свои. Владимиру Ивановичу было больше всего неприятна не сама рецензия, а то, что он все-таки надеялся, что его рассказы понравятся редакции и будут напечатаны. А самое неприятное было то, что он вспомнил, что уже переживал подобные чувства, получая ответ из журналов, в которые когда-то посылал свои стихи.


– А Кожинов обещал, что через пять лет все изменится, – произнес он вслух, – но прошло уже шесть, а воз и ныне там.
И вдруг ему пришла в голову мысль показать свои рассказы Вадиму Валерьяновичу, и эта мысль несколько успокоила его и даже придала силы.
В старом, еще студенческих времен блокноте с обтрепанными и залоснившимися страницами он нашел телефон Кожинова. Вадим Валерьянович долго не мог понять, кто ему звонит. И только после того, как Владимир Иванович сказал, что уже прошло пять обещанных им лет, он узнал его. Образовалась пауза. Владимир Иванович ждал, что Кожинов что-то скажет ему, как-то обнадежит, но тот молчал. Наконец Владимир Иванович не выдержал и попросил мэтра прочитать его прозу. Вадим Валерьянович не сразу, но согласился и попросил прислать ее по почте и перезвонить месяца через два. У Владимира Ивановича после этих слов опустились руки. Он почему-то думал, что Кожинов прочтет его рукопись чуть ли не в этот же день, и скажет ему, что она талантлива и поможет опубликовать ее в толстом журнале.


«А ведь эти два месяца нужно будет как-то прожить, – рассуждал он сам с собой, – но как? Два месяца возвращаться домой в час ночи? – это уж слишком, этого я не выдержу, да и Елена… Она решит, что я сошел с ума, да и соседи, они и так уже подозрительно смотрят в мою сторону. Того и гляди, заявят в милицию или, не дай Бог, еще куда-нибудь».


И Владимир Иванович решил поговорить с женой и объяснить ей свое положение. Он вдруг подумал, что он, в конце концов, нормальный человек и ведет нормальный для него образ жизни, и что по-другому жить он не может и больше того, не имеет права, так как любая другая жизнь будет неправдой, будет предательством. Это было для него абсолютно ясно. Но это оказалось не совсем ясно Елене. Когда он рассказывал ей о Кожинове и о том, что тот обещал помочь (Владимир Иванович блефовал, и это ему было неприятно, от чего на его лице появилась гримаса), она не задавала вопросов, она даже не перебивала его, а внимательно слушала, иногда только отвлекаясь на Володю, помогая ему раскрашивать картинку. Наконец Владимир Иванович замолчал. Наступила довольно продолжительная пауза. Владимир Иванович недоуменно ждал, что Елена что-то ответит, но та упорно и, как показалось Владимиру Ивановичу, намеренно молчала. Ей явно было что сказать, но она молчала, сдерживая себя, и он почувствовал это. 
– Но что же ты молчишь? – наконец спросил Владимир Иванович. 
– А что я могу сказать, – ответила Елена и опять стала помогать сыну. Ей явно было неудобно и даже стыдно смотреть мужу в глаза, и он почувствовал это. 
– Ну, не знаю, – продолжал Владимир Иванович и сделал неопределенный жест, – просто я же чувствую, как вы все относитесь ко мне, к моему образу жизни и…
– Как!? – резко повернувшись к мужу, произнесла Елена, и опят повернулась к сыну, – да неужели ты не видишь эту линию?! 
И она выхватила карандаш из рук Володи и стала энергично исправлять его ошибки. 
– Ну как? – замялся Владимир Иванович, – вам кажется, что…
– Кажется что!? – не отрываясь от рисунка, произнесла Елена и, бросив карандаш, повернулась к мужу. 
Они некоторое время молча смотрели друг другу в глаза. 
– Ты пойми, – первая не выдержала тишины Елена, – деньги тут абсолютно ни при чем, и ты, пожалуйста, не думай об этом, – она стала вдруг ходить по комнате, – деньги, повторяю, тут ни причем. Мне жалко тебя, твоих трудов, я же вижу, сколько ты тратишь сил и моральных и физических, – она пыталась помочь себе жестом, – а... – она запнулась, – а время-то идет. Сыну нашему уже скоро пять лет.
Елена замолчала и не выдержав взгляда мужа, отвернулась.


Владимир Иванович все это прекрасно знал и сам с собой об этом постоянно говорил: и о том, что время идет, и о том, что сын растет, и пугался, вспоминая, что ему уже скоро пять лет, но услышав все это от жены, он испугался вдвойне. На его лице был написан такой страх, что, обернувшись, Елена испугалась и быстро подошла к нему и обняла его. Владимир Иванович стоял, как столб, и только мелкой дрожью дрожали его губы и кончики пальцев. Елена стала целовать его, взяла его голову в свои ладони и пыталась посмотреть ему в глаза, но Владимир Иванович смотрел куда-то сквозь нее. Он уже не видел настоящего, он смотрел в какое-то далекое будущее, которое и манило и пугало его. Наконец он вышел из ступора и опустился на кровать. Он сел как-то робко на самый краешек, как будто оставляя место еще кому-то, и взялся руками за живот. Вид у него в этот момент был жалким.
– Но что же мне делать? – тихо спросил Владимир Иванович.
Но в его голосе не было мольбы, и спрашивал он не столько жену, сколько самого себя.
– Что же мне делать? – повторил он, – я ведь не могу иначе, больше того, я пробовал иначе, – он отыскал взгляд жены, – и ты знаешь, чем это кончилось.
Елена в ответ только прижалась к его груди. Так они просидели с минуту, пока тишину не нарушил Володя: 
– Но вот так правильно или опять все переделывать? – и он показал родителям нарисованный трактор, расписанный синими и желтыми цветами.
Родители несколько секунд недоуменно смотрели на творение сына и вдруг вместе в голос засмеялись. 


7

После разговора с женой у Владимира Ивановича было такое чувство, что он после долгого восхождения на вершину вышел на огромное плато и почувствовал, что у него есть еще порядочно времени, пока он подойдет к очередной горе.


«Но насколько большое это плато?» – спрашивал сам себя Владимир Иванович и продолжал свой привычный образ жизни.


По утрам, когда все домашние расходились по своим делам, он садился за письменный стол и писал. Он уже давно перестал писать стихи. И сам очень спокойно отнесся к этому.

 

У него появилась семья, а значит, началась новая жизнь, с которой как-то не вязалось писание стихов.
«Не стало причины, – объяснял он сам себе свое новое состояние, – исчезли и следствия, то есть стихи».


Но потребность заниматься творчеством у него не пропала, и через несколько месяцев их с Еленой семейной жизни он совершенно неожиданно, так же, как когда-то впервые поцеловал Елену, он сел за свой стол, на котором он когда-то делал курсовые и исчертил десятки листов чертежами, и написал первую свою повесть. И сам поразился, насколько простым делом для него это оказалось. Слова словно стекали с его пера и текли по странице витиеватым весенним ручейком. Повесть, конечно, была о любви. И скоро это дело стало для него привычным. Он каждый день, утром, садился за стол и к двенадцати часам исписывал своим мелким почерком десять, а то и больше страниц. Вечером он прочитывал их Елене, и она, занимаясь каким-нибудь домашним делом, с интересом слушала его. Владимиру Ивановичу было очень важно мнение жены, и он всегда волновался, читая исписанные с утра страницы. От чего и голос и даже руки у него слегка дрожали. Но уже после второй страницы дрожь пропадала, и он с каким-то даже энтузиазмом дочитывал их до конца. А дело в том, что ему самому очень нравилось то, что он писал. Это чувство, видимо, передавалось и Елене, потому что она тоже вскоре откладывала свои дела и с неподдельным интересом слушала мужа. Когда он заканчивал чтение, то некоторое время боялся посмотреть ей в глаза и перебирал страницы опять начавшими дрожать руками.


– Ну как? – наконец спрашивал он и поднимал взгляд.


Елена сначала делала неопределенный жест и тут же, не давая мужу испугаться, начинала хвалить его. Ее похвала была такая непосредственная и искренняя, что у Владимира Ивановича даже иногда на глазах выступали слезы, и он отворачивался. И так с перерывами продолжалось уже несколько месяцев. Но вот после разговора с женой он вдруг перестал писать, и это испугало его. И в первую очередь потому, что это дело хоть как-то оправдывало его образ жизни. Он никогда, правда, не предъявлял в свое оправдание исписанные им страницы, но самому себе он постоянно говорил:
«Что бы они там ни думали, а рукопись вот она, ее можно взять в руки и даже взвесить». 
И он брал увесистую уже рукопись в руки и тряс ею в воздухе. Со стороны он, наверное, был похож на купца прошлого века, держащего в руке пачку купюр. Но вот уже прошла неделя после разговора с женой, а он ни разу не сел за свой стол. Он ходил по утрам из угла в угол. Пробовал читать, но тут же вскакивал с места и уходил на улицу.
– Нет, – это мучительно, – повторял он ставшую уже любимой фразу и всерьез уже стал подумывать о какой-то постоянной работе.


Жена тоже уже перестала спрашивать его о том, почему он не читает ей по вечерам, так как почувствовала, что в душе у мужа что-то происходит и нельзя спугнуть это состояние. Она, правда, уже не столько ждала, что он опять начнет ей читать свои рассказы, сколько думала, что он решится на что-то серьезное. Как ни нравилось ей то, что писал ее муж, но подсознательно она считала это все-таки делом не совсем серьезным, что ли. Во всяком случае, ей было очень трудно объективно отнестись к тому, что делал муж. Вот если бы за это он получал деньги, тогда бы у нее не осталось никаких сомнений в серьезности его труда.


«А так…» – она, рассуждая о муже, в этом месте разводила руками и не знала, что думать.


Как-то в нашем социалистическом обществе дела и плата за эти дела так прочно соединились, что разорвать их было не под силу даже гениям. Владимир Иванович очень остро все это чувствовал, и, живя один, он бы легко перенес эту ситуацию временного простоя. Так он ее для себя назвал. Он бы нашел способ, как достать деньги. В конце концов, пошел бы работать истопником, дворником или садовником, как ему недавно предлагали друзья. Но будучи семейным и любя свою жену еще сильнее, чем в юности, да еще имея сына, он не мог себе почти ничего позволить, кроме как издать книгу прозы или стихов и принести домой гонорар. Он даже представлял, как все это будет. Как бросит на стол огромную пачку денег, и она разлетится, словно осенние листья по полу, и Володька начнет с ними играть, а Елена мило улыбнется и пойдет на кухню накрывать на стол. Он в такие моменты сидел с закрытыми глазами, и на его лице проступала какая-то детская улыбка.


Страх перед тем, что эту его улыбку увидит отец или жена, заставлял его вздрагивать от каждого хлопка дверью или громко сказанных слов за дверью. А когда мать звала его ужинать, он даже вскакивал с места и, держась за сердце, начинал ходить по комнате. Елена делала вид, что ничего не замечает. И вот как-то вспоминая свою молодость, работу на заводе, слесаря Сухинина, начальника цеха, он вспомнил, как он в первый месяц работы занимался переводами стихов. Он даже в голос засмеялся, и после вопросительного взгляда жены, стал рассказывать ей уже в сотый раз о своей юности. И вдруг ему в голову пришла одна мысль. Она сначала мелькнула, словно блик от Елениного зеркала, затем блик остановился и озарил все его сознание. Его губы растянулись в широкую улыбку, и он стал ходить по комнате, но не так как это он делал, не зная как дальше жить, то есть быстрыми короткими шажками, а широкими шагами и глубоко дыша. Елена даже засмеялась, глядя на него. Она оторвалась от тетради и внимательно начала следить за мужем. Владимир Иванович, пройдя несколько раз из угла в угол, вдруг подошел к жене и, взяв ее за руки, сел рядом с ней.


– Ты знаешь, какая ко мне сейчас пришла мысль? – произнес он и посмотрел в потолок, – это потрясающе, как же я раньше-то…
Елена с таким удивлением и любопытством смотрела на него, что он даже немного испугался и поспешил успокоить ее. 
– Нет, ты не думай, ничего такого страшного я не придумал. Как же это я раньше-то…
Он опять встал и отошел от нее на несколько шагов. Он выдержал паузу, как бы не решаясь начать, и когда Елена уже была готова сказать так любимую женщинами фразу «ну, не пугай меня», Владимир Иванович быстро вернулся к ней и как-то торжественно произнес: 
– Ведь я могу еще заняться литературоведением… или переводами, а этим делом гораздо проще заработать деньги… как же я раньше-то…
И он опять стал ходить по комнате и энергично почесывать у себя в затылке. 
Елена с облегчением вздохнула, встала и пошла к двери. 
– Пойдем, – сказала она, уже выходя из комнаты, – пора ужинать. И улыбнувшись, но так, чтобы ее улыбку не увидел муж, вышла из комнаты.
– Как же это я раньше-то не сообразил, – продолжая чесать затылок, произнес Владимир Иванович и бодро пошел за женой.


8

Елене всегда казалось, что она понимает Владимира Ивановича. И тогда, когда он был студентом, и потом, когда он работал на заводе, дворником или был безработным. Больше того, отлично понимая его, ей казалось, что она плохо понимает себя. Ей было не понятно, зачем она учится в аспирантуре, зачем работала в этом проклятом «ящике» и вообще, ей было не понятно, зачем она живет на этом прекрасном свете. Но когда она вышла замуж, все в ее сознании повернулось с ног на голову. Она вдруг перестала понимать мужа и стала отлично понимать себя. Она рассуждала по-женски, а значит, правильно и очень просто. Диссертация, которую она писала нехотя и не понимая, зачем она ее пишет, теперь позволила ей устроиться на престижную работу, получать приличную зарплату и кормить свою семью. Нет, она не была мелочным человеком, и деньги в ее жизни, как и в жизни почти всех ее сверстников, играли очень незначительную роль, но тем не менее… На этих мыслях обычно ее рассуждения заканчивались. Она как бы останавливалась у самой пропасти и боялась даже заглянуть в бездну, в бездну своих возможных рассуждений. Она мотала головой и принималась за обычную домашнюю работу. Но мысли ее опять возвращались назад. Она отходила от этой пропасти и начинала все сначала. Закладывая белье в стиральную машину или стоя в очереди за продуктами, она опять и опять думала о себе и о муже. И в задумчивости она могла очнуться, только когда продавщица с выпученными глазами, уставившись на нее, произносила:
«Ну что, долго спать будем!?» 
Она опять останавливала свои рассуждения у пропасти и не знала, что думать дальше. Но когда она видела мужа, все эти мысли куда-то исчезали. Слушая его, ей опять на некоторое время начинало казаться, что она понимает его, но, понимая это, она чувствовала, что время, которое она его понимает, постепенно укорачивается, оно сворачивается, как кислое молоко на плите, и скоро оно может исчезнуть совсем. Она боялась этого момента и поэтому с большим вниманием вслушивалась в слова мужа и пыталась уловить в них то, что она не могла сформулировать сама. Она ждала и надеялась, что он своими рассуждениями поможет ей перепрыгнуть через эту злополучную пропасть. Но этого не происходило, и какая-то неведомая сила толкала и толкала ее в эту бездну, и она уже начинала понимать, что рано или поздно «это» произойдет.
«Но что это!?» – спрашивала она сама себя и не находила ответа.
И она, в конце концов, смирилась со своим положением и даже стала ждать и желать этого своего падения. Но на самом деле она прекрасно понимала свое состояние, она понимала, что борется она не с мировоззрением мужа, не с его общественным положением и не с собой, а борется она всего-навсего со здравым смыслом. И это было самым трудным – побороть здравый смысл. Муж называл это обычными женскими предрассудками, и пока он говорил, она ему верила и начинала тоже считать это предрассудками и даже краснела оттого, что минутой назад ее рассуждения казались ей серьезными. Но как только он замолкал, эти жалкие предрассудки тут же превращались в здравый смысл. И она трясла головой и фыркала, ровным счетом уже ничего не понимая. И так повторялось уже десятки раз. Но она видела, как мучается и даже страдает ее муж от этих, как он выражается, предрассудков, и это ее просто сводило с ума. Пока он говорил и всегда с вдохновением, с каким-то даже неуместным на кухне пафосом, он казался ей уверенным в себе и в своих рассуждениях. Но как только он замолкал, она чувствовала, что эта уверенность и у него куда-то девается. А когда она замирала, притворяясь спящей и наблюдая, как он робко, виновато даже залезал под одеяло и замирал в неуклюжей позе, ей становилось жалко и его, и себя, и сына.


Елена регулярно, раз в месяц, а то и чаще, ездила в гости к своей любимой подруге Наталье. Та к ним не ездила ни разу, и одно это уже настораживало Елену. Она естественно приглашала подругу в гости, но та под самыми разными предлогами отказывалась.


«Свадьбу зажали, а теперь зовете в гости, да. Нет уж, дорогая, лучше вы к нам», – отшучивалась подруга, и Елена перестала звать ее в гости. 
Сидя на кухне и заложив ногу на ногу, Елена пила кофе и рассуждала о жизни. Наталья с интересом слушала ее. И Елена постепенно начинала ловить себя на мысли, что она говорит с подругой не своими словами, а мужниными. Сначала это ей показалось даже смешным. Она всегда внутренне сопротивлялась словам мужа и не спорила с ним только потому, что не находила достойных аргументов, но в разговоре с подругой с не меньшей, чем у Владимира Ивановича, уверенностью произносила его слова. Она даже начинала иногда смеяться над собой, и Наталья никак не могла понять, что может быть смешного в таких серьезных размышлениях. 
– Да, подруга, ты у нас стала философом, – произносила Наталья, растягивая слова, и подливала ей в чашку кофе, – а я погрязла в этом проклятом быте. Муж, ребенок, работа или наоборот, ребенок, работа, муж. Кстати, он меня скоро наверняка бросит.
– Это почему же? – поперхнувшись кофе, быстро спросила Елена.
– Да потому, – Наталья расправила плечи, – сколько можно это все терпеть.
Елена смотрела на подругу и ждала, что она после многозначительной паузы пояснит, что значит «это все». Но Наталья повела плечами и продолжала молчать. В этот момент в кухню вбежал ее сын и с криком: 
«Тетя Лена, здравствуй», – кинулся обнимать ее.


Елена обнимала, гладила его по голове и говорила какие-то ласковые слова, но думала об этой непонятной фразе подруги. Ей хотелось спросить ее, что значит «все это», это их с мужем отношения или за этим кроется что-то еще более серьезное, хотя, что может быть более серьезным для людей, чем отношения между мужем и женой. А если говорить на более простом и понятном языке, то что может быть более важным, чем любовь. Она потеребила мальчика по голове, потрясла за щеки и подержала за нос, что он очень любил, и посадила его на колени, хотя он был для этого уже большой.
– Ну, вот еще. Не хватало еще этого. А ну слезай. – Наталья замахала руками на сына. – Слезай и пойди поиграй, дай нам поговорить с тетей Леной.
Мальчик опустился на пол и с недовольным лицом вышел из кухни.
– Ладно, не дуйся, тоже мне…
Наталья встала и закрыла за сыном дверь.


После ухода ребенка подруги никак не могли начать разговор. Отдельные слова как-то повисали в воздухе и растворялись или лопались, как мыльные пузыри. Говорить о пустяках или сплетничать о друзьях и сослуживцах почему-то не хотелось, а говорить о чем-то серьезном не получалось. У Елены было такое ощущение, что их кто-то подслушивает, и ни в коем случае нельзя проговориться, иначе провал. 
«Опять пропасть, – думала про себя Елена и продолжала отвечать на вопросы подруги и даже шутить и смеяться в ответ, – опять эта проклятая пропасть, но я ведь отлично понимаю, что боюсь я не того, что кто-то нас подслушает, а боюсь, что наши слова услышит мое внутреннее «я», которого я, может быть, больше всего боюсь и пытаюсь успокоить. Но чем? Тем, что не говорю ему правду, а в чем она заключается, правда, и есть ли она на земле, эта правда. А может быть, это и есть наши предрассудки, и Владимир прав?»
– Ладно, пойду, – как-то по-старушечьи вставая, произнесла Елена после довольно затянувшейся паузы, – пора.


Наталья не стала на этот раз уговаривать подругу посидеть еще, и Елене было как-то неудобно уходить без этих уже ставших привычными фраз о том, что они так редко видятся, и что надо как-нибудь собраться с мужьями, которых нужно выгуливать постоянно, как кобелей. Но ничего этого сказано не было, а Елена уже готова была засмеяться на Натальины слова. И это тоже насторожило Елену. Она почувствовала, что на этот раз между подругами что-то произошло, что будет иметь серьезные последствия. Она еще не понимала что, но кожей чувствовала, что теперь их отношения будут другими. И больше того, сами они уже стали другими и не заметили, как это произошло.


9

Владимир Иванович после разговора с Кожиновым немного успокоился. У него опять появились надежды.
– И уже в который раз,– произносил он вслух и глубоко вздыхал.
Но что было делать – надежды, пускай даже такие призрачные, – давали ему возможность жить. Он стал уже не с таким страхом смотреть на сына. Стал с ним больше общаться и, в конце концов, смирился с тем, что он, прямо как в сказке, растет не по дням, а по часам. 
Все два месяца, которые он ждал, когда Кожинов прочтет его рассказы, Владимир Иванович провел в Ленинской библиотеке. У него уже был опыт написания литературоведческих статей, он, если вы помните, написал эссе о «Слове о полку Игореве», и оно было одобрено мэтром и поэтому он без особых сомнений в своих силах принялся за литературоведческую работу. Но неожиданно он столкнулся с проблемами, напрямую не связанными с литературоведением. Сначала его просто не записали в библиотеку. Оказалось, что тот билет, который у него сохранился еще со студенческих времен, недействителен. Более того, чтобы получить новый, ему нужно было принести «отношение» с места работы. И не просто «отношение», а «отношение», в котором бы была сформулирована причина, по которой ему было необходимо воспользоваться библиотечными фондами. Владимир Иванович впервые в жизни вспылил. Он выпучил глаза на администратора библиотеки и долго надувал щеки и пытался возмущаться, но стоящие за ним люди быстро оттеснили его, понимая, что такого рода возмущения ни к чему хорошему не приведут, а они только даром потеряют время.
– Это возмутительно, – несколько трафаретно возмущался Владимир Иванович, пока толпа методично и уверенно оттесняла его в сторону, – бред какой-то, это библиотека или... – он не находил слов для возмущения.


Он опять оказался последним в этой очереди.
Дома по этому поводу он произнес пространный монолог, и жена на следующий день привезла ему с работы «отношение», в котором на институтском бланке за подписью проректора по научной работе было написано, что доцент кафедры «теории машин и механизмов» Владимир Иванович С. нуждается в услугах Ленинской библиотеки в связи с тем, что он работает над докторской диссертацией на тему «Обоснование экономического эффекта для народного хозяйства от внедрения в стройиндустрию волновых передач». Письмо было составлено несколько старомодно, но ему вняли сотрудники библиотеки и выдали ему временное удостоверение. А когда Владимир Иванович посмотрел на них вопросительным взглядом (слов у него уже не было), они ответили, что постоянное он получит потом и что волноваться по этому поводу и тем более возмущаться нет никаких причин – такой у них порядок. Но если быть честным до конца, то надо сказать, что хотя Владимир Иванович и возмущался установленным порядкам в библиотеке и делал это энергично и с выражением, словно он выступает не на кухне, а на эстраде, но все это было ему на руку. Ну, во-первых, у него появился очередной повод покритиковать нашу действительность, а во-вторых, у него появилось дело, живое дело – борьба с бюрократами в библиотеке. Хотя он, конечно, понимал, что эти баррикады, которыми обложилась библиотека и которые можно было преодолеть только благодаря обману и подкупу библиотечных работников, связаны напрямую с железным занавесом, который был опущен не только между нашим государством и внешним миром, но и тем занавесом, который негласно был опущен между людьми и исторической правдой, похороненной в виде книг и документов в Ленинской библиотеке. Но все это его тогда не очень уже волновало. Он помнил слова Кожинова о пяти годах и понимал, что они уже несколько затянулись и не сегодня-завтра они закончатся, и начнется что-то новое, и все эти баррикады разрушатся сами собой, и поэтому он хоть и возмущался, но делал это с внутренней улыбкой.


«Ничего, ничего, – как бы говорил его возмущенный взгляд, – скоро, скоро все это закончится».


С таким чувством он звонил Кожинову ровно через два месяца. Вадим Валерьянович, как показалось Владимиру Ивановичу, даже обрадовался этому звонку и сразу стал приглашать его к себе домой поговорить. Владимир Иванович был готов выслушать комплименты в адрес своих рассказов и по телефону, но мэтр наотрез отказался разговаривать на эту тему по телефону. На следующий день Владимир Иванович поехал в гости к Кожинову. Так его сердце билось только тогда, когда он шел на первое свидание с Еленой. Даже первый, пятилетней давности, разговор с Кожиновым не заставил его так волноваться, как сейчас. Он почти не помнил, как нашел нужный дом и квартиру, только помнил, что шел по Калининскому проспекту, затем, не доходя до Дома книги, свернул направо и вошел через некоторое время в подъезд какого-то старого дома. Он запомнил шаркающие шаги за дверью, и наконец перед ним появилось знакомое лицо мэтра. На первый взгляд Вадим Валерьянович нисколько не изменился, разве что ростом стал несколько ниже. То же сморщенное лицо с вечным беломором в зубах. Не выпуская папиросы изо рта, он поздоровался и пригласил Владимира Ивановича войти в квартиру. Первое, что бросилось ему в глаза, так это огромное количество книг, которые не оставляли в большом коридоре свободного места для обоев, вешалки и зеркал, которые обычно занимали немало места в любой прихожей.


– Эта библиотека досталась мне от отца, – произнес хозяин, заметив удивленный взгляд гостя, – но не даром, пришлось поссориться с братом, хотя почему поссориться, мы с ним, в общем, в прекрасных отношениях, но я чувствую, что… – он замолчал, – чувствую, что я поступил не совсем правильно, но что поделаешь, мне эти книги нужны для работы, а брату так… – он сделал жест. Но проходите в кабинет, я сейчас закончу одно дело, и мы с вами спокойно обо всем поговорим, я надеюсь, вы не спешите.


И Вадим Валерьянович, не дожидаясь ответа, пошел в свой кабинет. Кабинет мало чем отличался от коридора. Разве что письменным столом, которого в коридоре не было. За столом сидел молодой человек с наивным лицом (Владимир Иванович сразу вспомнил себя пятилетней давности) и держал в руках рукопись.

– Ну, молодой человек, – произнес Вадим Валерьянович и пристально посмотрел на молодого человека, – с вами мы, кажется, закончили, мне больше нечего вам сказать, так что дерзайте. Я не знаю, может быть, вы и напишете что-нибудь настоящее, даже наверняка напишете, но только не сейчас, лет этак через десять, а эти стихи мне пока как-то не показались. Да.


Молодой человек сразу засуетился, опрокинул стул, извинился и как-то боком вышел из кабинета. А когда Вадим Валерьянович предложил новому посетителю сесть, молодой человек вдруг вернулся и извинился. Он еще мгновение чего-то подождал и быстро вышел.
– Он мне чем-то напомнил меня, – сказал Владимир Иванович и, озираясь по сторонам, опустился в кресло, явно предназначающееся для посетителей.
– Да, – ответил Вадим Валерьянович, – молодые все немного похожи друг на друга. Особенно молодые поэты… и особенно в нашей стране. Они все чувствуют себя виноватыми за то, что пишут стихи. Раньше этим гордились. Вспомните Маяковского или Бурлюка. Куда это все ушло? А с таким чувством нельзя написать ничего настоящего.
– Но с такой самоуверенностью, как у Бурлюка и Маяковского, тоже было написано много всякого хлама, – как-то уверенно произнес Владимир Иванович.
– Да, вы правы, излишняя самоуверенность тоже не всегда идет на пользу. Поэтому я и сказал, что лет через десять он, может быть, и напишет что-нибудь настоящее. Тут знаете, как в игре в теннис. Кто бьет за линию, тот быстрее становиться мастером, чем тот, кто постоянно бьет в сетку. Но в итоге больших результатов добиваются первые. Мне почему-то кажется, что вы не играете в большой теннис, а зря.
– Почему это? – Владимир Иванович заерзал на месте.
– А потому что все идет к тому, что именно этот вид спорта станет главным в нашей стране на ближайшее время. У руководителей нашей страны всегда было хобби, и это любимое их занятие всегда косвенно, конечно, влияло и на их политику. Окружение подбиралось соответствующее, – он энергично помог себе жестом. – Николай II увлекался фотографией, Брежнев любил водить машину, Андропов пишет стихи, и так далее. Я думаю, что скоро станет очень модно играть в теннис. Но не будем о грустном, как сейчас любят выражаться. Я чувствую, что вы хотите мне сказать, что пять лет уже прошло, а воз и ныне там. Ведь так? – он исподлобья посмотрел на Владимира Ивановича. – Я, надеюсь, вы хорошо знакомы с русской классикой и понимаете, что в нашей стране год идет за два, а то и за три, так что…
– Нужно еще подождать, – как-то обреченно произнес Владимир Иванович.
– Да, – твердо ответил мэтр, – нужно еще подождать.
– И сколько же теперь нужно ждать? – спросил Владимир Иванович с интонацией, с которой когда-то такой же вопрос ему задала Наталья, – и чего теперь ждать?
– Ждать, мой друг, ждать. К сожалению, нам ничего другого история не предоставила. Слишком далеко уже это зашло, чтобы что-то предпринимать радикальное. Обычно люди ждут, когда плод созреет, так как несозревшим плодом можно отравиться. У нас парадоксальная ситуация. Мы должны ждать, когда плод окончательно сгниет, трогать его в таком состоянии, в каком он сейчас, очень опасно.
– Как сумасшедшего с бритвою в руке, – закончил мысль хозяина Владимир Иванович.
– Именно, – как сумасшедшего с бритвою в руке, и вы очень точно перефразировали эту поэтическую строку. Но Тарковский совсем другое имел в виду, совсем другое. Но давайте поговорим о вас. Что вы? Как? Где?
В ответ Владимир Иванович промычал что-то непонятное, поменял позу, почесал затылок и сделал жест.
– Понятно, – сказал Вадим Валерьянович и взял со стола рукопись. Он полистал ее, посмотрел на Владимира Ивановича, затем опять полистал рукопись и положил на нее ладонь. – Ну что я могу сказать, кстати, я это уже говорил вам, это ваше, – он взял рукопись в руку, – ваше дело, и вы должны его продолжать, только…
– Что? – испугался Владимир Иванович этого повисшего в воздухе «только».
– Только не пугайтесь так, – поспешил его успокоить мэтр, – вы уже не новичок в этом деле и должны быть в себе уверены, иначе… Сомневаться нужно только во время работы, а потом будьте добры отстаивать свои права на творчество. Так, мой друг. Сказав «только», я хотел сказать, что ваши герои все немножко не от мира сего. Я понимаю, что вы хотите мне сказать, – быстро продолжал Вадим Валерьянович, заметив, что его гость открыл рот и даже привстал, – в наше время, действительно, хватает разного рода сумасшедших, но писатель должен писать и о здоровой части общества, так как читать вас будут в основном здоровые люди. А писать о здоровых гораздо труднее, поверьте мне. Ведь основная часть людей живет вопреки власти. Любили и рожали даже во время войны, а что говорить о нашем времени. Да и не может никакая власть нарушить естественный природный ход жизни. Лес вырубить невозможно – его можно только проредить. Да.
– А садовые деревья, – спросил Владимир Иванович, глядя в пол, – ведь если их неправильно обрезать, то они могут стать уродами, от которых настоящих плодов ждать бессмысленно.
– Да, вы правы. И ждать, что между рельсами вырастет столетний дуб, тоже бессмысленно, если по рельсам ходят поезда. Но рельсы и сады не занимают всю площадь нашего государства. К счастью, большая часть остается свободной от них. Но я немного другое имел в виду. Я хочу сказать, что мне лично сейчас интереснее, что происходит в душе здорового человека, пускай живущего в нездоровой атмосфере, чем сошедшего с ума конъюнктурщика. Не знаю, поняли ли вы меня. Поверьте мне, описать жизнь сумасшедшего или больного легче, чем просто здорового, пускай и недалекого человека. Тем более что сумасшедших прекрасно уже описали и Гоголь, и Достоевский. Но повторяю, это все ваше дело, ваше, вам ни в коем случае нельзя его бросать. Я ведь знаю, как необходима писателям похвала. Без нее они засыхают, как цветы без влаги. Простите меня за такое банальное сравнение.


После этих слов разговор вдруг принял бытовой характер. Хозяин предложил чаю и тут же вспомнил Чехова, который смеялся над этими вечными московскими чаепитиями. Владимир Иванович вежливо отказался и сказав, что его дома ждут жена и сын, на что хозяин отреагировал почему-то жестом – он показал ему свою ладонь, встал и стал прощаться. Вадим Валерьянович проводил гостя до дверей и долго, и крепко жал ему руку. Но вдруг опомнился и быстро вернулся в кабинет и вернулся с рукописью в руках.
– Чуть было не забыл. 
Они некоторое время держались за рукопись с разных сторон. А когда Владимир Иванович уже вышел на лестничную клетку, Вадим Валерьянович вдогонку прокричал:
– Так что нужно еще подождать. Не знаю сколько, потому что боюсь опять ошибиться, но ждать – ничего другого нам наше время не предоставило.
А когда Владимир Иванович обернулся, Вадим Валерьянович быстро захлопнул дверь.


10

Уже после первой минуты разговора с мэтром Владимир Иванович понял, что он не сможет помочь опубликовать его рассказы. 
– А ведь я только за этим и приходил, – произнес он вслух. – Вадим Валерьянович, конечно, это понял, – и на его лице выступил румянец, – стыдно и противно, но что же мне теперь делать? Но как что, – быстро ответил он сам себе, – ждать.


Владимир Иванович в этот день опять пришел домой очень поздно. Он бродил по городу, проходя мимо милиционеров чуть ли не строевым шагом, и думал, думал, думал. Ему почему-то стало казаться, что время, которое, по словам Кожинова, нужно переждать, может и должно пройти, пока он будет бродить по городу. Словно это обеденный перерыв в магазине, который через полчаса-час, закончится. Но проходил час, другой, третий, а ничего не менялось вокруг.


«Так можно сойти с ума, и я сам превращусь в своих героев», – думал он, глядя по сторонам.
Вокруг него были люди, они обгоняли его или шли навстречу, и ничего странного он в их лицах не замечал. Это были обыкновенные люди с самыми обыкновенными походками, по которым можно было определить, куда или зачем они идут. Но ничего болезненного в них не было. А Владимир Иванович почему-то последнее время стал считать, что в государстве, в котором он живет, все сплошь ненормально. И что люди, живущие в нем, все немного «того», как выражался гоголевский герой.


«И почему я решил, что все люди мучаются, как и я, с чего это я взял, что они страдают. Да, они страдают, но это нормально и совсем не от того, от чего я. Да, Вадим Валерьянович, конечно, прав, люди и власть живут в параллельных мирах, и повлиять друг на друга сильно не могут. Ведь человечеству миллионы лет, а нашей власти всего ничего, и как же она может помешать людям любить или ненавидеть друг друга. Люди сами виноваты в своих бедах, если они есть, и власть тут совсем ни при чем, какая бы она ни была. И пускай даже самая враждебная народу. Власть – это болезнь на теле народа. Но любая болезнь рано или поздно проходит. Даже чума или холера. Да, эти болезни уносили сотни жизней, но они не могли уничтожить народ. Так что, все мои беды выдуманы? А страдания ложны? Да, но если это так, то что же получается, что это не мои герои ненормальные, а …»


Владимир Иванович вдруг испугался, остановился и быстро сделал несколько шагов в сторону от того места, где пришла к нему эта мысль. Ему показалось вдруг, что все дело именно в этом месте, а не в нем самом или в государстве.


«Но ведь это место находится в Москве, – продолжал свою мысль Владимир Иванович, – значит, и Москва виновата. А Москва находится в СССР, так значит, я все-таки прав, и государство тоже виновато. Стоп, хватит, так недалеко и до психушки. Нет, я еще пока здоров, ведь я отлично понимаю, что со мной происходит. Я четко контролирую себя. Я иду по Москве и рассуждаю, и весьма здраво».


Домой он приехал на последней электричке, и жена еще не спала. Она знала, куда поехал ее муж, и поэтому с нетерпением ждала его. Ей тоже очень хотелось, чтобы Кожинов помог ему. Она не знала, как он мог это сделать, но она все равно надеялась. Она не думала, что помощь может заключаться в том, что он поможет с публикацией рассказов мужа, она почему-то меньше всего думала об этом и даже не то что не желала этого, но немного боялась. Она не смогла бы толком объяснить почему, но это было именно так, она боялась этого. Нет, она не думала, что рассказы мужа не достойны публикации, ей они нравились. Но она не была специалистом в этой области и к своему мнению относилась очень скептически. Нет, она боялась чего-то другого.


Уже по тому, как Владимир Иванович открывал дверь и вошел в дом, Елена поняла, что его надежды на помощь Кожинова опять не оправдались. А когда она посмотрела мужу в глаза, ей даже стало его немного жалко. Елена сразу засуетилась, помогла мужу переодеться и побежала на кухню. И очень вовремя это сделала, так как в коридоре у нее на лице неожиданно выступили слезы и она по-старушечьи, фартуком вытерла их. 
За ужином Владимир Иванович довольно спокойно и даже хладнокровно рассказал о разговоре с мэтром. Он подробно пересказал те комплименты, которые тот поспешил высказать ему. 
– Я еще не успел поздороваться и войти в квартиру, как он начал хвалить мои рассказы, – сказал Владимир Иванович и посмотрел в тарелку, – не утерпел, – произнес он после паузы и серьезно посмотрел на жену.
Некоторое время Владимир Иванович молча и с аппетитом ел, поглядывая на жену и иногда улыбаясь. Она тоже отвечала ему искусственной улыбкой.
– Ты знаешь, – Владимир Иванович вдруг положил вилку и нож на стол, – я в отчаянии, – он отвернулся.
Елена стала озираться по сторонам, словно ища помощи.
– Я не знаю, что мне делать, у меня совсем не осталось сил. Я боюсь сыну смотреть в глаза. Меня разрывают на части долг и судьба. Ты понимаешь меня, – он быстро обернулся и взял Елену за руки. – Мне иногда становится страшно за вас, – он помолчал, – и за себя. – Еще сегодня утором я думал, что это народ и власть существуют в разном времени, что это они скрещивающиеся прямые, которые никогда не пересекаются, но сейчас я уже так не думаю. Скрещивающиеся прямые – это не народ и власть, а народ и я. Я им чужой, понимаешь, – он опять отвернулся.
– Нет, это нет так, – отыскивая его взгляд, стала говорить Елена, это не так, ты ошибаешься. Да, ты чужой, это так, но чужой не всем, понимаешь, не всем. Ты не чужой мне, Кожинову, ты не был чужой Штейнбергу, да и всем, кто ходил к нему на семинар, ты не чужой еще тысячам людей, которые думают и живут так же, как ты. Просто вы живете в параллельных мирах и вам очень трудно встретится.
– Но ты не сказала, что я не чужой сыну.
– Не сказала, да. Но это будет зависеть от нас с тобой. 
– Что, – это?
– Станет он нам чужой или нет.
– А что я могу сделать? И имею ли я на это право? Ведь жить-то ему придется не среди нас, а среди людей, чужих людей. Нет, я сойду с ума. Кожинов говорит, что нужно еще подождать. Он уже раз ошибся, а эта ошибка чуть ли не стоила мне жизни. Я мог потерять тебя. Если я буду опять ждать, и Кожинов опять окажется неправ, то теперь я могу потерять сына. Ведь мы с ним живем в разном времени, как и я с властью. Через десять лет мне будет уже почти сорок, власти семьдесят, а сыну пятнадцать. Потом мне пятьдесят, власти восемьдесят, а сыну уже двадцать пять. А если наша власть долгожитель и проживет сто лет? Ведь это смерть.
Владимир Иванович закрыл лицо руками.
– Успокойся, – Елена отняла его руки от лица, – все будет хорошо, даже если власть будет жить вечно, мы будем жить вопреки этой власти. И ничего в этом страшного нет, ведь если быть до конца откровенным, так было всегда. В любом механизме всегда есть скрещивающиеся прямые, а без них невозможно создать никакую машину, ты знаешь это не хуже меня. И потом, ты, по-моему, несколько преувеличиваешь значение власти. Миллионы людей живут, не думая о ней двадцать четыре часа в сутки, а вспоминают только в новогоднюю ночь. Миллиарды людей пользуются различными изобретениями ученых, не зная фамилий авторов и ни секунды не переживая по этому поводу. Вот, например, волновые передачи, которыми скоро начнет пользоваться вся страна, будут ли люди знать, кто их изобрел? Они даже не захотят этого знать. Так что прогресс, прогресс спасет человечество от власти. Нужно просто спокойно и честно работать. Автора «Слова о полку» тоже ведь никто не знает, а каково было ему? Я думаю не легче, чем нам.
– Я всегда считал, что женщины более трезво смотрят на жизнь. Мужики – они ведь шизофреники и паникеры. Без вас жизнь на земле давно бы уже закончилась. Пойдем спать, утро вечера мудренее. Ты вот уповаешь на прогресс. А мне остается уповать только на Бога, если он, конечно, есть.
– Ты разве сомневаешься?
– Я? Я не сомневаюсь, но вот народ, народ, по-моему, пребывает в некотором сомнении. 


11

На некоторое время Владимир Иванович успокоился. Он решил еще раз довериться Кожинову и подождать.
«Будь что будет, – решил Владимир Иванович, – тем более, что другого выхода у меня нет».


Он стал каждый день ездить в «Ленинку» работать. Он прекрасно знал, что только работой можно излечиться от подобных недугов. А он уже серьезно начал думать о том, что с ним, с его здоровьем, не все в порядке. Он сначала не признавался даже себе, что он чувствует какую-то нервозность и даже страх, когда никаких причин вроде бы для них не было. Но когда это состояние стало повторяться чаще, он понял, что это не просто нервное расстройство, а нечто большее. Но когда он работал, то никакого страха не чувствовал и поэтому старался работать как можно больше. Он стал чувствовать себя обреченным человеком. И как бы ни сложилась его дальнейшая жизнь, он должен успеть сделать то, что может и должен сделать. Но в электричке или метро, а иногда за чтением книг в библиотеке, он вдруг задумывался, и от мыслей, которые вдруг приходили к нему в голову, он никак не мог освободиться. Они мучили его просто физически. Опять появлялся страх, и его начинало знобить. Он вдруг представлял Елену на их родной кафедре, и как в обыденном разговоре кто-нибудь спрашивает ее о муже. И перед его глазами всплывало ее лицо, на котором был написан страх, он видел, что она чувствовала себя в такие моменты, как чувствует себя вор, которого застали врасплох. Она выдерживала театральную паузу и хладнокровно начинала врать. Владимира Ивановича от этих слов аж передергивало, и соседи по вагону или по столу в библиотеке смотрели в его сторону. Иногда он в такие моменты даже вставал и выходил из зала и начинал бродить по библиотеке, пытаясь освободиться от этих мыслей. Но к нему приходили новые мысли, от которых становилось еще страшнее. Он вдруг начинал слышать голос сына, который спрашивает маму:
«А кем работает мой папа?» – и Владимир Иванович после этих слов закрывал лицо руками.


Он смотрел в окно, за которым экскаваторы рыли землю, и ему казалось, что они подкапываются под него. А когда он видел, как огромная гиря, привязанная к стреле экскаватора, с размаху врезается в здание напротив, он в страхе отходил от окна и быстро возвращался в зал. Он смотрел по сторонам на читающих или спящих людей и думал уже о том, что эти люди живут в каком-то выдуманном мире или, если быть точнее, в мире, которого пока еще нет, это время, в котором они существуют, настанет лет этак через двадцать, не раньше. Они обогнали его, как сверхзвуковой самолет обгоняет звук.
«Но ведь самое страшное заключается в том, – продолжал он свою мысль, – что никто из них этого не замечает».


Он опять возвращался к давним своим рассуждениям о времени. Но теперь он думал о времени в литературе и жизни. Он знал, что в рассказе целую жизнь можно сжать до десяти страниц или один день растянуть на пятьсот, но теперь он уже знал, что и в самой жизни можно сделать то же самое. Более того, можно опережать время или отставать от него. Но вот в каком времени живет он, этого он пока понять не мог.
Когда он был дома и разговаривал с отцом или матерью, ему казалось, что он опережает время, а когда играл с сыном, чувствовал, что отстает от него. И поэтому он последнее время стал чувствовать себя вне времени, что ли, или над временем. Ему казалось, что он, как герой какого-то фантастического романа, по собственному желанию мог путешествовать во времени и чувствовал от этого какое-то превосходство над современной ему жизнью. Но иногда он путал время и с родителями начинал говорить, словно они люди будущего, а с сыном или даже с женой – как с людьми далекого прошлого. Ему они вдруг стали казаться людьми из другой, уже давно прожитой жизни. Ему казалось, что он оторвался от них, как бегун отрывается от своих соперников иногда на целый круг, и, обгоняя их второй раз, может их даже не узнать. Так и Владимир Иванович иногда смотрел на сына и не узнавал его. Ему вдруг начинало казаться, что у него не было сына, и он не понимал, почему этот подросток называет его жену мамой.
«Одно из двух, – думал Владимир Иванович,– либо это не моя жена, либо…» 
Но в эти моменты он вдруг возвращался в свое время и мотал головой, глядя в сторону.
«Так и с ума сойти недолго», – произносил он вслух и обнимал жену, и целовал сына.


В такие моменты он садился за стол и начинал перечитывать исписанные в библиотеке страницы. И это занятие окончательно возвращало его к жизни. Он читал исписанные мелким почерком страницы и думал, как странно, что этот полуфантастический текст возвращает его к обыденной жизни. Он вдруг понял, что только таким способом он может оставаться здоровым нормальным человеком, только вывернув современную ему жизнь наизнанку и тем самым вскрыв ненавистную ему действительность, он может пребывать в настоящем времени, а не будущем и не в прошлом. Он понимал, что искусство и литература, это санитары культуры, они как волки пожирают больных или как вороны съедают падаль и не позволяют заразить природу продуктами разложения. И он уже в который раз начинал спорить с Кожиновым о том, как и что писать – лицо или изнанку мира? Но каждый раз этот вопрос оставался без однозначного ответа. Единственное, с чем он мог согласиться, и он уже не знал, кто это говорил, он сам или Кожинов, так это то, что нужно, наверное, предоставить возможность ответа на этот вопрос будущим поколениям.
«Или прошлым», – добавил он с улыбкой.


12

Владимир Иванович прекрасно понимал, что все то, о чем он думает и пишет, никому, кроме него, не нужно. Даже жена, и он это чувствовал, уже все с большим трудом, слушая его по вечерам, делала вид, что все это ей очень интересно. Но он решил, что несмотря ни на что будет продолжать свое дело, чем бы оно ни кончилось. 
– Ну как? – спросил он жену, когда в очередной раз закончил чтение и машинально стал перебирать исписанные за день листы.
– По-моему хорошо, – не отрываясь от своей работы, ответила жена и, чувствуя, что этого мало, оставила свою работу и повернулась к мужу.
Несколько секунд в комнате стояла полная тишина.
– Если ты хочешь, чтобы я высказалась подробнее, то пожалуйста, – она поменяла позу, – по-моему, все, что ты пишешь, это просто замечательно, талантливо, ново, ну теперь достаточно?
Она поправила волосы и хотела было уже вернуться к своей работе, но вдруг произнесла:
– Ты извини меня, но не могу же я каждый раз говорить одно и тоже. Мне казалось, что если я говорю, что мне понравилось, то этого вполне достаточно, но ты каждый раз требуешь все большей и большей похвалы. Это уже становиться похоже на какой-то духовный алкоголизм. Извини.
Елена отвернулась, и в комнате опять наступила какая-то удушающая тишина. Владимир Иванович почувствовал вдруг себя виноватым. Ему даже стало стыдно, что он требовал от жены похвал, которые, может быть, и не заслужил. И ему стало жалко жену и себя. Он протянул руку, чтобы обнять жену, но не решился, и рука, повисев в воздухе, опустилась.
– Ты пойми, – вдруг заговорила жена и повернулась к нему, – ты пойми, мне давно нравится все, что ты делаешь, но нельзя же так мучить себя. Я понимаю, что тебе нужна аудитория, и ты нуждаешься в реакции на все, что ты делаешь, но я не могу, да и не умею, профессионально оценить твою работу, ведь я специалист совсем в другой области. Мне это нравится, и все – большего я сказать не могу.
Она опять отвернулась. 
– Ты прости меня, – после паузы произнес Владимир Иванович и обнял жену, – ты абсолютно права.
Они какое-то время смотрели в одну сторону.
– Ты только не волнуйся так, – сказала Елена и повернулась к мужу лицом, – все будет хорошо, я чувствую, – она стала целовать его, как ребенка. – Просто ты должен больше доверять самому себе, ведь только ты один знаешь, насколько важно и хорошо все, что ты делаешь.
Владимир Иванович взял жену за руку, которой она уже готова его гладить по голове, и отошел в сторону.
– Ты конечно, как всегда, права, – сказал он, глядя в пол, и вышел из комнаты.
После этого разговора Владимир Иванович уже не читал жене по вечерам отрывки из своих статей и рассказы, а если она и спрашивала о том, как идет работа, то отвечал неохотно и с какой-то новой интонацией, которую он позаимствовал у сына. Так Володя отвечал матери после отбывания очередного наказания.
Но после этого разговора у Владимира Ивановича появилась какая-то спортивная злость, и он стал относиться к своей работе еще требовательней. Ему захотелось доказать всем и в первую очередь жене, что он чего-то да стоит. Он понял, что последнее время он несколько расслабился и в качестве компенсации подсознательно требовал все большей и большей похвалы. 
«Каково же Елене все это терпеть», – думал он, сидя в библиотеке на своем излюбленном месте напротив стеллажей с томами Брокгауза и Ефрона, и вдруг закрыл книгу и стал смотреть по сторонам. 
– Нет, я этого не выдержу, – произнес он вслух, и не глядя на повернувшихся в его сторону соседей, встал и вышел из-за стола. 
У Владимира Ивановича вдруг началась паника, ему стало опять страшно, и страшно не столько за жену и сына, сколько за себя. Он подумал, что все в доме уже считают его чуть ли не за сумасшедшего и только делают вид, что все нормально, а на самом деле… И он вспомнил, как жена целовала его. 
«Так целуют только обреченных, сумасшедших или детей, – подумал он, – за кого же держат они меня?»
Владимир Иванович подошел к окну и долго смотрел вдаль. Через некоторое время он стал различать дома и яркий купол колокольни Ивана Великого, которая сквозь треснутое стекло казалась сломанной и готовой вот-вот упасть. Он опустил взгляд и увидел огромный ров, который вырыл экскаватор почти у самого фундамента библиотеки.
– Нет, мне не выкарабкаться из этой ямы, – произнес он вслух и довольно громко, так, что проходящие мимо него мужчины обернулись и посмотрели в его сторону, а одна женщина остановилась и подошла к нему.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – спросила она, и вдруг ее лицо расплылось в добрую и даже в радостную улыбку, – она узнала Владимира Ивановича.
– Владимир, – радостно произнесла она и громко засмеялась.
– Владимир Иванович обернулся и постепенно в стоящей рядом с ней женщине узнал Наталью Станкевич.
«Так, кажется, ее фамилия», – подумал он про себя.
– Наталья, – робко и с явно вопросительной интонацией, произнес Владимир Иванович и протянул ей обе руки.
Они долго жали друг другу руки.
– А мы часто вспоминаем тебя, – говорила Наталья, когда они уже отошли от окна и шли по коридору, – и никак не могли понять, куда ты исчез так неожиданно. Растворился «как милое лицо в толпе».
Это была строка из его стихотворения, и ему было очень приятно, что Наталья помнила его стихи. Он даже чуть не прослезился.
– Растворился в толпе, – задумчиво произнес Владимир Иванович, – очень точная формулировка моего состояния тогда. В Дом литераторов я приезжал, но когда мне сказали, что Штейнберг умер, все как-то оборвалось. Но я ничего, креплюсь. Вот женился, – не глядя в глаза Натальи, произнес Владимир Иванович, и остановился, – и у меня уже растет сын, – уже уверенней сказал он и посмотрел ей в глаза.
– Понятно, – вздохнув, ответила она и пошла вперед.
Владимир Иванович выдержал паузу и быстро догнал Наталью.
– А чем ты сейчас занят? – Спросила она, и Владимир Иванович почувствовал, что вопрос этот она задала машинально, что ее совсем даже не интересует, чем он сейчас занят.
– Да, собственно, ничем, – пожимая плечами, ответил Владимир Иванович.
Он шел чуть сзади и боялся заглянуть Наталье в глаза.
– Пишу, читаю, – но все это так, больше от безысходности.
– Надеюсь, ты женился на предмете своей любви? Как мы завидовали ей. Ведь это ты ей тогда посвящал все свои стихи.
– Да ей, – улыбнулся Владимир Иванович, – сейчас даже смешно вспомнить.
– Почему смешно? Ты писал прекрасные стихи. А как сейчас?
– Что? – удивился вопросу Владимир Иванович.
– Пишешь стихи сейчас? – Она остановилась.
– Сейчас? – Задумчиво переспросил Владимир Иванович, – сейчас нет. Перешел на прозу.
– Прозу? Прозу – это замечательно. Дашь что-нибудь почитать?
– Ну конечно, – быстро ответил он, – а как ты, переводишь, печатаешься?
– Да, у меня все по-старому, и даже замуж я не вышла.
После этой фразы, которая как-то повисла в воздухе, они некоторое время бродили по коридорам молча, пока не зашли в зал и не подошли к столу Владимира Ивановича.
– Но мне пора за работу, – тихо сказала она, – заказ, а заказ в наше время дело святое. Но ты больше не растворяйся в толпе. Тем более что сейчас в Союзе Ананиашвили опять ведет семинар переводчиков, но только с языков народов СССР. Так что давай подключайся.
– Но я ведь не знаю ни одного языка народов СССР.
– Ну и что? А я знаю? Будешь переводить, как и все, с подстрочника, ведь все они знают русский еще лучше, чем свой родной. Этими переводами все поэты только и кормятся. Так что давай…
– Подходи к кормушке…
– Ты напрасно так, – выдержав паузу, строго произнесла Наталья, – среди них есть настоящие поэты, и не хуже тебя.
– Извини, – он взял ее за руку, – извини, это я так, со зла. Но злюсь я, – поспешил он добавить, – больше на самого себя.
– Ну ладно, я так понимаю, что тебя нужно приводить в чувство. Женитьба на прекрасной даме, я вижу, обходится тяжело. Вот тебе несколько подстрочников – это стихи одной молодой грузинской поэтессы, попробуй перевести. И по средам приходи в Союз – теперь мы на Урицкого сидим, ты там один раз был, знаешь. В семь часов. Ну все, я полетела. До среды, – и она как-то по-детски помахала рукой. 
А когда Владимир Иванович, сложив в ровную стопку свои листы, посмотрел на Наталью, то он ее уже не увидел – она быстро растворилась в толпе. 
– И мысль мелькнула, но забыта, как милое лицо в толпе, – процитировал он сам себя и долго широко раскрытыми глазами смотрел куда-то в сторону.


13

В этот день Владимир Иванович вернулся домой рано. Елены еще не было, и ему пришлось общаться с родителями без жены. А он за последнее время отвык от такого общения. Когда он разговаривал с отцом при Елене, то ни отец, ни он не позволяли себе ничего такого, что бы могло проявить истинное отношение друг к другу. А со времени последнего разговора с отцом Владимир Иванович с ним ни разу не оставался наедине. А при Елене отец, жалея ее, либо молчал, либо вел самые обычные безобидные разговоры. И Владимир Иванович понимал, что присутствие Елены, как щит, спасает его от очередных нападок со стороны родителей. И может быть еще и поэтому он каждый день возвращался как можно позднее. Оказавшись наедине с родителями, Владимир Иванович немного испугался. Он почувствовал себя безоружным перед противником и единственным способом остаться невредимым было позорное бегство. И он, поняв, что он поступил опрометчиво, так рано вернувшись, решил бежать. Он что-то сказал матери, быстро оделся и хотел уже выйти из квартиры, как вдруг услышал голос отца.
– Владимир.
Владимир Иванович остановился в дверях и только через несколько секунд ответил.
– Да.
– Ты как будто избегаешь меня?
Отец стоял в центре комнаты и смотрел сыну в спину.
– Нет, почему же, – ответил Владимир Иванович, не поворачиваясь, – просто мне надо, – он резко повернулся.
– Да в том-то вся беда, что тебе никуда не надо.
Отец тяжело вздохнул и хотел было уже уйти к себе, но какой-то незнакомый голос сына вдруг остановил его.
– Нет, постой, – Владимир Иванович помог себе жестом, – что значит, никуда не надо. Да, ты прав, мне никуда не надо, и я сейчас хотел уйти только потому, что я не знаю о чем мне с тобой говорить. Ты прости, но мы уже тридцать лет знаем друг друга, но толком не разговаривали ни разу, так что извини, мы живем с тобой, наверное, в параллельных мирах, и наши мысли и дела не пересекаются, что ли.
– Ты хочешь сказать, что нам не о чем говорить?
– Нет, ты меня не понял, и уже в который раз. Я не говорю, что нам не о чем разговаривать. Ведь мы родные люди, и мы можем говорить о чем угодно, но все это будет не о том. Это как у Достоевского, когда атеисты начинали говорить о Боге, то все время как-то получалось не о том.
– Но я же стараюсь понять тебя, неужели ты не чувствуешь? Ведь я уже понял, что мы, наше поколение, другие, нежели вы. Чего же ты от меня еще хочешь?
– Да в том то и дело, что я ничего от вас не хочу, но это больше всего вас бесит. Вы хотите, чтобы… – Владимир Иванович замялся, – вы хотите, чтобы мы не брали на себя ваши грехи, которые по библейской истине должны пасть на наши головы. Вы хотите, чтобы мы были свободны от ваших грехов.
– Но каких грехов? – чуть ли не воскликнул отец.
– Вот видишь, ты даже не понимаешь каких. У вашего поколения это все происходит на подсознательном уровне. И ты кожей чувствуешь свою вину, и поэтому хочешь, чтобы я был вполне благополучным членом общества. Тогда и с тебя все взятки гладки. Но так вечно продолжаться не может. Рано или поздно либо мы, либо наши дети, но должны расплатиться за грехи отцов. Иначе быть не может. Так что тебе придется смириться с моей судьбой. Или ты хочешь, чтобы ваши грехи я переложил на сына?
Отец не нашел слов, чтобы ответить. Он постоял некоторое время, а затем махнул рукой и ушел к себе. Владимир Иванович тоже постоял на месте, хотел выйти на улицу, но передумал и остался дома. И ни сын, ни отец не знали, что во время этого короткого разговора Татьяна Васильевна тихо, как мышь, сидела на кухне и только изредка дрожащим пальцем смахивала редкие слезы.
Владимир Иванович вошел в свою комнату, быстро сел за стол, но вдруг встал и пошел на кухню. Мать уже немного пришла в себя и копошилась у плиты. 
– Ма-а, – произнес Владимир Иванович и заметил, как мать вздрогнула. – Давай сегодня я заберу Володю из детского сада.
Татьяна Васильевна, не поворачиваясь от плиты, вытерла руки о фартук, закрыла кастрюлю и как можно спокойней произнесла.
– Конечно, сынок, а я пока закончу с обедом. Ты мне здорово поможешь, – и она повернулась к сыну.
Владимир Иванович забегал глазами, ему было почему-то стыдно смотреть матери в глаза.
– Вот и отлично, – произнес он, стуча пальцами по столу, – ну тогда я пошел?
И он, резко повернувшись, пошел к двери. Мать хотела что-то еще сказать, но вдруг испугалась и закрыла рот ладонью
– А мне его отдадут? – услышала она вдруг голос сына.
– Конечно, отдадут, а как же. – Она выбежала из кухни.
– Да, действительно, что это я спрашиваю, пускай только попробуют.
И он, по-детски улыбнувшись, вышел из квартиры.
Владимир Иванович быстрым шагом, даже иногда сбиваясь на бег, шел за сыном. Он уже несколько раз забирал его из детского сада, но это было так давно, что он даже не сразу вспомнил, где этот сад находится. После короткого разговора с отцом ему вдруг на какое-то мгновение стало страшно. Опять этот проклятый страх, а за ним и озноб вернулись к нему. И ему вдруг очень захотелось увидеть сына. И как только он понял это, и страх, и озноб прошли. 
«Что это я говорил отцу о грехах отцов», – вспоминал он дорогой свои же слова, и вдруг понял, что он делает то же самое, что делал его отец, – ведь они точно так же решили отречься от внука. А как же можно еще понимать поведение моих родителей, которые сначала отреклись от меня, а теперь от внука, отдав в ясли, а затем в детский сад. Ведь эти поступки никак иначе нельзя воспринимать, как полное отречение от детей. Пускай неосознанное, но отречение. Да, они доверяют власти и поэтому не боятся за их будущее, но я-то не доверяю ей. Почему же я отрекся от сына».
Он вспомнил слова Елены о том, что это от нас зависит, будет ли их сын чужим им или нет. 
«Так ведь я сам, собственными руками, делаю все, чтобы он стал им своим. Но это же смерть». 
Он шел быстро и не обращал внимания на прохожих и не отвечал на приветствия или здоровался с совсем не знакомыми людьми.
«Но имею ли я на это право, – он вдруг остановился, – имею ли я право решать за сына, с кем ему быть. А уверен ли я в своей правоте? – задал он вопрос уже самому себе. – Ведь это я так уверенно разговаривал с отцом. А смогу ли я так же уверенно говорить с сыном». 
Он опять погряз в противоречиях. Одно он понимал, что нужно что-то делать
«Да, я уверенно разговариваю с прошлым, то есть с родителями, и очень не уверенно с будущим, то есть с собственным сыном. И чем он становится старше, тем мои слова звучат все неуверенней и неуверенней. Но что же делать?»
И опять уже в который раз он услышал голос Кожинова.
«Ждать, молодой человек, ждать, ничего другого нам история не предоставила. А саботаж – это единственная доступная нам форма сопротивления».
«Но как объяснить отцу, прошедшему войну от первого до последнего дня или матери, работающей по двенадцать часов в тылу, что они – ошибались? Да и ошибались ли они?»
И ответ на этот вопрос всплыл сам собой.
«Конечно, нет! Ведь во время пожара или наводнения разве может себя человек вести иначе. Но надо понимать, что и пожар, и наводнение – это стихийное бедствие, как и война, и революция». 
Он уже сотни раз говорил с собой на эту тему и никогда не мог придти к какому-то единому мнению. Ему начинало, в конце концов, казаться, что существуют две истины, которые никогда друг с другом не пересекаются. Или что одна общая Истина разделилась на правду и ясность, и чем он ближе был к правде, тем дальше был от ясности и наоборот. А его личная правда, которая сформировалась в нем как-то сама, под влиянием великой русской литературы и искусства, никак не могла соединиться с жизнью. Она бесконечно долго приближалась к ней, но никак не могла ее достичь. И он уже думал о вечной проблеме, которая стоит перед человечеством с того момента, когда первый человек начертал на сводах пещеры первые рисунки или написал первые слова на раскатанной глине. Он уже тогда отделил правду жизни от правды искусства и литературы, и дальше они пошли порознь. И в литературе начинали звучать те слова, которые в жизни обычно не произносятся, – литература озвучивает те паузы, в которых люди разводят руками или строят гримасы, давая понять, что сказать это словами нельзя. И это могут сказать только особые люди, которым Господь дал возможность озвучить этот крик души, которому люди в жизни не находят слов. Так же и мой отец только развел руками, а что он думал в тот момент? И тишина, как зной стоит и иссушает душу. Значит, Кожинов прав, только время может расставить все точки над «i», только время. Придет время и все всё поймут. Это как тепло и свет, когда их достаточно, природа оживает. И каждому плоду свое время. И ему уже казалось, что он наконец-то нашел ответ на мучающий его вопрос, но как только он об этом подумал, так новые вопросы, еще более сложные, встали перед ним. Ему вдруг показалось, что он вышел на новый горизонт, и новые, еще невиданные дали, открылись ему. Он вдруг увидел бегущего ему навстречу сына. 


14

В этот вечер Владимир Иванович был в хорошем расположении духа. А это проявлялось у него в том, что он много говорил, рассказывал Елене о своей работе, о переводах, которыми он опять занялся. Говоря все это, он вспомнил Наталью Станкевич, но жене почему-то о ней не рассказал. Его речь стала немного медленнее, он стал делать паузы и задумываться, и уже больше по инерции продолжал свой рассказ. Он всегда удивлялся своей особенности говорить одно, а думать в этот момент совсем о другом. И его слова и мысли почти не пересекались. Лишь изредка, как люди в толпе, они сталкивались и тут же в каком-то страхе разбегались в разные стороны, боясь посмотреть друг другу в глаза. Он рассказывал Елене о новом семинаре переводчиков при Союзе писателей и, не замечая, что у Елены на лице написан вопрос, откуда он узнал о нем, продолжал все с большей энергией рассказывать, что он уже получил заказ на переводы стихов молодых грузинских поэтов.
– Но ты же не знаешь грузинского, – спокойно произнесла Елена.
– Да это не важно, – быстро ответил Владимир Иванович, – достаточно того, что они знают русский.
И он, сделав паузу, продолжал свою речь.
Во время своего уже явно затянувшегося монолога он все время хотел рассказать о том, что он встретил в библиотеке свою старую знакомую, но никак не решался. Он прекрасно понимал, что так много говорит, потому что ничего не рассказывает о ней, и это ему уже становилось неприятно.
«Ну что тут такого, – думал он про себя, – ну, я встретил старую знакомую, и что?»
Но внутренний голос тут же отвечал ему, что, конечно, ничего такого в этом нет, но Елена может подумать… 
«Что? Что может подумать? – спрашивал он сам себя, – ведь тут и думать нечего. Просто встретил старую знакомую, и все». 
«Но почему же ты тогда не расскажешь жене о ней?» – ехидно спрашивал его внутренний голос.


У Владимира Ивановича на этот вопрос не было ответа. И он продолжал и продолжал свой рассказ. Закончил он его только тогда, когда окончательно понял, что о Наталье он не скажет ни слова. И больше того, если он не рассказал о ней сразу, то не расскажет и потом, а встречаться с ней, конечно, только на семинаре или в библиотеке, он будет. А значит, у него появилась тайна, о которой жена ничего не будет знать. Он почувствовал, что он очередной раз попал в ловушку, из которой ему очень трудно будет выбраться. Ведь если он расскажет Елене об этой встрече потом, то она если не спросит, то подумает, почему он этого не сделал сразу. А если ей о Наталье расскажет кто-нибудь другой, то тогда… тогда он не сможет ничего толком объяснить.
На следующий день, работая в библиотеке, он вдруг поймал себя на мысли, что он чего-то ждет. И тут же понял, что ждет он Наталью.
«Это уже слишком», – подумал он и бросил авторучку на тетрадь. 
– А вот об этом я уже никогда не расскажу Елене, – произнес он вслух и, не глядя на соседей, встал из-за стола.
«Но что же со мной происходит, – спросил он сам себя, – я что – разлюбил Елену?»
Он вдруг остановился и взял себя за голову.
«Нет, – он улыбнулся и помотал головой, – нет, разлюбить Елену? Да нет же. Это все равно, что разлюбить солнце или самого себя».
Он ходил по библиотеке и пытался понять, что с ним происходит. То он смеялся над самим собой и говорил себе, что ничего не произошло, и что все это глупости, о которых не стоит даже думать. То он впадал в какое-то уныние и начинал думать, что ничего на пустом месте не бывает, и что что-то, значит, в этом есть.
«Но в чем?» – тут же спрашивал он себя и в ответ только мотал головой и шел дальше, так как чувствовал, что на него начинают обращать внимание. 
В конце концов, ему стало казаться, что он стал приближаться к истине. 
– Да, да, – произнес он вслух и пошел быстрее
«Да, да, – продолжал он думать уже про себя, – мы последнее время с Еленой мало говорим, вернее, она мало говорит. А почему? Ей нечего мне сказать? Наверняка есть. Но почему же она тогда молчит? Она жалеет меня, конечно, и я это чувствую. Но что же я могу сделать? Я постепенно приближаюсь к тупику. А из тупика есть только один выход – назад. Уж это я знаю лучше других. В моем направлении еще не проложены рельсы. И что же мне делать?»
Ему опять стало страшно. Он вдруг почувствовал, что у него нет больше сил, чтобы жить дальше. 
«И что же мне делать? – спрашивал он сразу весь свет и забарабанил пальцами по подоконнику, – совет Кожинова уже не помогает. Остается одно – бежать и освободить всех от этой непосильной уже ноши. Да, бежать и не мучить людей, да еще к тому же любимых. Но один раз я уже пытался бежать, и чем это кончилось?»
Он опять шел по коридорам библиотеки, но на этот раз быстрой и энергичной походкой, словно он торопился опоздать на какую-то важную деловую встречу.
«Однако, я артист, – думал он про себя, – или сумасшедший?»
Наконец он остановился и сел в кресло. Но почувствовав озноб, быстро встал и пошел дальше.
«Бежать – это конечно, хорошо, но куда и на что жить? Опять работать дворником или истопником? Но сейчас это уже смешно».
И он вдруг вспомнил Валентину Васильевну и ее сына, и страх, и озноб неожиданно прошли.
– Как я мог о них забыть?! – произнес он вслух и быстро пошел в зал и сел на свое рабочее место.
Глаза его уже бегали по тексту, когда он продолжал свою мысль.
«Конечно, нужно ехать к ним. Мне просто необходимо пожить одному, успокоиться. А главное, освободиться от этих проклятых мыслей о доме. О том, что я обязан кормить семью и быть нормальным человеком, которого не стыдно показать друзьям и соседям. Какая чушь».
Он закрыл лицо руками.
«Неужели все люди так мучаются? И если это так, то зачем она нужна такая жизнь? И какой смысл в моей любви к Елене, если я не могу сделать ее счастливой. А ведь я вижу, как она страдает. И наверняка у нее на работе есть приличные люди, которые готовы с ней связать свою жизнь и освободить ее от этих мучений. И она просто как хороший и совестливый человек терпит меня и тянет эту лямку. Нет, это надо кончать. Если я на себя наплевал, то причем тут они».
Он уже пробежал глазами не одну страницу, но вдруг опомнился и закрыл книгу. 
«Так больше нельзя. Я живу уже не двумя, а тремя жизнями сразу».
И тут он вспомнил Наталью и подумал, а не она ли является причиной таких его мыслей. Ведь еще вчера ни о чем подобном он и не думал. 
Его опять слегка зазнобило. 
«Если это так, то я – подлец», – подумал Владимир Иванович, но вдруг кто-то задел его за локоть, и он проснулся. Перед глазами лежала гигантская авторучка, а под ней, словно длинная очередь, застыли огромные синие буквы. Владимир Иванович поднял голову и почувствовал на себе взгляды со стороны. Ему захотелось встать и выйти из зала, но он почему-то этого не сделал.
Когда он уснул в библиотеке первый раз, то чуть было не начал извиняться и оправдываться перед соседями. Сейчас ему просто не хотелось смотреть никому в глаза. Он уткнулся в исписанные листы и стал читать написанное.


15

В дверях два человека в рабочей одежде ставили лестницу, похожую на огромную букву «А», и о чем-то спорили. Они вели себя, как иностранцы: громко разговаривали (как Виктору показалось, на каком-то иностранном языке) и были очень раскованны. В руках у одного из них была большая масленка. Виктору вспомнилось, что, действительно, дверь эта всегда неприятно скрипела. «Иностранцы» поспорив, решили проблему разделения труда, – один с масленкой полез наверх, другой остался внизу держать лестницу и давать указания. После того, как дело было сделано, дверь поворчала на них и когда они ушли, стала скрипеть на два тона выше. Многие читатели смотрели на них, но думали (это было видно) совсем о другом.


Виктор вышел из зала, и его поразило количество людей, которые просто ходили по библиотеке. Некоторые сидели на диванах, в креслах вокруг столика с цветами, стояли у стендов и подолгу читали названия выставленных там книг. Некоторые, как пчелы по сотам, рыскали по стеллажам. Обязательно кто-то из сотрудников довольно громко разговаривал по телефону. Это была обычная рабочая обстановка, но сейчас она ему показалась по крайней мере странной.


Пожилой мужчина, похожий на профессора, сдавал книгу. Виктор, не имевший раньше такой привычки, заглянул ему через плечо и прочел название: «Конструирование спиннингов». Два человека в железнодорожной форме быстро прошли мимо него. Виктор вспомнил вдруг старшего тренера одной из столичных футбольных команд, которого недавно видел по телевидению: он сидел в Концертном зале им.Чайковского и энергично, как болельщик на стадионе, аплодировал «Виртуозам Москвы».
Огромный знак вопроса стоял перед его глазами. Его, как лозунг, поднимали те двое рабочих (похожих на иностранцев). Вместо точки под ним была нарисована огромная капля, похожая на гигантского головастика. Виктор поморщился – ему показалось, что он наступил на жабу. Потом он вздрогнул и очнулся.
«Неужели я стоя задремал? Прямо как лошадь».
Под его ногами был отскочивший от потолка кусок штукатурки.
– Молодой человек, сюда нельзя, разве вы не видите, – здесь ремонт.
Виктор не нашел глазами человека, который это сказал, повернулся и пошел обратно.
«Что же здесь происходит?»


Не успел он задать себе этот вопрос, как почувствовал снизу какие-то толчки. Так раньше люди, жившие этажом ниже, давали знать своим верхним соседям, что уже поздно и пора заканчивать балаган. Делали это обычно шваброй. Толчки были настолько сильные, что вода в ведре покрылась заметной рябью.


Вдалеке Виктор заметил, как высокая девушка расклеивает по голым стенам какие-то листки. Издалека было похоже, что она расклеивает листовки, и, боясь, что ее могут заметить, торопилась и расклеивала их в совершенном беспорядке – на разной высоте и под разными углами. Непонятно было еще, зачем их так много? 
«Но если это не листовки, то, во всяком случае, какие-нибудь объявления. Нужно пойти почитать».


Белые листки оказались использованными требованиями для заказов книг. Виктор посмотрел по сторонам, – девушки уже не было.
За окном сверкали красные и синие стрелы автокранов, на которых широкими буквами были написаны названия иностранных фирм. Прямо под окном была свалка металлолома. Среди ржавого железа лежали синие, с виду почти новые, электродвигатели, которые с красными муфтами на валах были похожи на дохлых поросят. Огромный кран, выворачивая кусок уникальной ограды, въезжал во двор.
«По полюсу гордо шагает, меняет движение рек, высокие горы сдвигает советский простой человек», – вспомнились Виктору слова песни, которую они учили еще в детстве.
За спиной пробежали люди в строительных касках, Виктор их видел отраженными в стекле. Толчки повторились, но с большей силой.

«Сосед приходит в отчаяние», – подумал он.
– Ничего, ничего, – произнес вдруг сидящий на диване мужчина. 
Его соседи заулыбались. Он встал и пошел в зал, держась за карманы пиджака. Виктор удивился такому совпадению. Дело в том, что в этот момент он, про себя, правда, произносил те же самые слова. И смысл он в них вкладывал точно такой же. Ибо какой же еще может быть в них иной смысл – ничего, ничего, ничего. Он впервые удивился тому, что простое трехкратное повторение отрицательного местоимения, которое само по себе обозначает именно «ничего», то есть пустое место, пустоту – в сердце, в душе, в желудке – где угодно, – вдруг стало выражать в русском языке чуть ли даже ни надежду.
«Ничего, ничего, ничего – это и нераскрытые таланты, и невоплощенные мечты, и обманутые надежды одновременно. Но каким-то тонким бледным ростком в них все-таки пробивалась вера, вера в будущее».
За окном, на асфальте, образовалась вмятина, словно на расколотом вареном яйце, и Виктор снова почувствовал толчки снизу.
«Мы ждем пришельцев с неба, а они вот пробиваются к нам из земных недр», – подумал он.
Виктору, чтобы забрать книги, нужно было вернуться в зал, но вдруг толпа выбегающих людей сначала смела его в сторону, а затем с силой прижала к стеллажам. На корешке одной из книг он успел прочитать название: «Einsam tret ich auf den Weg, den leeren…» – и толпа, словно щепку понесла его дальше. Через несколько метров ему удалось схватиться за балясину мраморной лестницы, но балясина оказалась деревянной, и поэтому, вырвав ее с корнем, он продолжал еще некоторое время двигаться по инерции, пока на повороте к выходу, словно колесо от старой телеги, не отвалился от толпы.
Поток людей быстро иссяк, было похоже, что кто-то там закрутил случайно открывшийся кран. Люди уже возвращались – тревога оказалась ложной. Просто кому-то показалось, что пол в зале начинает проваливаться. Может быть, это даже кому-то приснилось.
«Однако они чуть не вышибли почву из под моих ног, – пробовал шутить Виктор, отряхивая свои единственные приличные брюки. – Обошлось без жертв», – подумал он, посмотрев на валявшуюся у его ног балясину. 
Люди уже улыбались, а некоторые даже смеялись, рассказывая друг другу, как они испугались, – все это было уже смешно.
«Видели бы они свои лица три минуты назад, – подумал Виктор, – но зачем они возвращаются в зал? Неужели они в состоянии что-то там читать и, главное, понимать прочитанное».


16

Елена ехала домой в электричке. Дни уже давно стали короче, и за окном мелькали желтые фонари. Она одной рукой держала у ног сумки с продуктами, а в другой руке – книгу. Уже который раз она поднимала ее и пыталась читать, но мысли ее были так далеки, что она опускала книгу на колени и только думала. Она не могла, как Владимир Иванович, и читать, и думать одновременно. Или мысли ее были так далеки от прочитанного, что она никак не могла соединить эти два дела вместе. Она вспоминала прошедший день: улыбающиеся или остановившиеся на ее лице взгляды сослуживцев и студентов. Это ей было вспоминать приятно, и она улыбнулась. Но вспомнив, что это повторяется уже много лет, ей стало скучно, и она даже поморщилась. Вспомнила она и свою подругу, ее вечные нравоучения, и лицо ее стало серьезным.


«Конечно, Наташка права, – думала она, – есть что-то ненормальное в нашей жизни, но что? То, что она считает ненормальным, мне кажется абсолютно нормальным».
И она вспомнила, как ее Наташка в какой-то даже запальчивости, она уже не могла видно, терпеть этих вечных жалоб подруги, вдруг закричала: 
«Да чего ты хочешь, дорогая моя. Ведь вы же поженились, будучи девственниками, – и она стала энергично ходить по комнате. – Ведь вы же, как доисторические животные, вас надо за деньги показывать, – она быстро села. – Да если ты хочешь знать, то твоему Владимиру Ивановичу уже давно нужно было тебе изменить. Да! Да! И не надо на меня смотреть такими глазами. Может быть, тогда он станет настоящим мужиком». 
Но вдруг Наталья опомнилась, вскочила с места и со словами: 
«Что это я такое говорю, ты не слушай меня, дуру, не слушай», – бросилась целовать подругу.
Тогда Елена пыталась оправдываться и даже нападать на Наталью, но сейчас она почему-то соглашалась с ней.
«Ведь действительно, это ненормально, и Наталья права. И может быть, от этого все наши беды. А мы думаем, что причины совсем в другом. Мы просто обманываем сами себя».
Но она тут же начала думать о Наталье и опять ей все стало непонятно.
«Вот ведь она живет совсем другой жизнью, и что – она счастлива? Нет, она вечно недовольна и работой, и мужем, и сыном. А может быть, все это ерунда? Все эти рассуждения. И Владимир Иванович прав, мы не хозяева своей судьбы, мы свежие огурчики, попавшие в рассол, и у нас нет никаких шансов остаться свежими. И нас съедят под водочку какие-нибудь сильные мира сего». 
Она понимала, что он это говорил в отчаянии, но ведь в такие моменты человек особенно откровенен и ясно оценивает ситуацию, в которой оказался. 
Она глубоко вздохнула. Очередная остановка перебила ее мысли, и она опять подняла книгу и стала читать. Но буквы упрямо не складывались в слова, а если и складывались, то слова не складывались в предложения, и получалась какая-то бессмыслица. Даже иностранный текст ей был гораздо понятней, чем этот. И вдруг ей в голову пришла мысль, которая заставила ее опять опустить книгу и задуматься над своей жизнью.
«А ведь у нас с Владимиром Ивановичем все точно так же, мы слушаем друг друга, но не понимаем до конца. Мы выхватываем из контекста наших монологов отдельные слова и складываем их так, как нам хочется, как нам понятней, и злимся друг на друга. А ведь мы просто не понимаем друг друга. Раньше мне казалось, что этого не может быть. Но ведь можно читать книгу и ничего в ней не понимать. Почему же тогда нельзя не понимать человека. Мы просто не хотим этого делать. Нам важнее собственная правда, если она есть, конечно. Ведь Владимир Иванович всегда мне твердит, что никакой правды не существует. И что является правдой для одного, есть неправда для другого. Правда существует в трех состояниях, как вода, которая может быть и паром, и льдом. Так вот, правда очень неустойчивое состояние материи, она всегда распадается на ясность и истину, и мы, не понимая этого, тянемся то к истине, то к ясности. Но не понимаем, что чем мы ближе к истине, тем мы дальше от ясности, и наоборот».
Она опять слышала эти слова мужа, которые знала уже наизусть, и только сейчас она начала понимать их истинный смысл.
«Так что же нам остается, – думала она уже спокойно под стук железных колес, – остается ждать и терпеть? Да, – ответила она сама себе, – ждать и терпеть. Это здесь, на Земле, наша жизнь похожа на хаос. А если на нее посмотреть из космоса или из будущего, то она будет выглядеть очень даже гармоничной. Ведь Владимир Иванович не раз мне говорил, что счастье – это глагол прошедшего времени, заметить его невозможно. Человек замечает только его отсутствие. Ведь вспоминаю я свое прошлое, как самое счастливое время, а как я мучалось, когда оно было настоящим». 
Приближалась ее станция, и она, взяв сумки, медленно стала пробираться к выходу.
«Со стороны я, наверное, похожа на старуху», – подумала она и вдруг выпрямила спину и подняла подбородок.
Дома было все так же, как всегда. Ее выбежал встречать сын, затем теща со словами: «Зачем таскать такие огромные сумки», – стала помогать невестке.
Вышел встречать Елену и тесть. С газетой в руках и в очках на самом кончике носа он стоял в дверях и молча наблюдал, как женщины и ребенок понесли сумки на кухню. Он покачал головой, но женщины махнули на него рукой и заговорили о своем. Они прекрасно поняли это недовольное покачивание головой, но это уже повторялось не один раз и уже порядком надоело.
«Ничего ведь изменить нельзя, – как бы говорили их взгляды, – ну тогда и нечего возмущаться».
Тесть повел подбородком, поправил очки и ушел к себе.
– Ну что он, в самом деле, – сказала свекровь и посмотрела на невестку.
Елена ничего не ответила и только молча посмотрела на уже закрытую дверь.
– Сколько мы уже переговорили с ним об этом, но он все не может успокоиться, – махнув рукой, продолжила свекровь. – А ведь он, – она показала рукой на дверь и перешла вдруг на шепот, – он уже хотел было принять меры.
– Какие еще меры? – в голос вдруг возмутилась Елена.
Свекровь испугалась этих слов, замахала руками и быстро закрыла дверь на кухню.
– Такие, – она посадила Елену на табуретку и села сама, – такие, он уже хотел пригласить врача, но я отговорила, она быстро взяла невестку за руку. – Но не то, что врача, в халате и с этим, – она показала руками.
– Стетоскопом, – помогла Елена. 
– Да, с ним. А так… как бы между прочим, как старого друга или сослуживца в гости и чтобы он между делом как бы посмотрел на Володю.
Елена опустила голову.
– Не ожидала я от Ивана Федоровича.
– Но я отговорила его, – быстро продолжала свекровь, – отговорила, сказала, что все это будет на воде вилами писано и только усугубит дело.
– Какое дело, вы что?! – Возмутилась Елена и стала ходить по маленькой кухне, как зверь по клетке. – Какое дело, неужели и вы считаете, что Владимир… 
Она замолчала, боясь произнести слово «болен». 
– Да вы, вы с ума сошли! Как же можно, ведь это ваш сын. Вы что, не знаете его? Первый раз видите и слышите. Да вы просто ни черта не понимаете. Врача они хотели вызвать. Да как вы не понимаете, что это еще не известно, для кого нужно вызывать врача. Для нас с вами, или для него. Ведь, скорее всего, это мы ненормальные… Если можем терпеть все это. Ох, Татьяна Васильевна, Татьяна Васильевна. 
Елена опять села и закрыла лицо руками.
– Ты только не волнуйся так, – испугавшись таких слов, сказала свекровь и стала ходить вокруг нее, не зная, как успокоить. 
Она хотела погладить ее по голове, но не решилась. Наконец, она взяла ее за плечи и заглянула в лицо.
– Ты успокойся, слышишь, и прости нас, старых дураков. И на старуху бывает проруха. Но я ведь отговорила мужа, а чего не было, того нельзя считать, так, кажется, в Евангелии написано.
– Но это же было, было, – подняв голову, еле выговорила Елена, – это было, было, было… 
Она, как старуха, со скрипом поднялась с табуретки и начала разбирать сумки, которые наполовину уже разобрал сын. 


17

Владимир Иванович встретил Наталью Станкевич только на четвертый день. И все эти три дня он был какой-то сам не свой. Он не мог толком работать, быстро уставал и уже часа через полтора засыпал прямо на книгах, и уже совершенно не стеснялся этого.
Он никак не мог понять, что с ним происходит.


«Она мне нравится, я в нее влюблен или просто мне с ней интересно? Конечно, скорее всего, третье. Я просто немного устал, – рассуждал он сам с собой, – просто я давно ни с кем не разговаривал о своей работе. Елене я уже надоел со своими монологами, да и неинтересно ей все это. У нее своих забот хватает. Да и я тоже хорош – ни разу даже не спросил, как ее дела. И ведь не потому, что мне это не интересно. А совсем наоборот, – потому что интересно. Именно, потому, что интересно, но стыдно услышать, что человек занимается интересным и нужным людям делом. Вот так-то, мой друг».
Но говоря себе все это, он параллельно думал совсем о другом. Он вел себя точно так же, как при чтении книг – читал одно, а думал о другом. Только теперь он пошел еще дальше – он официально думал об одном, а подсознательно о другом. И первые официальные мысли как бы опровергали подсознательные. А параллельно он думал о том, что все эти официальные мысли есть не что иное, как чушь собачья. Что ему действительно почему-то очень хочется увидеть Наталью и просто поговорить с ней. И о чем угодно – о литературе, переводах или о погоде – ему сейчас было все равно.
Когда он увидел ее идущей по коридору библиотеки, он аж вспыхнул и быстро пошел ей навстречу. 
«Елены я обычно пугался», – мелькнуло в его голове.
Наталья спокойно подошла к Владимиру Ивановичу и театрально протянула ему руку. Владимир Иванович сначала по-мужски пожал ее. Но тут же опомнился, нагнулся и поцеловал. Они постояли с минуту молча, и Наталья пошла по коридору. Владимир Иванович тут же догнал ее и пошел рядом, отставая на полшага. Вдруг Наталья остановилась и повернулась к Владимиру Ивановичу.
– А ты ничего, я смотрю, не замечаешь, – произнесла она и склонила голову набок.
Владимир Иванович немного растерялся. Он действительно, ничего такого не замечал и только развел руками.
– Да, ты все такой же. Ты и раньше ничего не замечал… но тогда были объективные причины. Сейчас-то чего? Или ты по-прежнему по уши влюблен в собственную жену? 
Владимир Иванович открыл рот и тут же закрыл.
– Но это же глупо, в конце концов. И потом, я же вижу по тебе, что это не так.
Она замолчала и пошла вперед, но вдруг остановилась и произнесла, глядя в сторону.
– Это не должно быть так и не может быть так, а значит, это не так. Ведь я права?
Она посмотрела на Владимира Ивановича. Но тот в ответ только что-то промычал и сделал шаг в сторону.
Наталья в ответ неожиданно громко рассмеялась.
– Но ладно, я больше не буду. – Она подошла к нему и обняла за плечи и прикоснулась на мгновение лбом к его груди, – я больше не буду, а то ты еще в обморок упадешь.
– Да, нет… я.
– Ладно, ладно, я больше не буду.
– Нет, я заметил, но просто… – он развел руками, – и новую прическу, и платье.
– Эх, Владимир, Владимир, – она глубоко вздохнула, – поговорим лучше о деле. Ты перевел стихи, которые я тебе дала? 
– Стихи? Какие стихи? – он преданно, как собака, посмотрел на Наталью.
– Как, какие стихи?! Ты давай, не придуряйся.
Владимир Иванович опустил взгляд, поняв, что его розыгрыш не удался.
– Перевел, конечно, перевел, – произнес он с сожалением. 
– И чего же ты так вздыхаешь?
– Да так.
– Не понравились стихи, что ли?
– А тебе понравились? – быстро спросил Владимир Иванович.
– Конечно, нет.
– Ну, и зачем же тогда?
– Что?
– Зачем же тогда их переводить?
Наталья ухмыльнулась.
– Чему ты улыбаешься?
– Так, – она выдержала паузу. – Но ты же их перевел.
– Ну да.
– А зачем, если они тебе не понравились?
– Но ты же меня просила.
– Я тебя не просила. Я тебе предложила.
– Ну да. Ты права, конечно. Прости, это я так, выпендриваюсь, как иногда говорит обо мне жена. 
Он искусственно улыбнулся.
– Это со мной бывает.
Он взял Наталью за руки и поцеловал их по очереди несколько раз.
– Ого, – произнесла Наталья и удивленно посмотрела на Владимира Ивановича.
– А ты думала, – он рассматривал ее руки.
Наталье не хотелось, чтобы он видел в этот момент ее лицо, и она отвернулась.
– И руки у тебя совсем другие стали.
– А ты помнишь, какие у меня были руки?
– Я все помню и все замечаю. Я даже помню, как ты тогда подсела ко мне и сказала: «Давайте защищаться от этих скептиков вместе».
– Неужели ты это помнишь? Удивительно. Ведь ты был тогда просто сумасшедший. Мы все тогда восхищались тобой и одновременно нам было страшно за тебя. Но ты тогда мне не ответил.
– Растворился в тумане, – задумчиво произнес Владимир Иванович. 
– Да, растворился в тумане. И когда ты исчез, мы ужасно волновались, но ты не оставил никаких следов. 
– Но мне было очень стыдно тогда и неудобно. Я не ответил на твои слова и понимал, что это невежливо и даже грубо. Но ничего не мог с собой поделать. Какой-то ступор напал на меня, и я готов был провалиться на месте. И если бы ты подошла ко мне еще раз, я бы, наверное, упал в обморок. 
– Я это почувствовала, – она пристально посмотрела ему в глаза. – Но сейчас ты не упал в обморок.
– Не упал, – ответил Владимир Иванович и пошел по коридору.
Наталья догнала его, и они долго молча бродили по библиотеке, иногда встречаясь взглядами и улыбаясь друг другу.
Владимир Иванович, глядя в глаза Наталье, думал о том, что он теперь уже точно ничего не расскажет Елене, и что между ним и женой образовалась яма, в которую он может рано или поздно провалиться. Но одновременно он думал, что их отношения с Натальей теперь тоже приобрели какую-то новую форму. И что они приблизились друг к другу на такое расстояние, при котором притяжение чувствуется уже физически, и он с трудом удерживает себя на этом расстоянии. Он вдруг остановился, взял Наталью за плечи и развернул к себе. Так они стояли несколько минут. Наконец, Наталья не выдержала и сняла его руки со своих плеч и отошла в сторону.
– Ты приходи завтра на семинар, – она повернулась к окну и привычным движением смахнула пальцем слезу, – завтра в семь.
И не оборачиваясь, быстрым шагом она пошла к выходу. Владимир Иванович опустил голову и зажмурил глаза. А когда открыл их, то посмотрел в толпу, в которой растворилась Наталья, и произнес:
– Я обязательно, обязательно приду. 
Затем он вернулся в зал и до самого закрытия библиотеки писал, а затем перечитывал написанное.


18

С ключом от квартиры в руках Виктор медленно поднимался по лестнице своего нового дома. Но, не дойдя до двери одного лестничного марша, он постепенно замедлил шаг и остановился… Лицом к двери стояла Анна – его новая ученица. Виктор облокотился на перила и глубоко вздохнул. Анна на мгновение замерла и резко обернулась. В ее руке белел сложенный листок бумаги. Они поздоровались. Виктор, подняв руку с ключами, ждал, когда она отойдет от двери. Эта встреча явно не входила в его планы…
Еще две недели назад, утром (очень рано) в комнате Виктора зазвонил телефон. Низкий женский голос, пожелав доброго утра (Виктор посмотрел на часы), спросил Виктора Семеныча (Сергеича, – поправил Виктор), и, убедившись, что это он и есть, спросил:
– Это вы даете уроки русского языка и литературы?
Виктор лениво ответил:
– Да, то есть – нет.
Потом повернулся на другой бок и сказал, что вроде бы уже поздно и что… 
– Учиться никогда не поздно, – перебил его женский голос.
(Виктор доставал из-под себя книгу). 
– Простите, я не то имел в виду, – оправдывался он… 
– Значит, договорились? Когда же мы начнем?
Образовалась пауза. 
– Что? – спросил голос, – я думаю, чем раньше, тем лучше – давайте сегодня в десять?
Виктор долго потом слушал телефонные гудки.
Примерно через час, когда он уже мылся в душе, телефон зазвонил снова. Виктор вылез из ванной и, оставляя на полу мокрые следы, подошел к телефону. Тот же низкий голос извинился и попросил перенести первое занятие на другой день. Виктор спокойно согласился, но, уже кладя трубку, вдруг вспомнил и почти закричал: 
– Вы же не знаете моего адреса!
– Судя по телефону, – услышал он после небольшой паузы, – это где-то в районе Арбата?
– Да!
– Перед тем, как приехать, я еще позвоню. До встречи.
– До встречи, – машинально повторил Виктор и, положив трубку, увидел в зеркале свое обнаженное отражение.
Встретился же с ней Виктор только через неделю. Она еще два раза откладывала назначенное занятие, и Виктор каждый раз покорно соглашался.
Если не учитывать того, что при первой встрече Виктор только вскользь заметил, что за оставшееся время вряд ли возможно сносно подготовиться к экзаменам, на что его ученица «тактично» промолчала, то о предстоящих занятиях не сказано было ни слова. И им обоим было понятно, почему об этом не стоит говорить…
«Не иску-у-шай ме-н-ня-я без ну-у-жды», – запела Анна, видимо, намыливая уже голову (она, не находя выхода из создавшегося положения, взялась за ручку двери в ванную и решила, что это и есть «выход»). «Не иску-у-сай меня без ну-у-жды», – пропел Виктор за ней, перемешивая картошку. В большом количестве масла она аппетитно потрескивала и покрывалась мелкими пузырьками.
Когда ученица вышла из ванной и, трогая рукой свои черные кудрявые волосы, села за стол, у Виктора все уже было готово.
– Сейчас, – сказал он, – одну секунду, я только вымою руки (только руки, – добавил он и сам улыбнулся своей шутке), – и начнем.
На раковине он увидел скорлупу от яиц – ими Анна, видимо, вымыла волосы. Он не знал, что так делают, но сразу почему-то догадался. 
«Ее волосы, должно быть, пахнут сейчас яичным желтком», – подумал Виктор.
В запотевшем зеркале он не увидел своего отражения.
После ужина Анна предложила пойти погулять. Виктор сразу же согласился, хотя плохо представлял себе, что это такое – «погулять». Последний раз он слышал это слово от своего сына.


Они вышли на улицу, прошли сквозь строй старушек у подъезда, пересекли Арбат, Калининский и по бульвару пошли по направлению к улице Горького. Виктор уже шел сегодня этим маршрутом, только в обратном направлении. Разговор все еще не клеился. Анна собиралась с духом, чтобы начать свою «исповедь», – Виктор чувствовал это и всякий раз, когда она уже было решалась, говорил что-нибудь или брал ее за руку и переводил через улицу. Анна достала из кармана свернутый белый листок и на глазах у Виктора бросила его в урну. Он сделал вид, что не заметил этого. Но вдруг понял, что именно этого и ждал. То есть не именно того, что Анна выбросит этот загадочный листок, а произойдет что-то (это мог быть любой другой ее поступок), что даст ему понять – самое страшное уже позади и теперь можно говорить о чем угодно – вплоть до погоды. И вот в тот момент, когда он подумал, что, наверное, они так и промолчат весь вечер, разговор начался сам собой. Как железнодорожный вагон, который очень трудно сдвинуть с места, но, разогнав, так же трудно и остановить, их разговор, «набрав обороты», пошел по инерции. Что было правдой в их словах, что ложью, отличить было совершенно невозможно, как невозможно определить на земле то место, где день превращается в ночь. И каждый из них в этом разговоре, говоря заведомо ложь, думал, что говорит правду, а говоря правду, думал – зачем же я так откровенно лгу. Говорили они часто невпопад, так как один почти не слушал другого, но их слова каким-то удивительным образом цеплялись друг за друга, что со стороны можно было подумать – они увлеченно спорят о чем-то очень для них важном.


Она уже рассказывала о своем талантливом отце, которого называла то членом-корреспондентом, то доктором каких-то наук, он перебивал ее и говорил, что человек всегда на пути к идеалу выдумывает себе различных идолов, о которые разбиваются, в конце концов, его хрупкие надежды. Она продолжала уже о матери – в прошлом балерине и красавице, которая привыкла к роскоши и вниманию и теперь не может ему (отцу) чего-то там простить. Он же, в свою очередь, говорил, что это все правильно, что все это так и должно быть, потому что каждый человек, рассуждая наедине с собой, всегда прав, и происходит это потому, что мысли его еще слишком не оформились в слова, слишком огромны (Виктор показывал руками) и потому необъятны – больше как бы подразумевается их правильность – их праправильность (Виктор заглянул Анне в глаза), но стоит человеку заговорить, как… Он замолчал.
– Правда, это всегда и всем понятно, – глубоко вздохнув, закончил Виктор, – но то, что понятно всем, не понятно никому, – улыбнулся он.
Некоторое время они шли моча. Затем Виктор опять начал увлеченно развивать очередную идею, пока не заметил у своей ученицы совершенно безразличного лица. 
– Давай выпьем кофе, – сказала она. 
Виктор, немного обидевшись, согласился, и они встали в очередь. Но терпения не было, и они через минуту выбежали из кафе, и пошли дальше.
Время шло очень быстро. И чем ближе было к ночи, тем оживленнее и заинтересованней становился их разговор.
Люди, проходящие мимо и невольно обращавшие на них внимание, ибо не сделать это было просто невозможно (Виктор размахивал руками, неожиданно останавливал Анну и с жестами произносил несколько фраз), могли услышать все, что угодно, и, собрав все услышанное (если бы это было, конечно, возможно) воедино, вряд ли поверили бы, что все это сказано одними и теми же людьми. Некоторые прохожие оборачивались на звонкие цитаты, другие уносили в своей памяти неприятные гримасы Виктора, третьи были свидетелями не то смеха, не то плача. Виктор вошел в раж. Он говорил громко, как пьяный, и Анна, смеясь, часто прикрывала его рот своей ладонью.
– Кругом же люди, – говорила она, оглядываясь.
– Люди!? – повторял Виктор еще громче и, выныривая из-под ее ладони, кричал, – да люди врут по тридцать часов в сутки!
Анна уводила его в сторону. Но через некоторое время на весь бульвар раздавался звонкий и откровенный ее смех, который всех, кто его слышал, заставлял обернуться и задуматься.


Они уже давно опять шли молча. Но теперь, после такого разговора, молчать было легко и приятно. Только Виктору было немного не по себе. Он давно уже так много не говорил, а в большом количестве слов (он это отлично понимал) всегда много неправды. Но Виктора успокаивало то, что много слов, высказанных страстно и с желанием добраться до истины, всегда говорят о том, что она (истина) где-то рядом и что еще чуть-чуть, которого всегда не хватает, и все эти слова превратятся в одно большое и громкое слово Правды…
В конце аллеи Виктор поцеловал Анну, и она рассказала ему о том, что ушла из дома. Волосы ее действительно пахли яичным желтком, и Виктор вспомнил скорлупу на белой раковине. Потом он почему-то вспомнил, что Понтий Пилат жил при Тиберии, и что сигареты он совершенно напрасно выбросил в помойное ведро – все равно придется достать.


«Да, не кончена жизнь в тридцать один год», – вспомнил Виктор Андрея Болконского, глядя Анне в глаза и пальцем распрямляя складки в углах ее губ.
– А я написала тебе письмо, – сказала она.
– И выбросила его в урну, – добавил Виктор и, улыбнувшись, прижал ее к своей груди…
Когда он утром проснулся, то сразу почувствовал, что рядом с ним никого нет. Обняв подушку, он нащупал там что-то круглое, – это был апельсин. На белом фоне он казался особенно оранжевым. Очистить его и съесть у него не хватило сил.
Виктор позвонил на работу – ему там очень обрадовались. Помимо того, что руководство ЖЭКа уважало его трезвую жизнь, оно еще любило его за умение ловить «мизер». На дежурство, правда, ехать было еще рано, но в библиотеку… уже поздно, дома?.. дома оставаться не хотелось. Виктор поехал на работу.
– Легко разводятся только клопы, люди это делают с трудом, – произнес начальник ЖЭКа в ответ на длинные рассуждения Виктора и с серьезным видом бросил карты на стол.
Игра закончилась за полночь. Оставшись один, Виктор достал свою рабочую тетрадь, раскрыл ее, щелкнул шариковой авторучкой и долго смотрел на чистую страницу. Мысли, словно тараканы на свету, разбегались в разные стороны…
Утром от исписанной за ночь мелким почерком страницы осталась только одна фраза: «Древнерусский язык, как дистиллированную воду, ученые используют только в технических целях».


19

После встречи с Натальей у Владимира Ивановича началась новая жизнь. Он, конечно же, ничего не рассказал жене, но по ее взглядам, которые она вдруг отводила в сторону и краснела, он понимал, что с ней что-то происходит, но он никак не мог понять, что.
«А может быть, она все понимает, – задумчиво спрашивал он себя, но тут же взрывался, – но что все?!» – он пугался этого вопроса, опускал голову и тоже отворачивался.


Он пытался разговаривать с Еленой о ее работе, но очень быстро остывал к таким разговорам, и Елена это прекрасно чувствовала и первая прекращала разговор. Владимир Иванович пытался оправдываться, но делал это очень не убедительно и, отвернувшись, долго после такого разговора боялся посмотреть жене в глаза.


С Натальей он встречался почти каждый день.

Иногда они вместе ходили на семинар переводчиков к Ананиашвили. Там он встретил старых друзей переводчиков, которые откровенно обрадовались встрече с ним. Нет, они, конечно, не бросились его обнимать и похлопывать по плечу, нет, они просто мило улыбались в усы и бороды и спокойно с юмором комментировали его неожиданное исчезновение. Владимир Иванович тоже в ответ улыбался. 
Переводы Владимира Ивановича Ананиашвили понравились, и он сказал, что их можно включить в сборник молодых поэтов союзных республик, который сейчас готовится к изданию.
– Вот видишь, – сказала Наталья, когда они после семинара шли по Арбату, – все не так уж плохо, а ты говоришь, что не выдержишь. Выдержишь, еще как. Просто нужно работать, и работать вопреки обстоятельствам.


Все это Наталья говорила почему-то не глядя на Владимира Ивановича, и он это заметил.
Но чаще всего они встречались в библиотеке. Они сидели за одним столом и работали. Наталья работала над заказной статьей, а Владимир Иванович писал свою повесть. Он изредка отрывал голову от листа и задумывался, но вдруг опять склонялся над столом и продолжал писать. И он не переставал удивляться своей особенности писать одно и параллельно думать о другом. Он, казалось, весь был поглощен тем, что писал, но вдруг ловил себя на мысли, что кто-то другой вставляет свои мысли между строк, распихивает слова, начинает комментировать написанное и, в конце концов, начинает чуть ли не рассуждать о своем. Владимиру Ивановичу иногда казалось, что это кто-то рядом сидит и вслух рассуждает и мешает ему работать. И ему постоянно хотелось сказать этому человеку:
«Но сколько же можно? Это же невыносимо, в конце-то концов. Но дайте же, наконец, спокойно работать, здесь же библиотека, а не вокзал».
Но тут же улыбался, понимая, что он разговаривает сам с собой.


Но странно, текст, который он писал, не прерывался, и он удивлялся, как это может быть. Его герой с недавних пор стал жить какой-то своей самостоятельной жизнью, и Владимир Иванович порой полностью терял контроль над его поступками. Он даже начинал с ним спорить, даже ругать его, и чувствовал себя в такие моменты взрослым, даже пожилым человеком, который читает нотации своему внуку. Он улыбался, вспоминая отца и его нравоучения, и эти воспоминания каким-то немыслимым образом превращались в монологи его героев. Он вспомнил недавний спор с Натальей о поэтическом переводе. Владимир Иванович, как человек, не имеющий академического гуманитарного образования, был свободен от различных догм, которые вдалбливают студентам в университетах, и поэтому был абсолютно свободен в своих суждениях, что возмущало Наталью, не лишенную таких догм. Владимир Иванович громко, так что люди оглядывались в их сторону, говорил, что перевод – это вообще главный вид искусства, что литература, живопись, кино – это тоже перевод, перевод правды жизни на другой язык. И что жизнь от искусства отличается, как вода отличается ото льда. Он не давал Наталье вставить даже слова, и, закрывая ее рот своей ладонью, продолжал.


«И поэтический перевод – это тоже переход слов из одного состояния в другой. И этот переход не может произойти без потерь и новых приобретений. Ведь и вода, когда замерзает, то увеличивается в объеме».


Наталья уже не пыталась сопротивляться и с улыбкой смотрела и слушала Владимира Ивановича. А когда он замечал, что она его уже почти не слушает, а думает о чем-то своем, он постепенно замолкал, и они долго после этого могли молча сидеть и смотреть друг на друга. Но первым отводил свой взгляд в сторону, конечно, Владимир Иванович.
Вечером Владимир Иванович зачитывал Наталье несколько страниц из написанного, и она с серьезным лицом выслушивала его, а затем, когда он замолкал и перекладывая листы ждал, что она скажет, спокойно как-то сказала, что у него очень даже неплохо получается, но что она никак еще не поймет, что это – вода или лед? Она быстро дотронулась до него рукой.
– Нет, – быстро произнесла она в очередной раз, – ты меня не понял, мне понравилось. Только это все для меня необычно, потому что у тебя, – она показала рукой на рукопись, – все так перемешано. Я имею в виду жизнь и вымысел, что мне трудно это воспринять, как литературу... Как произведение, – добавила она после паузы. – Наверное, должно пройти какое-то время, или это нужно читать целиком от начала до конца. Но мне было очень интересно это слушать, и я с нетерпением буду ждать, чем это все кончится.
Она бросила на Владимира Ивановича взгляд, но тот смотрел в сторону и не увидел этих искрящихся глаз, по которым он мог бы прочитать, какого окончания она ждет от этой повести.


Владимир Иванович хотя и был уже взрослым человеком, отцом и мужем, все-таки еще оставался ребенком, и в очень многих вопросах. Он, рассуждая о литературе, искусстве или о жизни других людей, был очень умным и даже порой мудрым человеком. И многие это знали и спрашивали у него совета. Но, рассуждая о собственной жизни, он оставался ребенком и суждения о себе, и поступки его были чаще всего детские. Он ни на секунду не допускал мысли, что к нему уже давно относятся как к взрослому человеку и ждут от него взрослых поступков. И поэтому, если бы ему сейчас сказали, что Наталья любит его и, больше того, хочет выйти за него замуж, он бы сделал большие глаза, надул бы щеки и сказал, что этого не может быть, что люди, сказавшие это, ошибаются, и даже рассмеялся бы в лицо сказавшим это. И стал бы долго и очень правильно рассуждать на тему любви. Как в нем уживались эти его способности, трудно сказать. Единственным объяснением этой его особенности был его характер. Владимир Иванович как бы не замечал себя в этом мире. Были его мысли, слова, дела, а его самого – не было. И когда на него обращали внимание или, не дай Бог, говорили ему комплименты, он краснел, как уличенный в постыдном проступке подросток, и не знал что отвечать. Вот и в отношениях с Натальей все было точно так же. Ей казалось, что с его стороны есть определенные чувства и намерения, и она всячески давала понять, что она разделяет и эти чувства, и намерения, и больше того, она была уверена, что их такое долгое общение это подтверждало. И его взгляды и улыбки, и долгие паузы в разговоре – все это говорило, что вот-вот, еще немного, и он решится и скажет все, что она уже слышала от него в воображаемых ею разговорах, но эти взгляды потухали, улыбка расходилась как круги на воде и наступала полная тишина.
– Да, – радостно произнес наконец Владимир Иванович, – ты действительно так думаешь? Ты знаешь, мне очень важно было услышать твое мнение. Ты как-то все время хвалишь меня, но я чувствую, что это не совсем искренне, что ли. Авансом, так сказать. Но сейчас ты сказала правду, я это почувствовал. Я имею в виду слова о том, что тебе очень хочется узнать, чем эта повесть кончится. Но ты знаешь, этого не знает никто, а уж я меньше всего. Даже мой герой – он тоже этого еще не знает. Как он поведет себя? 
Владимир Иванович замолчал и задумался.
– Не знаю, – он взял листы в руки, – может быть, это знает бумага или ручка или…
И Владимир Иванович начал свой обыкновенный монолог, который интересно было слушать, но только не сейчас и не Наталье.
Ничего не сказав, Наталья вдруг, как это делают только молодые актрисы, играющие старух, стала подниматься со стула и, выпрямившись, быстро пошла из зала. Владимир Иванович, склонив голову набок, посмотрел ей вслед, потом посмотрел перед собой и вдруг вслух произнес:
– Но я ведь люблю свою жену, неужели это кому-то еще не понятно, – и он развел руками. 
Затем он склонился над листами и еще раз внимательно прочитал то, что он только что прочитал Наталье.


20

Быстрым шагом, иногда даже сбиваясь на бег, он шел своим излюбленным маршрутом от памятника Пушкину к памятнику Гоголю…
Виктор всегда удивлялся, почему люди с таким удовольствием стремятся в метро, под землю. Удобно, быстро тепло – такие ответы его не удовлетворяли. «Просто привычка – вторая натура. Некоторые москвичи, привыкшие к метро, даже не представляют, что между памятниками Пушкину и Гоголю всего десять минут ходу. То же самое происходит и в искусстве, – продолжал злиться Виктор, – люди какими-то немыслимыми подземными путями добрались до искусства Возрождения и Ассирии и совершенно не знают родного фольклора и обычаев. Они пользуются метрополитеном, а нужно больше ходить пешком»…


В конце улицы показалось серое здание Библиотеки. Плоскую его крышу окаймляли скульптуры, которые напоминали ансамбль Зимнего дворца в Ленинграде. Виктор любил в произведениях литературы и искусства встречать и узнавать, как закадычных друзей, цитаты классиков. Он считал, что цитаты – это родимые пятна на теле художника. Но, глядя на скульптуры Библиотеки, которые, подражая Венере Милосской, стояли без рук, а некоторые даже без головы, Виктор морщился и всегда произносил одну и ту же фразу.
По лестнице к входу он бежал через три или даже через пять ступенек.
Придержав за собой тяжёлую дверь, он по инерции ещё сделал несколько быстрых шагов, и вскоре остановился между двумя запятыми очередей (к дежурному администратору и собственно на запись). Виктор занял очередь, посмотрел по сторонам и, наткнувшись на новые правила приема в Библиотеку, принялся читать их. Он долго бегал глазами по строчкам, надеясь найти в них хоть какие-нибудь изменения, но новым в правилах оказался только шрифт. Виктор глубоко вздохнул, задержал дыхание и резко выдохнул…
Люди в зале спокойно стояли в очередях. Некоторые, отстояв одну (собственно на запись), вставали в другую (к администратору), некоторые уже заполняли карточки. Но показав их работникам бюро, извинялись и шли переписывать. 
– Я же русским языком вам говорю, – раздавался иногда голос администратора, – ваше отношение написано неправильно.


Нерадивый читатель тужился её понять, но не мог и только показывал ей своё «отношение», тыча в него дрожащим пальцем. Когда такой товарищ покидал зал, очередь сочувствовала ему, но и одновременно радовалась – одним конкурентом меньше.
Разговаривали здесь почему-то шёпотом, и от этого казалось, что в доме где-то лежит покойник. Только изредка, когда какому-нибудь читателю возвращали документы и уже брали их у следующего, первый произносил несколько фраз в полный голос. Все тут же поворачивались в его сторону, и он опять переходил на шёпот.
«Да, да, – я всё понимаю, – как бы говорил его взгляд, – хоть мы и приезжие, но тоже знаем порядок». 
Читатель что-то говорил о другом городе, о большом расстоянии, но это обычно не действовало на администратора Библиотеки, как не действуют такие фразы на администраторов гостиниц.
Виктор прекрасно понимал такого читателя и очень сочувствовал ему, но, странно, он каким-то образом умудрялся понимать и администратора и даже жалеть его. И только после того, как очередь незаметно оттесняла неудачника, и он, медленно, оглядываясь по сторонам, направлялся к выходу, Виктор начинал чувствовать угрызения совести. Он чувствовал себя, как если бы при нём ударили женщину, а он бы смолчал. Такое чувство, видимо, было и у всей очереди, так как люди в такие моменты начинали вдруг заинтересованно разговаривать о пустяках. И каждый чувствовал, что эти пустяки говорятся как бы в оправдание, и одновременно они ими «отгораживались» от неприятного события: я, мол, занята или занят разговором, и поэтому я не слышала или не слышал, что там такое произошло. Всё это длится недолго и скоро забывается.


Стоя в очереди и наблюдая за некоторыми людьми, Виктор вдруг ловил себя на мысли, что это же очередь не за колбасой, и не за водкой, и даже не за билетами в театр Кабуки – это же очередь на запись в Библиотеку! И двойственное чувство возникало у него: с одной стороны, ему было немного стыдно за тех людей, которые пытались обойти очередь или обмануть администратора, но с другой стороны, все это делалось, может быть, и по привычке, выработанной в других очередях, но здесь преследовало совершенно иную цель. Виктор вспомнил, как украл в школьной библиотеке томик любимого Тютчева.
Но было в очереди нечто, что заставляло его душу просто-напросто болеть, ныть, как ноет больной зуб по ночам. Это «нечто» очень трудно определить одним словом или фразой – это можно было только ощутить, и начиналось «это» с того момента, когда ваша энергия, словно пружиной, начинала вдруг гаситься очередью. И вы постепенно начинали превращаться в человека, которому становилось вдруг даже страшно слышать, что кто-то там решился обратиться к старшему администратору и который искренне начинает переживать, если кто-то задумается и не продвинется вовремя вперед – ему уже кажется, что очередь в этом месте может разорваться и его навсегда унесет от желанного прилавка.


«Человек в очереди, – думал Виктор, – легко доходит до такого состояния, когда ему все вдруг становится понятным, а следовательно, и справедливым. Если билеты продаются только на балкон второго или третьего ярусов, то понятно, что весь партер у гинекологов и маникюрш,– и это уже не вызывает возмущения – это ПОНЯТНО. Когда колбаса, например, кончается на нем, он ни секунды уже не задумывается, а идет в другую очередь и с улыбкой вспоминает, как, оказавшись впервые в такой ситуации, он еще долго стоял и ждал, что, может быть, еще подвезут, а вдруг…»
И всегда Виктору хотелось спросить такого человека из очереди:
«Что же ты молчишь?»
«А что говорить, – отвечал он за него, – и так все понятно».
«Но понятно-то, потому что молчишь, – возражал он человеку из очереди, – а начнешь говорить, сразу все и непонятно станет».
Ему казалось, что он-то все понимает.
Когда подошла его очередь, то с ним произошло все точно так же, как и с очередным «неудачником»…
Администратор говорила спокойно и уверенно, но было видно, что она руководствуется не здравым смыслом и не существующим положением (как она выразилась), а привычкой. Очередь уже начинала волноваться и одновременно делать вид, что она не обращает на Виктора никакого внимания. «Но надо же и честь знать», – казалось, говорили ее взгляды, – отпущенное вам время истекло, ведь вы же здесь не один».
Обычно в такой ситуации Виктор произносил про себя известную фразу и на радость всем покидал очередь, но здесь он почему-то уперся плечом в стоящего за ним читателя и продолжал уговаривать администратора. Он говорил, что ему не хватило всего одной недели, что некоторые книги оказались на руках, на реставрации, в музее, и сейчас, когда они уже были на стеллажах (он врал, конечно), его время вдруг истекло. 
– Мне не хватило всего недели, – говорил он в конце, – понимаете, всего одной недели.
– Привезите отношение с места работы («из ЖЭКа» – ухмыльнулся Виктор), и мы вас запишем постоянно, – невозмутимо отвечала администратор. 
– Но это же, в конце концов, не гостиница! – в отчаянии обращался Виктор за помощью к очереди.
И тут произошло то, что часто происходит в очередях: и в очереди за водкой, и за колбасой – все равно.
– Да отпустите вы его, если ему так уж невтерпеж, – раздается иногда в очереди женский или мужской голос.
Продавец, правда, разведя руками, может ответить, что она его, собственно, не держит, но, как правило, чувствуя расположенность или, вернее, безразличие к настырному покупателю со стороны очереди (большинство, как правило, молчит), продавец отпускает ему триста граммов или бутылку. То же самое произошло и с Виктором. За него вступился вдруг старый интеллигентный голос, а очередь вдруг замерла, и администратору ничего не оставалось, как «отпустить» этому настырному «покупателю».
Виктор уже не ожидал такого поворота дела, но принял его с достоинством. Через три минуты он уже был в фойе Библиотеки. Здесь ему опять пришлось встать в очередь, но теперь это была очередь в камеру хранения. За откидывающейся доской стоял пожилой мужчина, видимо, пенсионер. Причмокивая губами, он изредка показывал редкие желтые зубы. С серьезным видом он брал и сразу уносил портфели и дипломаты, но с явным неудовольствием брал в руки сумки. Он приподнимал их, ощупывал, обкручивал лямками и уносил или отдавал обратно со словами – это в гардероб. Человек, отстояв и эту очередь, шел в гардероб, где гардеробщица, ворча на своего коллегу с желтыми зубами, брала сумку и вешала ее на крючок.


Последняя очередь, которую нужно было во что бы то ни стало выстоять, была очередь за регистрационной карточкой. Девушка, перед которой вечно лежала раскрытая книга, тщательно проверяла читательский билет и выдавала желанный маленький лист, потеря которого была чревата большими неприятностями.
Пройдя все это, Виктор сразу же (не занимая места) отправился в зал каталогов. Странное чувство овладело им. Ему вдруг показалось, что он чудом вырвался из сети, в которую попал по какому-то недоразумению.
«Однако, для кого же эта сеть – ё, кэ, лэ, мэ, нэ, – читал он про себя буквы на шкафах,– нужно будет об этом подумать».
В зале каталогов он чувствовал себя как рыба в воде. Многие ячейки он знал почти наизусть. Но все равно, каждый раз, входя сюда, он начинал волноваться, как на первом своем уроке. Сердце его сильно билось, когда он находил карточку с названием нужной книги, но и давало сбои, когда он вдруг понимал, что этой книги в каталоге нет. Особенно он приходил в отчаяние, когда необходимая ему книга была в каталоге на английском или французском языках (с немецкого он довольно сносно переводил). Так случилось на этот раз со «Словом о законе и благодати» первого русского митрополита Илариона – эта книга была в Библиотеке только на английском языке.
Когда Виктор отдал свои требования (карточки с фамилиями авторов книг, их названиями и шифрами) дежурной по залу и переспросив время их выполнения отошел, он вдруг остановился.
«Почему у меня сегодня приняли десять требований, когда по правилам от одного читателя сразу принимается не более пяти? – это странно, – произнес он последние слова вслух,– и какие-то они сегодня все вежливые (Виктор вспомнил администратора) или безразличные?»


Впереди у Виктора было четыре часа свободного времени, и он отправился в буфет. Надо сказать, что читатели Библиотеки очень любили поесть, и поэтому столовая и буфет всегда были украшены двумя гирляндами очередей. Мраморные ступени, ведущие в столовую, были сильно сточены, словно зубы старой лошади. Виктор занял очередь – это уже была четвертая за сегодняшний день. Рядом с ним за столиком два милиционера ели манную кашу.
– Милиционеры в Библиотеке очень похожи на детей, – тихо сказал Виктор. Рядом стоящая женщина громко засмеялась.
Синие подносы, которые были в руках у читателей, постепенно приобретали горизонтальное положение и на них появлялись борщи, котлеты, чай, хлеб, салаты. Виктор наблюдал за этим процессом и прислушивался к разговорам. Говорили о варёнках (он не сразу понял, что это одежда), о платках с люрексом, об аспирантуре, о футболе. Два молодых человека разговаривали громче всех. Виктор невольно стал слушать их. Смысл их разговора сводился к следующему: 
«Посмотрите на нас – видите, какие мы молодые и талантливые секретные физики, мы, шутя, говорим о таких мудреных вещах. А вы думали – мы студенты? Нет, нет – секретные физики».
– Историчку уже закрыли, скоро и нас закроют, – пережевывала слова вместе с котлетой красивая женщина.
– Давно пора, – проглотил пожилой мужчина.


Вдруг очередь притихла (всех привлек конфликт на раздаче), и в этой тишине Виктор услышал свой голос. И он неожиданно поймал себя на мысли, что со стороны он, видимо, производит впечатление секретного лирика. Ему стало неудобно, и он, не говоря ни слова, быстро покинул очередь.
– Однако, пожрать бы не мешало, – твердил он себе под нос, направляясь к выходу.
Выход уже успели заставить лестницами и бочками с краской. На мраморном полу были расстелены рулоны серой бумаги, на которой белели свежие следы. Женщины в спецодежде, похожей на скафандры космонавтов, уже штукатурили стену.
Это напомнило Виктору школу – вечные ремонты, трубы, которые постоянно текли, и сантехника в широких грязных до блеска штанах и с разводным ключом в руках. Виктор даже развел руками, как это обычно делал сантехник. Но эти воспоминания очень быстро пробегали перед глазами, как будто кто-то, ища нужное место, листал перед ним знакомую книгу. На этот раз таким нужным местом оказался разговор с представителем ГОРОНО.


Просматривая древнерусские тексты, которые Виктор подобрал для своих уроков, она вдруг заулыбалась. Виктор не понял этой улыбки и ждал, что она скажет. Она внимательно посмотрела на него.
– Вы знаете, – наконец произнесла она, – это явилось для меня некоторой неожиданностью, да и для вас тоже, – она подняла вопросительный взгляд, – я, признаться, об этом сразу не подумала. – Нет, тексты прекрасные, – заговорила она энергичнее, почувствовав, что Виктор хочет возразить, – тексты прекрасные, – задумчиво повторила она. – Вы, на мой взгляд, не учли одну деталь, – это не то что ошибка, а… во всяком случае, ее почему-то никто не заметил. Многие допускали такого рода ошибки – вы только не обижайтесь – при конструировании вечного двигателя, например, или при получении золота путем смешивания различного рода веществ.


После этих слов образовалась пауза. Виктор почувствовал вдруг, что не может говорить. Он открыл рот и тут же закрыл его. Потом неловко как-то кивнул и вышел из кабинета. Тогда он был уверен, что разговор еще не окончен, что это только начало и что этого, собственно, нужно было ожидать.
«Это только начало, – убеждал он себя, – начало борьбы».
Но после разговора с инспектором Виктор никак не мог понять, – кто его враг. Районо и гороно слились в какое-то одно «ОНО» без имени и фамилии, а в школе… там при всеобщей доброжелательности вокруг него вдруг образовалась какая-то новая атмосфера, которую нельзя было назвать никаким другим словом, кроме как подозрительная. Даже ученики между собой стали называть его алхимиком. Виктор не понимал, что происходит. С ним вдруг стали как-то по-особенному здороваться. После каждого «здрасьте» он осматривал свой костюм, ища белых пятен или оторванной пуговицы. Дома тоже что-то изменилось. Жена перестала спрашивать, как идет работа, и не приносила ему больше в комнату чай и бутерброды, а звала ужинать на кухню.
Виктор все это заметил не сразу. Однажды, проработав за письменным столом несколько часов подряд, он потянулся, бросил ручку на исписанные листы и в прекрасном настроении пошел к детям. 
– Юрка, – он обнял младшего, – а ты знаешь, что обозначает выражение «на шарап»? 
Юрка молчал и смотрел на мать.
– Вместо того чтобы задавать глупые вопросы, лучше бы серьезно занялся детьми, – со злостью сказала она, – у него «тройка» по физкультуре будет за четверть!
– Юрка, ты что? По физре «тройка»? – удивился Виктор. – Ты что, забыл…
Но жена не дослушала мужа, махнула рукой и вышла из комнаты.
«А может быть, с этого жеста все и началось, – подумал Виктор, идя уже по Арбату и считая потерянные женщинами шпильки от волос.


И ему опять вспомнилось, как после очередного жеста жены, который уже стал входить у нее в привычку, и о котором на этот раз она уже пожалела сама, Виктор вдруг резко встал, как это обычно делает слишком уж засидевшийся гость, если ему нетактично намекнуть об этом, и стал быстро одеваться. Желание жены остановить его только подлило масла в огонь. Он с такой неожиданной для себя злостью вырвал из ее рук пальто и шапку и оттолкнул ее от себя, что она даже испугалась. Виктор в растерянности постоял с минуту, а затем бросил пальто и шапку жене под ноги и ушел к себе. А в конце учебного года он неожиданно уволился с работы и, сняв квартиру, занялся репетиторством».


21

В этот вечер Владимир Иванович долго бродил по городу и пытался понять, что с ним происходит.
– Я опять начинаю ходить кругами по одному и тому же месту, – бормотал он себе под нос, – почему я не рассказал Елене о встрече с Натальей? Это сразу же поставило бы все на свои места. 
Он ускорил шаг. 
– Да, я побоялся, что Елена может что-то такое подумать, и вот теперь довел ситуацию до того, что она черт-те что уже, наверное, думает. И Наталью я ввел в заблуждение. Нужно было сразу сказать, что я люблю жену. Но и она тоже хороша – ведь это и так должно быть понятно. 
И Владимир Иванович начал обвинять человечество в несовершенстве. Но он быстро поймал себя на мысли, что он, таким образом, просто оправдывает себя. 
Так он дошел до улицы Чернышевского и вдруг вспомнил, что он давно хотел зайти к Валентине Васильевне и Андрею. Через пять минут он уже стоял у знакомой двери и нетерпеливо жал пальцем на звонок. И только когда он уже устал звонить и решил, что дома никого нет, и просто стоял и не знал, что ему делать, он услышал шаги за дверью. Владимир Иванович заулыбался и повел плечами. Щелкнул замок, и дверь медленно открылась. В полумраке Владимир Иванович увидел молодого человека и, присмотревшись к нему, узнал в нем Андрея.
– А, это ты, – лениво произнес Андрей и пошел в комнату, – заходи, – бросил он на ходу.
Владимир Иванович, оглядываясь, прошел в квартиру. Он тут же отметил, что в коридоре все было по-прежнему. Андрей уже прошел в комнату и лег на диван. Владимир Иванович прошел за ним. В комнате горела настольная лампа без плафона и слепила ему глаза. Владимир Иванович загородил лампу ладонью.
– Это я вчера разбил плафон, случайно, – не поднимая головы, произнес Андрей, – можешь погасить.
Владимир Иванович взял в руки лампу и поставил ее за диван.
– Так будет лучше, – произнес он и присел рядом с Андреем, как обычно присаживаются на кровать к больному человеку.
– Ну, как? – спросил Андрей после паузы, – нашла тебя твоя Елена прекрасная? – он приподнял голову, – видать, нашла. 
Андрей ехидно улыбнулся и опустил голову.
Владимир Иванович встал и стал ходить по комнате. Пройдя по кругу, он остановился у стола, на котором стояла пишущая машинка с заправленным листом бумаги. Владимир Иванович нагнулся и вслух прочитал:
– Город Энск городом назвать нельзя, но на станции есть буфет.
– Это я так, – пробормотал Андрей, – графоманствую понемногу.
– А неплохое начало, – произнес Владимир Иванович, – почти как у Пушкина, помнишь: «Гости съезжались на дачу».
Образовалась пауза, в которой Андрей поморщился и закрыл лицо рукой.
– Ты, наверное, хочешь спросить, где мать?
– Да, – быстро произнес Владимир Иванович, – а где Валентина Васильна?
– На кладбище, – спокойно ответил Андрей.
– Кого-то хоронили сегодня? – так же спокойно спросил Владимир Иванович.
– Да, – ответил Андрей, – только не сегодня, а уже год назад, и не кого-то, а ее.
– Как!? – Чуть ли не взвизгнул Владимир Иванович.
– Да так, – проскрипел Андрей и поднялся, – так что я теперь сирота. 
Он развел руками и искусственно засмеялся.
– А ты знаешь, мы тебя ждали, да, целый год. Всё ждали, что ты вернешься… с молодой женой. И мы с матерью даже мечтали… как мы будем жить вместе. Ведь она тебя любила больше, чем меня, дурака. Но потом мы опомнились. Поняли, кто мы такие.
Андрей после этих слов замолчал и отвернулся, и Владимиру Ивановичу даже показалось, что он всплакнул. 
– А почему ты один, – не оборачиваясь, спросил Андрей, – мог бы и показать жену.
Владимир Иванович ничего не отвечал. Он искал и не находил слов, которыми бы он смог выразить те чувства, которые он переживал в тот момент. Скорбь, стыд и какая-то вечная тоска смешались в его сознании, и отразились на его лице гримасой, какая появляется на лице у человека, который долго терпит сильную боль и уже начинает привыкать к ней.
– Да, – наконец произнес Владимир Иванович, – город Энск городом не назовешь, но на вокзале есть буфет.
– Я смотрю, тебе понравилась эта фраза, – сказал Андрей и повернулся, – можешь взять ее себе, дарю. А ты знаешь, – как-то бодро вдруг произнес Андрей, – тебя тут недавно опять разыскивала Светлана Сергевна.
– Какая Светлана Сергеевна? – испугался Владимир Иванович.
Андрей ухмыльнулся и помотал головой.
– Э как тебя запугали женщины, – он выдержал паузу, – Светлана Сергевна, с телевидения, какая… Они ведь тогда сняли фильм и должны тебе кучу денег. Так что можешь ехать и получить. – Он посмотрел на Владимира Ивановича, но тот отвел взгляд. – А меня тогда сняли с программы, и ты прекрасно знал об этом, почему и не ездил туда больше. Спасибо, конечно, за сочувствие, но это все такая ерунда. Так что не переживай по этому поводу. Лучше расскажи, как дела, как жизнь.
Владимир Иванович после слов Андрея оживился, но не знал, как на них реагировать. Откровенно радоваться неудобно, печалиться – получится лживо. И поэтому он стал просто ходить по комнате и размахивать руками.
– Как жизнь, говоришь? – он остановился. – Да никак. Запутался я опять, и не знаю, что делать.
– Но Елена же тебя нашла?
– Елена нашла. С Еленой-то все нормально. С Еленой у нас все нормально, но это не приносит, оказывается, счастья.
– О каком счастье ты говоришь?
– О самом обыкновенном. И ты, может быть, в тысячу раз счастливее меня, но только не знаешь этого. К счастью привыкаешь, как к новой одежде, и очень быстро перестаешь чувствовать его.
Он замолчал и сделал несколько шагов по комнате.
– А это очень кстати, что они мне должны кучу денег, так как я уже давно на мели. Да, как я ни сопротивлялся, но бытие если и не определяет сознание, но влияет уж обязательно. И если не на мое, то на сознание моих родителей точно. И вы… – Владимир Иванович замялся, – ты… ты, прости меня. – Владимир Иванович поперхнулся. – Все-таки свинья я порядочная, что не приехал к вам сразу. Ведь я хотел к вам приехать, очень хотел, но чего-то испугался. Во мне как-то странно уживаются два чувства – трусость и доброта. Мне иногда стыдно и страшно делать добро. Все кажется, что это может обидеть людей. Но разве можно обидеть добром? Я, видите ли, скромный человек. – Владимир Иванович ухмыльнулся. – Да будь она проклята, эта моя скромность. А что произошло с матерью, от чего она умерла?
Владимир Иванович задал свой вопрос неожиданно для себя и не глядя Андрею в глаза.
– Да обычное дело. Она последнее время много пила. То есть так много, что даже мне за нее стало страшно. И мне показалось…
Андрей вдруг замолчал и подозвал жестом Владимира Ивановича к себе.
– И мне даже показалось, – продолжал о шепотом, – что ее кто-то специально спаивает.
– Как это? – растерянно спросил Владимир Иванович и присел к Андрею на диван.
– А так, – он приподнялся на локте, – я даже догадываюсь кто и зачем.
Андрей оглянулся по сторонам.
– А теперь и до меня добираются. Но я делаю вид, что ничего не понимаю.
– Но я тоже ничего не понимаю. Ты-то кому помеша… – но Андрей не дал ему договорить, закрыв его рот ладонью.
– Тихо, об этом нельзя говорить вслух. За мной уже целый год следят. И что я подумал. – Он приблизился к Владимиру Ивановичу. – Переезжай ко мне жить. Можешь с женой. С женой даже лучше. 
– У меня уже и сын растет, – произнес Владимир Иванович не без гордости.
– Вот и прекрасно, переезжай вместе с женой и сыном. И денег я с вас брать не буду. Об этом можете не беспокоиться.
– Но я не понимаю, чего ты боишься?
– Не чего, а кого.
– Ну, кого?
– О… об этом лучше вслух не говорить. Я тут пустил жильцов, так они через неделю сбежали.
– Сбежали?
– Да, сбежали. Их так напугали, что они даже вещи не успели забрать. Эту квартиру уже давно пасут. Мать уморили. Теперь моя очередь. Так что переезжай, а? Хотя…
Андрей вдруг замолчал и отвернулся.
– Что, что еще?
– Как что?.. Сначала напугал, а потом говорю – переезжай.
Владимир Иванович поморщился и махнул рукой.
– И ты серьезно думаешь, что они могут…
– Все что угодно. Они могут все что угодно. Я уже даже думал все бросить и бежать, пока не поздно. С такими, как я, не церемонятся. Я тут уезжал на два месяца в экспедицию, так они квартиру опечатали. Приезжаю, а на двери наклейка и печать.
– А в милицию ты обращался?
– Куда?! – произнес Андрей, и его голова утонула в плечах. – Нет, мне уже, видно, никто не поможет.
После этих слов Владимир Иванович как-то решительно поднялся и стал ходить по комнате. Иногда он останавливался, брался рукой за сердце и продолжал ходить дальше.
– Я тебе обязательно помогу, – быстро произнес он, – только мне нужно поговорить с женой. Это будет не простой разговор, но тут уж ничего не поделаешь, – сам виноват. Я не обещаю, что мы переедем всей семьей, но я перееду обязательно, у меня, видимо, другого пути нет. Все, видимо, к этому и шло. Дня два ты продержишься? – спросил вдруг Владимир Иванович.
– Думаю, да, – растягивая слова, ответил Андрей, немного испугавшись такой решительности гостя.
– Вот и отлично. Через два дня я у тебя. 
И Владимир Иванович быстро пошел к выходу, но вдруг остановился, вернулся и пожал Андрею руку.
– Так что через два дня я у тебя, – повторил он, пристально глядя Андрею в глаза, будто боясь, что тот может куда-то исчезнуть, и вышел из комнаты.


22

Владимир Иванович вышел из квартиры в полной решимости переехать к Андрею.
«И как все удивительно сошлось», – думал он под стук колес электрички, и вспомнил Валентину Васильевну, и его лицо вдруг залило краской. Он смутился и вышел в тамбур.
Была зима, и в тамбуре было холодно. Владимир Иванович обнял себя за плечи и прислонился к холодной заснеженной двери.
«Но как я все это скажу Елене», – продолжал он свои рассуждения, которые по мере приближения к дому становились не такими решительными.
Дома все было спокойно. Елена вышла встречать мужа. За ней выбежал сын с новой книжкой и сразу стал показывать ее отцу.
– Он сегодня целый день носится с ней, – сказала Елена и поцеловала мужа, – ужинать будешь на кухне или накрыть в комнате?
– На кухне, – быстро ответил Владимир Иванович, – или нет, лучше в комнате.
Он нагнулся к сыну и, обняв, крепко прижал его к своей груди. Это Володе не очень понравилось, так как помешало показывать новую книжку.
– Дай папе поесть, он ведь приехал с работы, устал.
Елена произнесла эти слова машинально и абсолютно искренне, но тут же почувствовала, что они прозвучали как-то двусмысленно. Во всяком случае, после того, как она их произнесла, она побоялась посмотреть мужу в глаза. А когда повернулась к нему, он демонстративно отвернулся.
– Нам нужно с тобой поговорить, – спокойно произнес Владимир Иванович и пошел в комнату.
Елена виновато опустила голову и пошла за ним.
– Только я сначала приготовлю ужин.
Она схватилась за эту фразу, как утопающий за соломинку. Она уже поняла, как она обидела мужа, сказав, что он устал и приехал с работы, и уже искала способа, чтобы извиниться за эти необдуманно сказанные слова. 
– Это потом, да я и не хочу есть, я пообедал… на работе, – сказал Владимир Иванович и повернулся к жене, чтобы упрекнуть ее за эти необдуманные слова, сказанные при сыне. Но, увидев глаза Елены, в которых отражались одновременно и страх, и любовь и какая-то вина, Владимир Иванович, не сказав ни слова, быстро подошел к жене и обнял ее. Они долго молча стояли, обнявшись и не произнося ни слова, так как боялись показать друг другу слезы, которые неожиданно выступили у них на глазах. Владимиру Ивановичу было стыдно своих слез, так как он был глава семейства, и ему не пристало лить слезы по пустякам. А Елена боялась показать свои слезы, так как боялась, что Владимир Иванович воспримет их как жалость по отношению к нему.
Через несколько минут, уже успокоившись, они присели на диван. Владимир Иванович продолжал держать Елену за руки, как будто боялся, что она может исчезнуть.
– Так о чем ты хотел со мною поговорить, – спросила Елена и посмотрела наконец-то ему в глаза.
Владимир Иванович в ответ только улыбнулся.
– Да так, – произнес он и, положив ее руки ей на колени, встал, – я даже не знаю, как это сказать.
Он стал ходить по комнате и не сразу заметил, как после этих его спокойно произнесенных слов Елена вздрогнула и закрыла лицо руками.
– Что, что с тобой?! – воскликнул Владимир Иванович, увидев этот ее жест, и быстро опустился перед ней на колени. – Что с тобой? – повторил он вопрос и отнял ее руки от лица.
– Как это, что со мной? А ты не понимаешь? 
Но ее глазах опять выступили слезы. 
– Дурочка, – улыбнувшись, произнес Владимир Иванович и смахнул своим пальцем слезу с ее лица, – да как ты могла подумать такое. Да от одной мысли, что с вами может что-то случиться, у меня начинает кружиться голова, и я боюсь потерять сознание. Дуреха ты, дуреха.
И Владимир Иванович поцеловал и обнял Елену, которая вдруг уже откровенно заплакала. Но это уже были совсем другие слезы.
В этот вечер Владимир Иванович не стал говорить жене о своих намерениях пожить некоторое время у Андрея. Он только рассказал о смерти Валентины Васильевны, и они вместе еще раз пожалели о том, что не приехали к ним сразу.
– Это моя вина, – сказал Владимир Иванович после паузы, – дурацкий характер, – чего я стесняюсь любить людей?!
– Нет, – это все из-за меня, – по-детски стала брать вину на себя Елена, – я же помню, как ты порывался к ним, а мне все было некогда. Я тоже чего-то боялась, – она поправила волосы. – Да чего там лукавить, – быстро продолжала она, – я боялась узнать от них что-то такое, что помешало бы мне любить тебя. Вот такая я ревнивая дура.
– Ну что ты, – произнес Владимир Иванович и опять поцеловал и обнял жену, – ревновать меня? К кому? Да это безумие. – Но глядя в темное окно, он вспомнил вдруг, как ждал встречи с Натальей и не поверил, что это было с ним.
Через день Владимир Иванович опять заговорил с женой. Этот разговор уже был спокойным и деловым. Владимир Иванович начал издалека. Он долго произносил свой монолог о влиянии толпы на человека, о вытеснении на обочину свободных людей и так далее, и так далее. Все это Елена уже слышала и поэтому слушала спокойно, только изредка кивая головой. В конце концов он вдруг замолчал, а после паузы спокойно и уверенно сказал, что так жить у него уже больше нет сил.
Елена от неожиданности даже выронила авторучку и повернулась к мужу.
– Даже не так, – он опять стал ходить по комнате, – Не так жить я не могу, а я не могу работать при таком образе жизни. Не знаю, понимаешь ли ты меня, но я уже не могу родителям смотреть в глаза. И не дай Бог, если приедут еще и твои. – Он посмотрел на Елену. – Ты представляешь, какими глазами я буду на них смотреть. Что я им скажу? Что я пишу роман, да? – он на мгновение остановился и сел на диван, но тут же встал и стал опять быстро ходить по комнате. 
Елена спокойно смотрела на мужа и внимательно его слушала, пытаясь понять, к чему он ведет.
– Пойми, Вовка осенью уже пойдет в школу, нужно будет ходить на собрания, разговаривать с учителями, – он остановился, – с теми учителями, которые учили меня. Господи, да я с ума сойду или скажу им все, что я о них думаю.
И он опять стал ходить по комнате.
– Но ты молчишь, – он остановился у окна и посмотрел вдаль.
– Да, я молчу, – сказала Елена и глубоко вздохнула, – что ты хочешь от меня услышать?
– Мне просто нужно закончить свою работу, – он опять подошел к жене, – а в этих условиях это невозможно. Невозможно думать, когда за стенкой сидят родные люди и думают, как бы тебя упрятать в дурдом подальше от нормальных людей. 
Он отвернулся.
– Да даже не это главное. На все это мне наплевать. Просто я хочу создать вокруг себя свою среду, понимаешь, свою. И чтобы люди, которые находятся в этой среде, понимали меня и уважали то, что я делаю. Я мужчина, в конце концов, и хочу быть главой семьи, а не приживалом. Надеюсь, что и ты с Володькой окажетесь в моей среде. Я ведь только этого хочу. Я хочу иметь право быть самим собой.
– Ты только не обижайся на меня за то, что я молчу. 
Елена опустила голову, но тут же подняла ее.
– Просто я женщина, а женщины все понимают немного по-своему. Ведь если ты уедешь в Москву, то все это воспримут однозначно и начнут жалеть меня и ругать тебя, и все это нужно будет пережить мне одной. Но я готова, – быстро продолжала она, заметив, что муж хочет возразить, – но я готова на все, тем более что я это уже один раз пережила. Сейчас, наверное, будет проще. Только…
– Что? – испугался Владимир Иванович и быстро подошел к жене.
– Только как ты будешь жить один? Что надевать? Как питаться?
– Ну как? Очень просто. К тому же я буду не совсем один. Андрей очень хозяйственный парень. И потом…
– Что еще потом? – Елена сделала вид, что начала ревновать
Но Владимир Иванович заулыбался и стал целовать жену, как это делает их сын.
– И потом, ты будешь ко мне приезжать. Ты представляешь, как это будет замечательно. Я буду назначать тебе свидания у памятника Пушкину, или нет, почему у Пушкина. Ведь у нас есть свое место в Москве – у театрального музея. Мы будем гулять по городу.
– Прекрасно, но ты хочешь второй раз войти в одну и ту же реку, а это невозможно.
– Возможно, еще как возможно. Просто этого никто не пробовал сделать. А это еще как возможно. Вот увидишь.
Владимир Иванович взял себя за виски и встал.
– Вот увидишь, главное только не сдаться, не остановиться, иначе…
Владимир Иванович замолчал и подошел к окну. 
– У-у, как метет, – произнес он, всматриваясь в темноту.
Елена встала, подошла к мужу и положила голову ему на плечо. Владимир Иванович обнял жену, и они долго молча смотрели в темноту.


23

Переехал Владимир Иванович к Андрею только через неделю. Он несколько раз уже был готов к этому, но каждый раз откладывал. Это на словах было просто сделать, на деле оказалось все гораздо трудней.
Он всю неделю продолжал уговаривать жену, несмотря на то, что она давно уже согласилась со всеми доводами мужа. Кончилось тем, что Владимир Иванович замолчал и два дня даже не вспоминал о своих намерениях. На третий день не выдержала Елена.
– Ты, кажется, передумал… переезжать, – сказала она, не отрываясь от своего дела. 
Образовалась пауза, в течение которой Владимир Иванович почти не двигался. Он смотрел в раскрытую книгу и думал, что ему отвечать.
– Нет, почему, – он поперхнулся, – почему ты так решила? 
Он захлопнул книгу и бросил ее на стол.
– Но ты уже насколько дней не едешь и ничего не говоришь, так что я подумала…
– Что значит ничего не говорю об этом. А что я должен говорить. Я все сказал, и…
– Ты только не думай, что я тебя… – Она повернулась к мужу, – ну, тороплю, что ли, с отъездом. Но если ты решил, то… 
– То нужно быть последовательным, ты это хотела сказать?
– Ну… – она сделала жест, – что-то в этом роде.
– Нет, я не передумал, просто меня останавливает одно обстоятельство.
– Какое? – и Елена опять вернулась к своей работе.
– Ты так спокойно спрашиваешь, а это обстоятельство касается прежде всего тебя.
Елена замерла.
– Да, дорогая моя, тебя.
Он встал и как всегда в таких ситуациях, стал ходить по комнате.
– Ведь когда я уеду, тебе придется как-то объяснить этот мой поступок родителям. Я этого, как ты, надеюсь, понимаешь, сделать не смогу. Не сумею. Если я начну с ними этот разговор, то они не станут меня слушать, а просто вызовут скорую помощь. И на этот раз, как ты понимаешь, для меня. А тебе предоставить такое удовольствие, я имею в виду разговор с моими дорогими родителями, я не могу. Вот я и думаю…
– И напрасно.
– Как это? 
– А так, я уже все им рассказала.
– Что?!.. Рассказала? – он медленно опустился на диван.
– И представь себе, они все прекрасно поняли и согласились со мной, то есть с тобой.
– Не может быть!
– Очень даже может быть. Ты просто плохо знаешь своих родителей. – Она опять повернулась к мужу. – И вообще, они уже давно начали сдавать свои позиции. То ли под влиянием времени, то ли под твоим влиянием…
– То ли под твоим, – глядя в пол, произнес Владимир Иванович.
– А может быть и под моим. Ты, как всегда прав. Ведь им трудно согласиться с тобой. Тем более ты всегда резок в суждениях, и поэтому они только обижаются на тебя и все. Но каждый раз после разговора с тобой они приходят ко мне и начинают рассуждать совсем по-другому. И я их поняла.
– Да?
– Да, представь себе, я их поняла. И не только их, но и себя. Человеку очень трудно согласиться с другим мнением, пускай даже правильным.
– Это почему же? – он сделал жест, – по-моему…
– А по-моему, это так, – перебила Елена мужа. – Вот ты сейчас не хочешь согласиться со мной и ведешь себя точно так же, как твои родители. Не надо людям навязывать своего мнения и обвинять их во всех грехах. Пойми, это неправильно и несправедливо. И мы с тобой не меньше виноваты, чем они. Из ситуации, в которую мы попали, нужно выходить вместе и мирно.
Владимир Иванович хотел что-то ответить, но не нашел слов. Он открыл рот, но тут же закрыл его. Затем поднял руку, пошевелил в воздухе пальцами и опустил руку.
– Воистину, словами женщины говорит сам Господь Бог, – наконец произнес Владимир Иванович и, подойдя к жене, поцеловал ее в затылок. – Так значит, я могу спокойно переезжать?
– Да, я тебе давно уже все приготовила.
– У меня такое ощущение, что вы никак не дождетесь, когда я съеду с этой квартиры. Здорово же я вам надоел.
– Не говори глупостей.
– Но я еще не простился с сыном.
– Ничего страшного, не на Северный полюс едешь.
– Да, – вздохнул Владимир Иванович, – дожил. Я, честно говоря, рассчитывал, что ты будешь меня удерживать. А теперь, когда никто мне не сопротивляется, этот мой отъезд выглядит как-то странно, как бегство с тонущего корабля. У меня такое ощущение, что родители, да и ты, вы все обрадовались моему решению. Конечно, я всем мешаю, мешаю жить так, как вам хочется.
– Владимир!
– Что Владимир?
– Перестань. Ты ведь прекрасно понимаешь, что другого выхода у нас нет.
– А если я останусь, – с какой-то новой энергией произнес Владимир Иванович, – останусь, и буду жить тут всем назло. Устроюсь на работу, как все, буду приносить домой зарплату, сидеть часами у телевизора в халате, читать газеты.
– Если это когда-нибудь случиться, – спокойно произнесла Елена и отвернулась, – то я сама вот этими вот руками, – она подняла руки вверх, – отравлю тебя.
После этих слов Владимир Иванович замер и несколько секунд не двигался. Затем он встал, оделся и вышел из квартиры, очень тихо закрыв за собой дверь. 


24

Елена уронила голову на стол и разрыдалась. Слава Богу, никого в доме не было, и никто не слышал ее рыданий и не видел ее слез. Проплакав несколько минут, она по-старушечьи вытерла слезы платком и принялась за свою работу. Перед ее глазами были формулы, смысл которых она прекрасно понимала, но она удивлялась, как просто все в науке. Люди заключили тысячи смыслов в формулы и управляют этими смыслами, так, как им этого хочется. Но как сложно управлять чувствами. Она вспомнила свой разговор с Натальей. А она ей первой рассказала о намерениях мужа. Это в разговоре с ним она могла держаться и делать вид, что она ему верит. И это действительно было так. Но в разговоре с подругой сомнения опять всплыли в ее сознании, и подкрепленные словами подруги, стали опять ее мучить.
– Хорош мужик, – с жестами и расхаживая по комнате говорила Наталья. – Я должен пожить один. Сказал бы мне мой такое. Да я бы скалкой его огрела, вот и весь разговор. А потом бы сказала, живи один. 
Елена улыбнулась, а затем даже рассмеялась. Ситуация, доведенная Натальей до абсурда, уже не казалась ей такой страшной, скорее даже смешной.
– Да, после скалки жить с таким мужиком уже будет сложно.
– Ничего, а мучить человека так можно. Я же помню, как он издевался над тобой. Нужно, видите ли, еще подождать. Да я убить его тогда была готова.
– Так уж и убить?
– Ей-Богу, если бы этот разговор был не по телефону, не сдержалась бы. Ты ведь знаешь, как моему достается.
– Знаю, знаю, – продолжая смеяться, говорила Елена, – как он только терпит.
– А потому что по заслугам, потому и терпит.
– Нет, дорогая моя подруга, тут совсем другой случай.
– Да какой другой, – Наталья встала в позу, – да все они одинаковые. Я вот что думаю. Нужно за ним последить, и если…
– Да ты что!?
Елена после этих слов вскочила с места и сделала несколько быстрых шагов.
– Не вздумай, это очень все серьезно. Мы и так с тобой наделали глупостей.
– Ну, как знаешь.
И Наталья вдруг стала кричать на вбежавшего в комнату сына.
Потом Елена стала вспоминать разговор с родителями мужа. Этот разговор уже не вызывал улыбок. Все было более чем серьезно. Услышав о намерениях сына, сначала мать, а затем и отец, начали причитать, как на похоронах. И как Елена ни пыталась им объяснить, что это единственный выход из создавшегося положения, что это все необходимо сделать, потому что их сын талантливый человек, а дома он просто задыхается, родители ничего не хотели слушать. После первых слов возмущения они замолчали. Но немного подумали и начали возмущаться с новой силой. Елена уже была не рада, что затеяла этот разговор
– Да послушайте же вы! – Уже кричала она на них, ну нельзя же так, не разобравшись, поносить собственного сына.
Родители смотрели на невестку с выпученными глазами. Единственное, что они поняли из ее слов, так это то, что их сын хочет бросить жену и сына и связать свою жизнь с какой-то там переводчицей. 
И Елена с новой энергией стала объяснять им, чего хочет их сын, и почему он принял такое решение.
– Вы поймите, если он остановится, он погибнет. А живя здесь, он рано или поздно остановится, а оказавшись в толпе, он в ней растворится, он исчезнет как личность.
Но эти доводы для родителей были даже обидны. Они начали надувать щеки и говорить, что это неслыханно, это что значит, что мы не личности, что ли. 
– А что, разве не толпа, которую он так ненавидит, построила все это? 
Свекор показывал что-то руками. 
– Не толпа победила фашизм и спасла человечество от коричневой чумы. Сделали бы это эти личности. Это еще надо посмотреть, что это за личности. Может быть это не личности, а враги народа и их надо того, – он поперхнулся, – того этого… 
Но вдруг он замолчал и с застывшей на лице гримасой замер, как он замирал, когда внук командовал ему «замри». За ним замолчала и свекровь, которая все это время кивала головой и иногда поддакивала мужу.
– Ты знаешь, – после довольно продолжительной паузы сказал свекор, – ты нас старых дураков не слушай, – он обнял невестку, – поступайте, как считаете нужным. Вот все, что я могу сказать. Так и передай Владимиру, – свекор помолчал несколько секунд, как бы соображая, правильно он думает или нет, и пошел в свою комнату. – Пойдем, мать, и не приставай к ним больше.
Татьяна Васильевна не ожидала от мужа таких слов и, бросая удивленные взгляды то на невестку, то на мужа, как-то боком вышла из комнаты. 
Единственно кому она не могла объяснить отсутствие Владимира Ивановича, так это сыну.
«Но он же уже совсем взрослый, – думала она, – может быть, рассказать ему все как есть? Но дело в том, что я сама не знаю, как оно есть на самом деле. Это легко было говорить подруге, ей легко было доказать, что у Владимира Ивановича никого нет, и что он любит меня так, как и раньше. И что не женщина является причиной его поступков. И с родителями было проще. Хоть дело и дошло до крика, но я с абсолютной уверенностью могла отстаивать право мужа на такой поступок, и родители, кажется, поняли меня. Но что я скажу сыну. Как ему объяснить, почему его отец не живет дома, а на какой-то чужой квартире, этого я не знаю. Нет слов в русском языке, которыми бы я могла это все ему объяснить. Может быть, он это сам сможет сделать». 
Елена очнулась от своих мыслей и, перевернув несколько страниц назад, стала их читать снова.


25

Владимиру Ивановичу было очень тяжело уходить из дома. У него было такое ощущение, что он преодолевает притяжение земли. Без преувеличения можно было сказать, что он испытывал точно такие же перегрузки, какие испытывает космонавт в космическом корабле. Но по мере удаления от дома эти перегрузки стали ослабевать, и уже в метро он почувствовал, что постепенно освобождается от того груза, который он, оказывается, тащил на себе. У него было такое ощущение, что он сбросил с плеч тяжелый мешок. Конечно, это не была свобода, о которой он мечтал. Он прекрасно понимал, что свобода бывает только внутренняя, а не внешняя, что ни родители, ни семья, ни тем более государство не могут ограничить свободу человека, если он внутренне свободен. А именно таким человеком, свободным внутренне, всегда считал себя Владимир Иванович. Но все равно, оставив родителей и семью, он почувствовал, что он теперь свободен в своих действиях. И больше того, у него теперь нет другого выхода, как двигаться только вперед. Ведь теперь все мосты сожжены и назад дороги нет. Мысли о том, что если у него ничего не получится, то он погибнет, не пугала его. Эти страхи были давно пережиты. Он прекрасно знал, что хуже, чем было, уже не будет никогда. И даже если у него ничего не выйдет, то он будет счастлив оттого, что он не остановился, не сдался, а боролся до конца.

«Но хватит ли мне времени, – думал он, – и сколько все это будет продолжаться, успею ли я, или состарюсь раньше, чем… Чем что?» – вдруг задал он себе вопрос, – да плевать мне теперь на все. У меня есть любимая жена, сын, живы еще родители, брат где-то служит. Да мне сам черт не брат. А время, время вещь относительная. Все зависит от меня. И если я буду быстро двигаться, то согласно теории относительности мое время, мое внутреннее время будет идти медленнее, а внешнее быстрее, так что время можно и обогнать. Только нельзя останавливаться».

Владимир Иванович был полон сил и даже какого-то азарта. Словно перед ним была не жизнь, а ломберный стол, и карты были уже сданы.

Но когда он вошел в квартиру Андрея (дверь была не заперта), и в полумраке увидел пьяного хозяина, спящего в нелепой позе, он понял, что за ломберным столом могут быть и шулеры, у которых выиграть партию будет непросто.

На следующее утро, приведя Андрея в чувство, для чего он загнал его под холодный душ и напоил крепким чаем, он отправился на телевидение. Андрею он  чуть ли не в приказном порядке сказал, что если он хочет остаться живым хозяином своей квартиры, то он должен бросить пить, закрывать дверь на замок, никого чужого не впускать и отвечать только на шифрованные звонки телефона – два гудка, тишина, затем опять два гудка.

– Мы что, разведчики, что ли, – пробурчал Андрей и вытер пот со лба, который крупными каплями скатывался по лицу.

– Хуже, – быстро ответил Владимир Иванович и, отправив в рот остатки бутерброда, сделанного женой, пошел к двери, – привет.

– Привет, – ответил Андрей, когда Владимир Иванович уже выходил из подъезда.

На телевидении его встретили как родного. Но в отличие от переводчиков, которые при встрече с ним сдержанно шутили и улыбались в усы, и Светлана Сергеевна, и Рита, увидев его, прервали разговор, и бросились его обнимать и даже целовать. Владимир Иванович не ожидал такой любви с их стороны и стоял, как вкопанный, и после каждого поцелуя шатался, как ванька-встанька. На него со всех сторон посыпались вопросы, на которые он не успевал отвечать, и поэтому на вопрос – где ты все это время пропадал? он отвечал, что он с Еленой, конечно, встретился, а на вопрос, когда он приехал? он ответил, что сына они назвали Владимиром, что каждый раз вызвало новый взрыв смеха и очередные поцелуи.

Наконец эмоции женщин стали постепенно затухать, тем более что они были наполовину искусственные. И Владимир Иванович это отлично понимал, но все равно ему было очень приятно, что о нем помнили и даже ждали.

– Но я надеюсь, – произнесла Светлана Сергеевна, прикуривая сигарету, – теперь ты уже не исчезнешь так надолго.

Владимир Иванович в ответ улыбался и пожимал плечами.

– Да, – вдруг произнесла Светлана Сергеевна, и быстро выпустила дым изо рта, – у тебя на депоненте лежит целое состояние. Так что иди, получай деньги и с тебя причитается. Мы ведь сделали уже две программы по твоим сценариям. – Да, да, – кивая головой, подтвердила Светлана Сергеевна, заметив недоумение на лице Владимира Ивановича.

– Иди в кассу, пока она не закрылась на обед, – произнесла Рита и такими добрыми глазами посмотрела на него, что он смутился и боком пошел к двери.

– Касса на втором этаже, – услышал он голос Светланы Сергеевны, когда уже вышел в коридор.

Через полчаса он стоял у окошка кассы и держал в руках пачку купюр. Он оглянулся по сторонам и быстро пересчитал деньги. В руках у него оказалось четыреста двадцать рублей с мелочью.

«Это уже кое-что, – подумал он, – с этого уже можно начинать».

И сунув небрежно деньги в карман брюк, он пошел в буфет. Женщины уже были там и подзывали его, поднимая вверх руки. Владимир Иванович, заказав всем кофе с коньяком, шоколадки и прочую буфетную дребедень, с подносом в руках подошел к столику, за которым сидели Светлана Сергеевна и Рита.

– Этим ты так просто от нас не отделаешься, – взяв чашку с кофе с подноса, произнесла Рита и переглянулась со Светланой Сергеевной.

– Да, – подтвердила та.

И вдруг они прыснули от смеха, увидев как их слова подействовали на Владимира Ивановича. Он стоял с подносом в руках и был похож на официанта, который ожидал получить большие чаевые, а получил копейки. Он смотрел на пустой поднос и не знал, что с ним делать. Но женский смех привел его в чувство, и он тоже засмеялся, поняв, что его опять разыграли.

– Да, Владимир, – покачивая головой, произнесла Рита, – вы совсем не изменились. А знаете, как мы испугались, когда узнали, что вы пропали?

– Да, – подтвердила Светлана Сергеевна и, не успев сделать глоток кофе, поставила чашку на стол, – мы все это время чувствовали себя, как на иголках, – она вытирала губы и руки салфеткой.

– Нам даже какое-то время казалось, – произнесла Рита и подняла глаза на Владимира Ивановича, – что это мы во всем виноваты. – Она рассматривала гущу на дне чашки.

– Ну, это вы напрасно, – бодро ответил Владимир Иванович, – это вы гадали на кофейной гуще.

Женщины понимающе засмеялись.

– Но шутки в сторону, – вдруг серьезно произнесла Светлана Сергеевна, – пора и за работу.

Владимир Иванович опомнился и быстро встал.

– Нет, – дорогой мой, – остановила его руками редактор, – я совсем другую работу имела в виду.

И Светлана Сергеевна серьезно, положа руку на стол, рассказала Владимиру Ивановичу, какую работу она имела в виду. Оказалось, что за время его отсутствия у них в редакции произошли большие перемены. «Ряд кадровых перестановок», – так выразилась Светлана Сергеевна.

– Сейчас, – говорила она, – много внимания новым руководством уделяется дисциплине. Так что вы появились как нельзя вовремя. Нам срочно нужен сценарий на эту актуальную тему. Что это будет, я не знаю, – торопилась говорить Светлана Сергеевна и не давала Владимиру Ивановичу даже вставить слово, – может быть, программа, а может быть, и фильм. Форму тоже можете определить сами. Но все это нужно сделать как можно скорей.

Владимир Иванович внимательно слушал редактора, и у него от ее слов забурчало в животе. Он ерзал на месте, переставлял чашки на столе, наконец сунул руки в карманы. Но нащупав там купюры, быстро вынул руки и сел за стол, как ученик после замечания учителя.

– Вот так, – закончила свою речь Светлана Сергеевна и допила кофе.

Владимиру Ивановичу было приятно вести этот разговор. Он чувствовал, что к нему относятся как к профессиональному сценаристу. Единственное, что его несколько смущало, так это то, что разговор шел о телевизионной программе, а не о полнометражном кино. Но он гнал от себя эти мысли и представлял, что перед ним сидит не редактор телевидения, а сам Тарковский или, на худой конец,  Кончаловский.

– Мне кажется, – наконец произнес Владимир Иванович, – что это может быть сказка. Да, русская народная сказка. Ведь народ любил в своем творчестве заниматься моралью.

– А что, – оживилась Рита, – по-моему, это выход.

– Что значит выход, – не глядя на Риту, произнесла Светлана Сергеевна.

Рита опустила глаза, поняв, что она сказала лишнее.

Наступила пауза, в которой Светлана Сергеевна несколько раз хотела что-то сказать, но не решалась. И только когда Владимир Иванович положил ладони на стол, как делал когда-то директор завода в конце оперативок, Светлана Сергеевна заговорила.

– Владимир, – она взяла его за руку, – мне не хочется, чтобы между нами была какая-то недосказанность.

Она выдержала паузу и посмотрела на Риту.

– Да, недосказанность, – повторила она, – вы отлично понимаете, что сейчас происходит, но что делать, мы всегда остаемся заложниками обстоятельств, – она развела руками, – но в любой ситуации нужно оставаться профессионалом (она хотела сказать – человеком и поэтому слегка запнулась), да, профессионалом, – повторила она, – и поэтому я на вас возлагаю большие надежды. Отнеситесь к моей просьбе неформально. Это все, что я вам могу сказать. Надеюсь, вы меня поняли.

И она взяла в руки сигареты и зажигалку. Владимир Иванович понял этот жест как сигнал к окончанию разговора и тоже медленно встал из-за стола.


26

С телевидения  Владимир Иванович поехал в Историческую библиотеку, где он был записан еще со студенческих времен. Ленинку он решил некоторое время не посещать. Он пытался убедить себя, что в историчке гораздо быстрее можно найти нужный материал. Но на самом деле ему было просто страшно встретиться там с Натальей. И боялся он не столько ее, сколько себя. Ему было неприятно вспоминать, как он вскользь, как можно небрежней рассказывал Елене о Наталье. Ему было неприятно, что он боялся ей смотреть тогда в глаза и даже, кажется, покраснел, и Елена, конечно, заметила это.

 «Что она подумала тогда», – думал он, идя уже по площади Ногина и закрывая лицо от ветра. – Нет, ни о чем серьезном и речи быть не может, – успокаивал он сам себя, – но у меня просто может не хватить сил», – и он боялся признаться себе, на что ему может не хватить сил.

Ветер продувал его насквозь, и он с облегчением свернул за угол, где ветер был гораздо слабее.

В теплом уютном зале библиотеки Владимир Иванович чувствовал себя, как дома.

«Вот такая обстановка должна быть в доме, тишина, кругом стеллажи с книгами и все заняты делом», – рассуждал он, листая старинные книги.

Работа над сценарием ему быстро надоела, и Владимир Иванович отложил в сторону листы с уже начатым сценарием и стал думать о своей работе. Он придвинул кресло поближе к столу и, нащупав приклеенную кем-то жвачку, чуть ли не вскрикнул. Соседи посмотрели в его сторону, и он виновато улыбнулся в ответ.

 «Идиоты», – произнес он про себя, и взявшись за кресло в другом месте придвинул его еще ближе.

Затем он положил перед собой чистые листы бумаги, положил на них авторучку и, сложив руки, долго смотрел на них. У него уже давно не было страха перед чистым листом бумаги. Он давно чувствовал себя в этом деле почти профессионалом. Это чувство пришло как-то само собой и незаметно для него. Было время, когда он мучился над каждой фразой. И от этого они выходили из-под его пера какими-то тяжелыми, словно это были не слова, а огромные глыбы камней. Но сейчас он чувствовал себя свободным, он легко выражал свои мысли и порой ловил себя на том, что это не он их выражает, а они его заставляют себя записывать. И эти каменные глыбы постепенно превращалась в произведение искусства. Образ, вложенный им в эти слова, делал их почти невесомыми. Но сейчас он ничего не писал. Он просто сидел и наслаждался своим новым состоянием.  Он вспомнил слова Антона Павловича: «Как хорошо сидеть летом у открытого окна и писать рассказ».

«Да, это замечательно», – согласился он с классиком и продолжал просто сидеть и ни о чем не думать.

Владимир Иванович пытался отдохнуть от своих мыслей и поэтому отгонял их от себя. Но пока он отгонял одни, на их месте тут же появлялись другие, и это происходило без конца. Наконец Владимир Иванович смирился и стал думать. Мысли, которые он не стал отгонять от себя, оказались очень странными. Он опять думал о времени. Но уже не о времени своей жизни, а о времени в искусстве. Как художник передает время в застывшей картине или скульптуре? А они передают его. Он это прекрасно чувствовал. И он вдруг стал записывать свои мысли и скоро исписал все имеющиеся у него листы и остановился, как останавливаются корабли, только когда они причалят к берегу. Но он по инерции продолжал думать: «Конечно, с одной стороны, скульптура и живопись тем и отличаются от других видов искусств, что они отображают некоторое мгновение, но ведь, кажется, еще академик  Муратов писал о русской православной живописи, что она никогда не изображает момент, но некое бесконечно длящееся состояние или явление, и таким образом делает доступным созерцание чуда. То есть получается, что русская православная живопись в некотором смысле прямо противоположна импрессионизму, который стремился запечатлеть мгновение. Если мы вспомним ветхозаветную “Троицу” преподобного Андрея Рублева, которая, к сожалению, воспринимается большинством уже не как икона, но как живописное полотно, где художник отобразил бесконечную мысль – не истину, не мгновение, а вечность – бесконечный круг познания, в который вписаны художником три схожие друг с другом ангела. И сейчас в конце нашего века они кажутся тремя простыми собеседниками, которым в разговоре открылась вдруг какая-то вечная истина и они, пытаясь сказать окончательную правду, за несовершенством слов, увидев что-то новое, им пока неведомое, замолчали и задумались. Три склоненных лика, словно бесконечное склонение существительного “человека”, являют собой сущность этого мира».

Но скоро он стал не успевать за своими мыслями, и они убегали вперед. Он еще делал попытки догнать их, но чувствуя, что это уже невозможно, остановился.

 «Нужно будет эти рассуждения вставить в роман», – подумал он и решил все-таки закончить сценарий.


27

На следующий день он позвонил Елене на работу и назначил ей свидание. Елена, разговаривая с ним, прикрывала трубку рукой, почему-то стесняясь этого разговора.

В семь часов вечера Владимир Иванович с букетом гвоздик стоял на их месте у здания театрального музея.

Елена вышла из метро и быстрым шагом пошла к музею. Она натыкалась на идущих навстречу людей, и ей казалось, что люди это делают специально, что всеми правдами и неправдами хотят помешать ей встретиться с Владимиром Ивановичем. Она морщилась от каждого нового столкновения с прохожими и даже про себя выругалась.

Когда она увидела Владимира Ивановича, то почему-то вздрогнула. Он стоял среди идущих мимо него людей и с еле заметной улыбкой нюхал цветы. Елена глубоко вздохнула и медленно подошла к нему. Он тут же очнулся и кинулся обнимать Елену, будто они не виделись целую вечность. Цветы болтались где-то у нее за спиной.

– Ах, да, – опомнился, наконец, Владимир Иванович, – это тебе, я, кажется, еще ни разу не дарил тебе цветы.

– Да, – спокойно ответила Елена и, выдержав паузу, взяла цветы, – спасибо.

– Ну, – произнес Владимир Иванович и посмотрел по сторонам», – куда же пойдем?

– Не знаю, – растерянно произнесла Елена, – однако какой-то ты неопытный ухажер. Ты должен был заранее все придумать. У тебя совсем нет никакого опыта, – добавила она после паузы и положила голову ему на грудь.

– Да, – вздохнул Владимир Иванович, – абсолютно нет никакого опыта. Но я горжусь этим.

Елена  улыбнулась и еще сильнее прижалась к нему.

– А интересно, – произнес Владимир Иванович и, взяв Елену за плечи, посмотрел ей в глаза, – а что думают о нас прохожие? За кого они нас принимают?

– Они думают, наверное, что это муж назначил свидание своей жене.

После этих слов они замерли и тут же начали смеяться, и так, что на них стали обращать внимание прохожие.

– А знаешь, какая мне сейчас пришла мысль, – как-то торжественно произнес Александр Иванович и даже поднял палец вверх.

Елена смотрела на него какими-то детскими глазами.

– А не пойти ли нам в музей. Мы столько раз около него встречались, но ни разу не зашли в него. Мне даже как-то неудобно перед ним, тебе не кажется?

– Кажется, – поддерживая тон Владимира Ивановича, ответила Елена, – нужно нанести визит вежливости, а то он уже затаил на нас обиду.

– Решено, – бодро произнес Владимир Иванович, – я приглашаю вас в музей.

И Владимир Иванович предложил Елене руку. Она оценила этот его жест, пристально взглянув на него, выпрямила спину, и вдруг они вместе прыснули от смеха и, взявшись за руки, как дети, побежали к входу в музей.

– В воскресный день, с сестрой моей мы вышли со двора, – декламировал он на бегу, – я поведу тебя в музей, сказала мне сестра.

Посетителей в музее почти не было. Смотрительницы, пожилые женщины со старомодными прическами, мило улыбались Владимиру Ивановичу и Елене и переглядывались между собой, когда они проходили мимо них. Музей оказался очень уютным и каким-то милым, что Владимир Иванович тут же сказал одной из смотрительниц. И та в ответ заулыбалась и предложила пройти в следующий зал, где много уникальных экспонатов.

– Там даже выставлены пуанты самой Павловой.

– Да, – искренне удивился Владимир Иванович, – и они с Еленой пошли дальше, переглядываясь и показывая глазами на смотрительницу.

У Владимира Ивановича было какое-то странное состояние. Он так себя еще никогда не чувствовал. Что-то подобное было с ним, когда они с Еленой ездили в город Волжск, но это было уже так давно. А состояние это выражалось в том, что ему ничего не хотелось. Он поймал себя на мысли, что у него нет никаких желаний и более того, он не чувствует своего тела. Он как бы находится в невесомости. Он увидел свое отражение в большом старинном зеркале и сразу не узнал себя. Он поднял руку, вторую. Да это было его отражение.

«Но какое-то оно странное, – подумал он, – что-то в нем не то».

Он подошел ближе и заметил, что отражение улыбалось ему какой-то блаженной улыбкой.

«Неужели у меня такое лицо, – испугался он и попытался сделать лицо серьезным. Он строил гримасы, но отражение продолжало улыбаться одними губами.

– Бред какой-то, – произнес он вслух и пошел к следующему экспонату.

– Почему бред, – сказала серьезно Елена, – а мне пуанты очень даже понравились. Ты же знаешь, мама хотела из меня сделать балерину.

– Знаю, прекрасно знаю, – говорил он, уже отойдя от нее на несколько шагов, – но папины гены оказались сильнее.

Он вернулся и, взяв ее под руку, потащил в следующий зал.

Через несколько минут они стояли около макета декорации к чеховской «Чайке». Владимир Иванович молча смотрел на макет, и ему вдруг показалось, что точно так на них, наверное, смотрит Господь и прекрасно понимает, какое действие будет разыграно в этих природных декорациях. Ему вдруг показалось таким ничтожным их желание быть счастливыми, что он даже покраснел.

– Ты знаешь, – произнес он в сторону, – мне кажется, я сейчас только понял, почему Чехов писал только рассказы и повести.

– И пьесы, – добавила Елена.

– Да, и пьесы.

Он повернулся к ней.

– Ведь Антон Павлович с двадцати лет знал, что он болен, и как врач понимал, чем и когда все это кончится. У него просто не было времени в этой жизни, чтобы писать романы. Ведь каждый роман – это пять лет жизни. Он не мог себе позволить такой роскоши. Он просто торопился сделать то, что он мог успеть сделать.

Владимир Иванович задумался.

– И Рим уже становится похож на Харьков, – произнес он и посмотрел на Елену.

– Что? – не поняв его последней фразы, спросила она

– Я говорю, что Антон Павлович очень любил Европу, но она ему надоедала и он писал друзьям, что Рим, в конце концов, становится похож на Харьков, и его уже тянет домой, в эту азиатчину.

Потом они долго гуляли по вечернему городу, смотрели на звезды и все время как-то пытались коснуться друг друга. То Владимир Иванович касался ее своим плечом, то обнимал, то просто держал за руки  и постоянно сжимал ее ладонь. Затем они ужинали в кафе, и Елена сделала удивленные глаза, когда Владимир Иванович лихо расплатился с официантом.

На платформе, когда уже оставалось несколько минут до прихода электрички, Владимир Иванович достал из кармана деньги, отсчитал двести рублей и вложил их Елене в ладонь.

– Что это? – удивилась Елена.

Но Владимир Иванович чего-то застеснялся и отвел взгляд.

– Только не думай, что я продал вдохновение, – наконец ответил он, – я продал одну старую рукопись, только рукопись.

Подошла электричка, и Елена вошла в вагон. Не успела она обернуться, как двери зашипели и стали закрываться.

– В следующий раз приезжай с сыном, слышишь? – прокричал он.

Но в ответ Елена только помахивала руками, давая понять, что она ничего не слышит. Владимир Иванович улыбнулся и махнул рукой. Электричка, словно перфолента, пробежала перед его глазами и скрылась в темноте.


28

На квартиру к Андрею Владимир Иванович ехал с каким-то странным чувством. С одной стороны, он чувствовал себя почти свободным человеком. Ему не нужно было ни перед кем притворяться: искусственно улыбаться делать не свойственные ему, жесты или даже врать – родителям или соседям. Но с другой стороны, он понимал, что его теперешняя  жизнь не совсем нормальная, что ли.

«Не выглядит ли она со стороны бегством от действительности? – эта мысль его немного испугала, – но как я мог поступить иначе. Я бы рад жить со своей семьей и даже с отцом и матерью, даже обязательно с отцом и матерью. Ведь они теперь еще и дед и бабка моему сыну. Больше того, я только о такой жизни и мечтал. О большом доме, в котором живет три, а то и четыре  поколения, об огромном столе, за которым по вечерам собирается большая семья».

Обо всем этом он читал в романах и смотрел в кинофильмах, и с детства этот образ жизни стал для него желаемым и единственно возможным.

Он сидел в вагоне метро и смотрел на людей, сидевших напротив него.

«Но почему этого не получается? – продолжал рассуждать Владимир Иванович, – больше того, такая жизнь просто невозможна в наше время. Нет ни домов, ни квартир, в которых бы поместилось четыре поколения. Да и прокормить такую большую семью в наше время не может один человек».

Владимир Иванович глубоко вздохнул и опять взглянул на сидящих напротив него людей. Молодые о чем-то спорящие люди уже сошли, и на их место сел взрослый мужчина в каракулевой шапке и старомодном пальто с отложным и тоже каракулевым воротником.

– Но на другую жизнь я не согласен, – произнес он вслух и пристально посмотрел на мужчину.

Тот с испуганными глазами смотрел на Владимира Ивановича, ожидая, видимо, еще чего-то более странного.

– Да, – произнес Владимир Иванович, после паузы, – а если нет этого, то не надо и ничего.

Владимир Иванович замолчал и отвернулся, но вдруг встал и вышел из вагона.

Он, конечно, мог любому человеку объяснить, почему в его жизни все было так, а не иначе. И его речь была бы убедительна и даже красива. Но когда он рассуждал наедине с собой, то все эти доводы не казались ему такими убедительными. Вернее будет сказать, на эти доводы находились контрдоводы. И его такая счастливая жизнь в большом доме с женой и детьми после этих контрдоводов не была уже столь счастливой и беззаботной. И все потому, что в его счастливую жизнь вмешивались другие люди, которые почему-то не хотели такой жизни, а значит, делали все, чтобы разрушить и его, Владимира Ивановича, счастье. Более того, находились люди, которые хотели такой жизни, но не могли ее себе обеспечить. Это ему, с его умом и талантом, было легко это сделать, а им, простым  и не отмеченным Богом людям, как быть. И Владимир Иванович опять и опять натыкался на такие простые и вечные противоречия, которым была уже не одна тысяча лет, и не мог, как и его великие предшественники, разрешить их. И он доходил в своих рассуждениях даже до того, что фраза Шарикова из «Собачьего сердца» – «все поделить» – не казалась ему такой уж глупой.   

«Что я за человек такой, – уже спокойно рассуждал Владимир Иванович, когда подходил к дому, – я хочу быть царем, ибо только царь может окончательно выйти из толпы, и одновременно я хочу быть рабом, чтобы разделить участь большинства. И из этого противоречия мне не выбраться. Так что счастья мне не видать, как своих ушей.

Квартира была опять не заперта, и Андрей сидел на диване в той же позе, в которой он его оставил еще утром.

– Ты хоть с дивана-то вставал сегодня? – спросил его Владимир Иванович и прошел в туалет.

– Или нет? – закончил он свой вопрос, когда вернулся в комнату.

– Или нет, – не глядя на него, ответил Андрей. – Ну что, получил деньги?

И только тут Владимир Иванович вспомнил, что он получил деньги и ничего не купил из продуктов.

– У, черт, – произнес Владимир Иванович и даже ударил себя ладонью по голове.

– Я так и знал, – чуть ли не вскрикнул Андрей и стал быстро и энергично ходить по комнате, – а я как дурак сижу и жду его целый день. Давай, еще не поздно, на Чернышевского есть дежурный, меня там знают. Ну?

– Что ну? – не понял Владимир Иванович.

– Деньги давай!

– А, деньги.

И он полез в карман.

– Целый день пропал из-за тебя, – возмущался Андрей и внимательно следил за руками Владимира Ивановича.

Наконец, он выхватил из его рук десять рублей и быстро пошел к двери.

– Зачем тебе столько? – только успел возмутиться Владимир Иванович, но было уже поздно.

До двух часов ночи они сидели за столом и разговаривали о жизни.

Андрей принес бутылку водки и закуску. Не накрывая на стол, а так, по-холостяцки, они разложили продукты на столе, быстро на толстые куски порезали колбасу и сыр, и Андрей, торопясь, запрокидывая бутылку в стаканы, разлил водку.

– Давай, – быстро произнес Андрей и в четыре глотка жадно выпил стакан до дна.

Владимир Иванович поднял стакан и тут же поставил его на стол.

– Ты что? – с полным ртом  спросил его Андрей.

Кусочки сыра даже вываливались у него изо рта. Владимиру Ивановичу показалось, что он не ел несколько дней.

– Я не буду, – спокойно ответил Владимир Иванович, – тем более на ночь я никогда не пью.

И Владимир Иванович сделал себе бутерброд и аккуратно откусил его.

– Тем более стакан, – добавил он.

– Не хочешь стакан, выпей половину, – не унимался Андрей и поднес ему водку почти к самому рту.

– Да прекрати ты, – возмутился Владимир Иванович и отстранил его руку, и из стакана выплеснулась добрая половина водки.

– Да ты что! – вскрикнул Андрей, – совсем уже, это же водка, а не…

Он быстро облизал руки и стал собирать водку со стола в стакан.

– Остановись, – произнес Владимир Иванович и взял его за руку.

– Это же водка, – уже прокричал Андрей и попытался вырваться, но Владимир Иванович крепко держал его за руку, так что Андрей только дернулся несколько раз и опустился на стул.

Они с минуту просидели молча. Андрей еще несколько раз пытался высвободить свою руку, правда, уже не с такой силой, но, поняв, что Владимир Иванович настроен более чем серьезно, перестал даже пытаться это делать

– Мне кажется, – отпустив руку Андрея, сказал Владимир Иванович, – ты не до конца понимаешь всю серьезность своего положения.

– Что ты имеешь в виду? – спросил Андрей, потирая свою руку, – однако здоровый ты мужик.

– Я имею в виду то, что если ты будешь пить, то менты прибьют тебя где-нибудь.

– А, ты об этом, – обреченно как-то ответил Андрей, – это они могут.

– Ты пойми, дурная твоя голова, что из-за такой квартиры они пойдут на что угодно.

Андрей после слов Владимира Ивановича опять потянулся за бутылкой.

– Самоубийца, – произнес Владимир Иванович, – и вырвал бутылку из его рук.

Андрей почти не сопротивлялся.

– Но что же мне делать? – Андрей поднял глаза.

И в этом взгляде Владимир Иванович увидел какую-то обреченность, и отвел взгляд.

Ему вспомнились сегодняшние его рассуждения, и он понял вдруг, что жизнь Андрея зашла в тот же тупик неразрешимых противоречий. Да, Андрей был прописан в этой квартире, и она по праву принадлежала ему, но только формально. Юридически она не являлась его собственностью, и поэтому он не мог распоряжаться ею. Она юридически принадлежала государству. И государство в лице милиции в данном случае считало несправедливым такое положение дел, когда один человек, да еще молодой, проживал в квартире в девяносто с лишним квадратных метров. Когда по санитарным нормам одному человеку положено шесть или восемь. Тем более что Андрей не был ни академиком, ни космонавтом, ни даже директором универмага. Владимиру Ивановичу вдруг показалось, что все потуги Андрея отстоять эту квартиру обречены. И общественное мнение всегда будет в этом вопросе на стороне власти. И Владимир Иванович понял по взгляду Андрея, что он подсознательно понимает это. Он понимает, что он не заслужил такой квартиры, и его рано или поздно из нее вышвырнут. Он просто не знал, что ему делать, как поступить в сложившейся ситуации. И он продолжал пить, ожидая, что эта ситуация рассосется сама собой.

– Ты знаешь, – наконец произнес Андрей, – я последнее время чувствую себя загнанным зверем. – Рассуди сам. Из моего положения есть два выхода. Первый – это разменять квартиру, и, может быть, даже получить доплату. Но это нужно было делать, когда еще была жива мать. Или если бы я был нормальным человеком, с семьей или учился где-нибудь или работал. Но мне уже поздно заводить семью или устраиваться на работу. Кто возьмет конченого алкоголика.

– А второй путь? – Спросил Владимир Иванович, опустив глаза.

– А второй путь – в гроб, – весело ответил Андрей и было потянулся за водкой, но увидев глаза Владимира Ивановича,остановил руку.

У Владимира Ивановича не нашлось слов, чтобы возразить Андрею.

– Вот так, дорогой товарищ.

Андрей улыбался сквозь слезы.

Владимир Иванович отвернулся. Он не знал, что ему сейчас делать. Он чувствовал, что своим молчанием он как бы подписывает смертный приговор Андрею, но как выйти из создавшего положения, он сейчас не знал. Кощунственная справедливость в кавычках, конечно, прозвучала из уст Андрея, но Владимир Иванович чувствовал, что он абсолютно прав.

«Это как вся наша необъятная страна, – думал он, – которая кажется всему миру не по праву принадлежащей русскому народу. Ведь уже не раз он слышал заявления известных иностранных политиков, что недра Советского Союза  должны принадлежать всему миру. Но он отлично понимал, что в рамках существующей системы решить эти противоречия нельзя. Так что же остается? Ждать, ждать, как говорил Кожинов. Наверно