Александр Поверин

 

Книги и публикации

учебная литература художественная литература публикации в СМИ статьи А.Поверина

 

Город Троицк

(роман)

 

«Эх, тройка! Птица тройка, кто тебя выдумал?»

Н.В.Гоголь «Мертвые души».

 

 

1

            Если вы когда-нибудь путешествовали по нашей необъятной родине по железной дороге с запада на восток, то между городами Старожинск и Новохоперск вы не могли не обратить внимание на один небольшой, но замечательный в своем роде, городок и не согласиться тут же с коротким и метким русским замечанием вашего случайного попутчика. Это удивление тем более станет понятным, если объяснить, может быть еще не искушенному в дальних путешествиях читателю, что городок этот открывается вашему взору несколько неожиданно – после довольно однообразного пейзажа, состоящего в основном из поросших сгоревшими лесами сопок, которые поезд, медленно извиваясь, словно сытая змея, объезжает вот уже вторые сутки. Впрочем, я неоднократно убеждался, что не заметить этот городок, и главное, его вокзал просто невозможно. Даже один японец, решивший прокатиться по России на поезде и вот уже третьи сутки не встававший с нижней полки, после одного резкого толчка вагона, не без помощи переводчицы, вдруг поднялся и посмотрел в окно. Затем он помотал головой и догадался, наконец, раздвинуть веки своего левого глаза пальцами. Увидев здание вокзала, он пошатнулся, схватился свободной рукой за перевязанную вафельным полотенцем голову и вслух по складам прочитал: «Гьороть Троиськ?» – и с жалобной японской улыбкой посмотрел на переводчицу. Та с серьезным видом кивала ему в ответ. Видя, что его не понимают, японец произнес довольно длинную фразу, которая переводчица тут же начала переводить и не заметила, что переводила она с русского на русский. «Да какая, к черту, меловая эпоха! – словно гром с ясного неба раздался вдруг хриплый голос с верхней полки, – опохмелиться он просит, о-пох-ме-лить-ся!» «Эпохмелися, эпохмелися», – обрадовался японец и, словно сын к отцу, полез целоваться со своим «руським товарисчем». Многие из проезжающих, рассматривая вокзал города Троицка, запоминали даже некоторые детали и не только архитектурные, но и, так сказать, бытовые. Многие помнили мальчишек, которые, словно стая воробьев на кусок хлеба, набрасывались на жвачку, брошенную из окна вагона каким-нибудь хмурым иностранцем; полную розовощекую молодую женщину, торгующую на перроне сладким даже на вид виноградом и загорелого мужчину, выглядывавшего, словно Мефистофель, из-за ее широких плеч; или ценник, прикрепленный к весам с кривой, словно молния, стрелкой, на который пассажиры смотрели, как на табличку под музейным экспонатом; или, наконец, дворника – гигантского мужчину в белом фартуке, зимней шапке с поднятым ухом и метлой (эдакий анахронизм наших дней) – его замечали прямо-таки все. И что интересно, – коль замечали его, то не замечали грязи и мусора на перроне, из чего можно сделать вывод, – что их, наверное, и не было. Короче, все, что попадалось на глаза любопытным взорам из окон проходящих поездов, говорило: этот город живет еще своей старообразной какой-то жизнью, его еще не захлестнула не только волна перемен, которая, видимо, не смогла перевалить через Уральский хребет, но его еще, и не коснулась своей волшебной палочкой современная цивилизация. «И, слава Богу»! – думали пассажиры, глядя на исчезающее за ветками деревьев здание вокзала и на дерущихся пацанов, не поделивших, видимо, между собой заморскую жвачку.

Архитектура вокзала города Троицка тоже представляла интерес для проезжающих. Правда, когда я увидел это сооружение первый раз, то сказал своему другу, с которым мы вместе путешествовали: «Чем-то мне это здание напоминает храм Посейдона в Пестуме», – на что кто-то из местных жителей строго посмотрел на меня и попросил не выражаться. Поэтому, чтобы не раздражать местных патриотов, я скажу только, что дорический стиль оставил, конечно, свой след на лике этого сооружения, но под влиянием времени твердые очертания его были нарушены, и как на лице молодого человека вдруг появляются лихие усы или бородка, так на фасаде вокзала вдруг возникали либо балкон с тяжелыми перилами, с которого «отцы города» приветствовали уезжающую на комсомольские стройки молодежь, либо трехступенчатое крыльцо с двумя огромными разноцветными шарами по углам – «карамболь и карамболина», – как шутили по этому поводу местные интеллигенты. Периодически вокзал «украшал», словно повязка на лбу красноармейца, какой-нибудь лозунг, например: «КОММУНИЗМ – НЕИЗБЕЖЕН», или просто рядовая вывеска «АГИТПУНКТ». Колонны, которые когда-то белозубой улыбкой блестели на фасаде вокзала, скрылись теперь за кислой гримасой какой-то немыслимой пристройки (температурным тамбуром – по скупому сметному наименованию), которая исказила здание вокзала, как искажает лицо человека флюс или воспаление надкостницы. А вскоре на этом «флюсе», как бы наклейка из пластыря, появилась белая табличка с красным крестом «МЕДПУНКТ». В конце концов, весь фасад в одну ночь был перекрашен в какой-то ядовитый цвет, который можно встретить только на полотнах Матисса или еще на губах местных пацанов, наевшихся черники, которая, говорят, не перевелась еще в местных лесах. Такой цвет получился при смешивании всей, имеющейся в городском РСУ, краски, но все равно ее не хватило на весь фасад, почему и повесили сбоку огромный портрет одного высокопоставленного лица, которое должно было наутро проезжать мимо города Троицка. Потом портрет сняли, и некоторое время смелый желтый мазок недокрашенного вокзала восхищал еще художников-авангардистов из соседнего Новохоперска. Но это продолжалось недолго, – мазок заслонила, наконец-то, мемориальная доска, на которой уже с расстояния в сто метров, подходящий к городу с юго-запада путешественник, мог прочитать, что здание это представляет собой архитектурную ценность и охраняется государством.

Но наслаждаться этой охраняемой государством архитектурой пассажир мог всего три минуты, так как именно такова была продолжительность стоянки поезда на этой станции. И вот вы, качнувшись, как Ванька-встанька (поезд тронулся), идете в свое купе, где с удовольствием сообщаете попутчикам, что по расписанию на этой станции поезд стоит всего три минуты. На лицах попутчиков можно заметить некоторое равнодушие, так как величина интереса пассажиров к городу прямо пропорциональна продолжительности стоянки поезда в нем. И вот уже поезд, дернувшись в сторону на последней вокзальной стрелке, вырывается на свою столбовую колею. Ну, а что же город Троицк? Неужели мы так и оставим его? Неужели удовлетворимся тем временем, которое для него отведено в расписании движения поездов? Конечно же, нет.

 

2

           Когда поезд, словно занавес со сцены, убрался с перрона, то трем пассажирам, сошедшим в городе Троицке, открылся вдруг удивительный пейзаж: на окаймленном сопками поле, сплошь поросшем иван-чаем, словно обгоревшие спички, редко торчали тонкие молодые березки (это все, что осталось после прошлогоднего пожара). Впрочем, открылся этот пейзаж только одному пассажиру, так как двум другим он уже изрядно надоел, и поэтому они не обратили на него никакого внимания. Двое эти были: Роман Иванович Гнесюк – заведующий отделом культуры районного Комитета партии и Иван Петрович Пищик – директор и, одновременно, администратор местного драматического театра имени М. С. Урицкого. Проводив поезд безразличными взглядами, они направились к зданию вокзала. Один из них шел медленно и даже с остановками, другой двигался на полусогнутых и торопливо.

Примерно месяц назад в городе Троицк произошел казус в связи с именем, которое носил местный драматический театр. Как-то так произошло, что все жители города: и руководство, и работники театра, и местные почитатели актерского искусства, то есть абсолютно все, были почему-то уверены, что М. С. Урицкий, чье имя с гордостью носил театр вот уже не одно десятилетие, это не кто иной, как Д. И. Писарев. То есть произошла какая-то всеобщая галлюцинация – в фойе театра повесили портрет Писарева, школьникам во время экскурсий по театру рассказывалось о страстном публицисте XIXвека, узнике Петропавловской крепости и авторе «Мыслящего пролетариата», но называли и публициста, и узника, и автора Урицким, и никто этого не замечал, хотя под портретом по-русски было написано: Д. И. Писарев (1840 – 1868 г.) И так, наверное, продолжалось бы еще очень долго, если бы один из учеников на очередной экскурсии по театру, устав от замечаний, не спросил бы вдруг свою учительницу по литературе: «Серафима Павловна, а кто же тогда Писарев-то?» Серафима Павловна попросила не задавать ей глупых вопросов и еще несколько минут продолжала экскурсию, как вдруг остановилась и на полусогнутых ногах побежала к двери директора театра. Иван Петрович Пищик, узнав эту страшную новость, тут же выбежал в фойе и, почти обнюхав, словно ищейка, портрет, отправился в городской комитет партии. Но к самому Ермолаю Ермолаевичу Помидорнову – Первому секретарю райкома, он пойти не решился и рассказал о случившемся несчастии (он так и выразился – несчастье) Роману Ивановичу Гнесюку, так сказать, своему непосредственному начальству. Но как ни странно, Романа Ивановича эта ошибка даже не удивила, о чем можно было заключить по его спокойному взгляду куда-то поверх директора театра; просто перед ним встал теперь очередной вопрос, который, как любил выражаться Ермолай Ермолаевич, во что бы то ни стало нужно решать. А вопрос был следующим: менять ли имя, данное театру, к которому привыкли жители города, или менять портрет в фойе и биографию Урицкого, который в одно мгновение из публициста превратился в… неизвестно пока еще кого. «Дело еще усложнится тем, – подумал про себя Роман Иванович, – что портрета Урицкого в городе, конечно же, нет, а переименовывать театр – это значит…» – и он больно почесал пальцем затылок.

– Значит так, – выдохнул, наконец, Роман Иванович, – портрет пока снять, экскурсии не проводить и ничего не предпринимать без особых на то распоряжений.

И когда Иван Петрович, утвердительно хмыкнув несколько раз, покинул кабинет, Роман Иванович тут же выписал себе командировку в Москву. Он давно уже не был в столице, а тут такой замечательный предлог. «Покупка портрета Урицкого для театра имени Урицкого», – бурчал он себе под нос, аккуратно выводя буквы в графе – цель поездки. «Первый подпишет», – произнес он уже в полный голос и, после довольно продолжительной паузы, закивал головой.
И вот именно из этой командировки теперь возвращался Роман Иванович. В одной руке он держал большой, так что нести его нужно было в согнутой в локте руке, портрет Урицкого, а в другой пузатый портфель, к ручке которого, словно сеть после хорошего улова, была привязана большая авоська. Роман Иванович медленно подошел к входу в вокзал и уже было навалился плечом на тяжелую дверь, ибо обе руки у него были заняты, как дверь вдруг сама подалась вперед, и бедный роман Иванович чуть было не упал (он даже успел испугаться), как вдруг попал в чьи-то объятия.

– С приездом, Роман Иванович, – услышал он знакомый голос и увидел перед собой улыбающееся лицо Ивана Петровича Пищика. Это он услужливо помог ему открыть вокзальную дверь. Роман Иванович быстро освободился от объятий и, подняв перед собой, словно фонарь, портрет Урицкого, вошел в вокзал. Иван Петрович в два прыжка догнал своего шефа и зашагал чуть сзади. Так они прошли метров сорок.

– Завтра зайдете ко мне… после обеда, – не поворачивая головы, произнес, наконец, Роман Иванович, и Иван Петрович тут же отстал и исчез, каким-то шестым чувством поняв, что больше беспокоить Романа Ивановича сейчас не следует.

Такая неразговорчивость и некоторая даже суровость вообще не были свойственны Роману Ивановичу, но дело было в том, что эта, последняя, поездка в Москву ему не совсем, что ли, удалась. И это не только потому, что в поисках портрета он объездил, чуть ли ни всю Москву, и все безрезультатно; прелагали кого угодно: Писемского, Менжинского, Калинина, Дзержинского, Писарева (здесь Роман Иванович чуть было не выругался), но только не Урицкого, – так что он вынужден был обратиться за помощью в Министерство культуры и три дня ждать результата. Но это все было даже на руку Роману Ивановичу. А неудача его состояла в том, что, приехав к Нинель Александровне Преступа, его бывшей секретарше, которая три года назад перебралась на жительство в Подмосковье к своей умирающей тетке и у которой Роман Иванович регулярно останавливался, дверь ему вдруг открыл какой-то незнакомый мужчина с огромными рыжими усами и, главное, в зеленых выцветших трениках и стоптанных кожаных тапках, которые совсем еще недавно одевал сам Роман Иванович.

– А Нины нет, по-деловому ответили рыжие усы на вопрос Романа Ивановича и, понаблюдав за его блуждающим взглядом, откинули занавеску за дверью, дав понять этим жестом, что ее, действительно, нет.

Роман Иванович не стал заглядывать за занавеску и, извинившись, быстро пошел вниз по лестнице, а новый хозяин квартиры еще долго после этого не закрывал дверь и энергично поглаживал свои рыжие усы. Роману Ивановичу было несколько обиден такой неожиданный финал их отношений с Нинель Александровной, и он все три дня ожиданий ответа из Минкульта проходил по Москве надутым и раздраженным. Мало того, что пришлось заплатить администратору гостиницы и вообще… у него еще неожиданно проснулся бешеный аппетит, который изрядно потрепал его командировочный бюджет. А главное, и этого он уже никак не мог простить Нинель Александровне, было то, что не ему, а рыжим усам достались не только треники и тапочки, но и дышащие паром беляши со сметаной, так замечательно приготовляемые Нинель Александровной, и упругая благоухающая чистотой постель, и, конечно же, нежные поцелуи ее мягких губ. «А Нины нет…» – опять невольно вспомнил Роман Иванович голос рыжих усов и, как в детстве, несколько раз шмыгнул носом.

Далее, я думаю, не нужно описывать встречу Романа Ивановича со своей супругой Юлией Степановной и на некоторое время оставить его (дать ему, в конце концов, возможность прийти в себя) ибо каждый из нас, дорогой читатель, может представить себе это сам, то есть я имею в виду усталые вздохи Романа Ивановича и жалобы на эту утомляющую душу и тело Москву, на нерасторопность коммунальных служб, на сервис и т. д. и т. д. – всего не перечесть, на что мог жаловаться жене Роман Иванович, пока она помогала ему раздеться, подавала халат, полотенце, готовила завтрак и понимающе и сострадательно кивала своей маленькой головкой. К тому же Роман Иванович не очень, я бы сказал, осторожно отзывался о работе родного министерства, что передавать читателю уж совсем необязательно. Я думаю, мы вернемся к нему, когда он чистый, сытый и довольный собой ляжет с газетой на диван, и, прочитав пару статеек, программу телевидения и сводку погоды, уснет сном праведника, – интересно будет тогда подсмотреть его сновидения; или, когда он уже проснувшись, сядет, все еще в халате, за свой письменный стол и, потеряв под ним тапочки, и, посучив такими же, как и на руках, толстенькими пальчиками с прямыми ногтями, станет перебирать на столе бумаги, и, достав из стола общую тетрадь, щелкнет авторучкой и задумается, глядя на шаляпинские, правда, уже слегка засаленные обои. Вот тогда мы к нему и вернемся.

 

3

           Иван Петрович Пищик, после встречи на вокзале с Романом Ивановичем, сразу же отправился в свой родной театр. И у такой его дисциплинированности были свои причины. Дело в том, что он вез из Новохоперска для очередной театральной премьеры трех аквариумных рыбок – красных меченосцев, которые, как ему показалось еще в поезде, не очень хорошо перенесли столь длительное путешествие.

Как-то на одном из самых обычных, рядовых совещаний Ермолай Ермолаевич, критикуя одного старого партийного работника, между прочим заметил, что вместо того, чтобы рыбок разводить, а этот работник был страстный любитель аквариумных рыбок, лучше бы дела как следует наладил… Эта фраза так и повисла в воздухе, а затем как-то сразу разнеслась по городу. А вскоре закрыли в Троицке зоомагазин на ремонт, перевели на новое место (но никто не мог сказать куда) птичий рынок; и старый партийный работник забросил своих рыбок, которые прямо на глазах его домашних угасли в какие-нибудь три недели. Так что на вопрос администратора театра: «А есть ли в городе еще меченосцы?» – старый рыбовод-любитель только помотал головой и полными слез глазами посмотрел на пустые аквариумы. Вот поэтому Иван Петрович и был вынужден за рыбками отправиться в Новохоперск. А театру они понадобились для постановки пьесы местного драматурга Ивана Лагранжа «Отец и сын» по известному роману И. С. Тургенева. По замыслу режиссера аквариум с рыбками все три акта должен будет стоять на сцене, чтобы, в конце концов, умирающий Базаров задел бы его случайно рукой, и он бы разбился, а рыбки, попрыгав сначала на столе, затем на полу, сдохли бы на глазах у зрителей. Впрочем, надо заметить, что этот прием (театральный) далеко не новый, и многие читатели что-то подобное уже могли видеть, ну, где-нибудь в Каннах или в Венеции, но для города Троицка это пока еще была находка, и директор театра, и режиссер, и все труппа ожидали от этой находки «большого зрителя». Правда, рыбок, купленных Иваном Петровичем, как вы, наверное, сами уже понимаете, вряд ли хватит на «большого зрителя», но об этом сейчас почему-то никто не думал, и даже на вопрос Ивана Петровича: «Сколько покупать рыбок-то?» – режиссер театрально развел руками и ответил: «Ну, во всяком случае, не косяк!»

Иван Петрович, не останавливаясь и не заговаривая ни с кем, а, только молча, кивая и отмахиваясь, как это делают актеры перед премьерой, если с ними начинают заговаривать (боятся сглазу), быстро прошел в свой кабинет, и тут же выпустил несчастных меченосцев в заранее приготовленный аквариум. Иван Петрович глубоко вздохнул и опустился в старое кожаное кресло, которое приняло его в свое приятное прохладное объятие. Но через мгновение его лицо, словно калейдоскоп, из красного превратилось в почти белое – он увидел, как один из меченосцев поплыл как-то боком, показав ему свое бледное брюхо. «Сорвут премьеру, сволочи!» – произнес он вслух и, постучав по стеклу пальцами, на что плывущий на боку меченосец никак не отреагировал, быстро вышел из кабинета.

В это время в Троицком драматическом театре имени М. С. Урицкого шла очередная репетиция. Репетировали сцену признания в любви Базарова княгине Одинцовой. Главный режиссер театра Ефим Николаевич Боос смотрел на сцену какими-то мутными глазами и с гримасой, с какой он обычно смотрел на свою бывшую супругу, когда она вдруг переспрашивала его: «Постой, постой… это какой Константин Сергеевич? – и тут же махала рукой, – а-а-а…» Мысли Ефима были далеки от того, что происходило на сцене.

«Как такое могло произойти? – думал он и, утопив голову в плечах, замирал секунд на тридцать, – не понимаю… Я, Ефим Боос!!! – выпускник ГИТИСа, подававший такие надежды… которому место во МХАТе, в БДТ, ну, на худой конец, в Малом, оказался… и где? – он смотрел куда-то в сторону, где вязали шарфы и шапки своим мужьям не занятые в сцене актрисы, – где!?» – повторил он еще раз свой вопрос, но уже почему-то вслух.
– Что где? – переспросила вдруг Елена Коровина, исполнительница роли Одинцовой.
– Я спрашиваю, правда, где? – тут же нашелся Ефим и исподлобья посмотрел на сцену, – что где? – он покачал головой, – Сергеич уж давно бы закричал «не верю»!
Ефим Боос переменил позу, но вдруг встал и пошел к сцене.
– Сколько можно повторять, – говорил он на ходу, – что правда жизни и правда искусства – это не одно и то же, – и он потряс над головой своими огромными ладонями.
Елена Коровина обиженно посмотрела в сторону.
– И, пожалуйста, без обид…
– Но я никак не могу понять эту женщину, – чуть ли не плача, произнесла Елена Коровина и сделала жест, словно она что-то отбросила от себя, – ей объясняется в любви красивый умный молодой мужчина, а вы говорите, ей должно быть скучно. – И она, уже улыбаясь, посмотрела на Володю Веретенникова, недавнего выпускника Ярославского театрального училища, исполнителя роли Базарова. – Я этого никак не могу понять, Ефим Николаевич, – повторила она еще раз уже с дрожью в голосе и посмотрела на режиссера.
Ефим Николаевич глубоко прерывисто вздохнул и пошел на свое место.
– Давайте все сначала, – произнес он на ходу и развел руками.
Он прекрасно знал, что Елена Коровина и Володя Веретенников уже несколько месяцев как находятся, так сказать, в интимной связи и что Володя с некоторых пор стал этой связью тяготится, чего нельзя было сказать о его партнерше, и поэтому фраза Володи, произносимая со сцены: «Ну что ж, вы добились своего – я люблю вас», – у него никак не получалась. Она выходила у него с какой-то вопросительной и даже угрожающей интонацией. Но, несмотря на это, Елена каждый раз вспыхивала и начинала лихорадочно хвататься за платье.

Увидев этот жест в очередной раз, Ефим заскрипел на весь зал креслом и принял свою излюбленную позу – задрав коленки выше головы. В роли Одинцовой он представлял себе всегда легендарную Алису Коонен – не меньше, ну, на худой конец, Алису Фрейндлих, но уж никак не Елену Коровину.
– Н-е-е-ет, – вздохнул режиссер, – и Михалыч абсолютно прав, – он помотал опущенной головой, – никогда Тургенев не уместится на подмостках театра имени Урицкого…. Но разве это объяснить Гнесюку, – и Ефим выругался и тупо посмотрел в сторону – ему вспомнилось, что по плану отдела культуры следующей пьесой, над которой ему предстояло работать, была пьеса Лагранжа «Как быть?» по роману Чернышевского «Что делать?» – Ох, что делать? Что делать? – произнес он на весь зал и схватился за голову, – что же делать?
И вдруг, словно эхо, услышал он голос Ивана Петровича Пищика.
– Я просто не знаю, что делать? Они сорвут нам премьеру. Здрасьте Леночка, здрасьте Володя, здрасьте Ефим Николаевич, – он тяжело дышал и размахивал руками, – эти сволочи непременно сорвут премьеру, сорвут, сорвут, сорвут, – отмахивался он от Ефима Николаевича, хотя тот молча смотрел на него, и по его лицу было видно, что он ровным счетом ничего не понимает.
– Да, кто они-то? – наконец удалось ему вставить свой вопрос в короткую прогалину между очередными настойчивыми «сорвут, сорвут, сорвут» Ивана Петровича.
– Как кто? – удивился вопросу Пищик, – рыбы! Рыбы и сорвут премьеру!
– Какие еще, к черту, рыбы? – явно уже начинал злиться режиссер, – это вы, Иван Петрович, своими рыбами, – он помахал кистями рук, словно плавниками, – срываете репетицию.
И Ефим Николаевич, громко и редко хлопая в ладоши, пошел к сцене.
– Рыбы, Ефим Николаевич, – идя следом за режиссером, продолжал Иван Петрович, – которых я по вашей же просьбе купил в Новохоперске и привез в город Троицк, испытав при этом массу неудобств, и вынужден был выслушать при этом массу нелестных слов, как в свой адрес, так и в ваш… и даже в адрес Ивана Сергеевича Тургенева.
Иван Петрович остановился и… видимо, почувствовав это, или, поняв о каких рыбах идет речь, остановился и Ефим Николаевич и медленно развернулся.
– Мы, наверное, можем быть свободны, донесся со сцены робкий голос Елены Коровиной.
Ефим Николаевич дал рукой понять, что «да», и она, подхватив платье, на цыпочках бесшумно покинула сцену. Звонкими широкими медленными шагами за ней сцену покинул и Володя Веретенников.
– Вечно вы, Иван Петрович, – почему-то шепотом произнес Ефим Николаевич, – сначала воду намутите… Рыбы! – он поднял руки кверху, – рыбки, – он сморщился, – так… что с ними? Где? – произнес он уже в полный голос и быстро пошел к выходу из зала.
За ним вприпрыжку побежал Иван Петрович, и то, обгоняя, то, отставая от него, стал рассказывать о своих злоключениях в Новохоперске и, в конце концов, рассказал о том, как один из меченосцев поплыл как-то боком.
– Вот, – Иван Петрович ткнул пальцем в аквариум (они уже вошли к нему в кабинет), – смотрите сами.
Ефим Николаевич сначала приблизился к стеклу и, почти коснувшись его носом, секунд сорок рассматривал меченосцев, один из которых плыл на боку.
– Ну, теперь, я надеюсь, вы убедились, Ефим Николаевич, какие это сволочи и что они непременно сорвут премьеру.
Режиссер выпрямился и, посмотрев на рыбок сверху, пощелкал по стеклу пальцами.
– А может быть он еще того… аклимается?.. Все-таки такое путешествие… они, наверное, не привыкли, а?
Иван Петрович посмотрел сначала на Ефима Николаевича, потом на меченосцев и глубоко вздохнул.
– Но вы, честно говоря, тоже хороши, – не могли, что ли, купить их побольше?!
На этот вопрос Иван Петрович не стал отвечать, а отошел в сторону и стал в позу обидевшегося человека.
– Ну, ладно, ладно, – поспешил его успокоить Ефим Николаевич, – кстати, а вы их кормили?
Этот вопрос заставил Ивана Петровича вздрогнуть, подскочить к аквариуму и обнять его зачем-то двумя руками, словно кто-то хотел его унести. Затем он выбежал из кабинета и через минуту прибежал обратно, держа в руке, уже больше, правда, похожий на хоккейную шайбу, кусок вареной колбасы.
– Нет, подождите, – остановил его за руку Ефим Николаевич, – не рискуйте… – он почему-то улыбнулся, – лучше сходите еще раз к этому… ну, хозяину аквариума и хорошенько все разузнайте. Ну, там, как кормить, чем, когда. И было бы просто замечательно, если бы он сам пришел в театр и последил за ними.
– Но, Ефим Николаевич, – робко возразил Иван Петрович и опустил глаза, – вы же прекрасно знаете, – он сделал паузу, – как к нему относится наш… – но он почему-то не сказал кто, а склонил голову набок и одними глазами показал на потолок. – Да уж, если к слову пришлось, то я должен вам сказать, Ефим Николаевич, что вся эта затея…
Боос вдруг серьезно посмотрел на Пищика.
– Нет, я не то, что против вашей, так сказать, идеи. Идея хорошая, – поспешил добавить Иван Петрович, видя, как режиссер уже набрал в грудь воздуха, чтобы, видимо, возразить или, чего хуже, просто нагрубить своему директору, – идея, я бы даже сказал, замечательная, если не сказать гениальная, – он как-то по-женски дотронулся до своего собеседника, – но вы же знаете, как Ермолай Ермолаевич относится к рыбе вообще и к аквариумным рыбкам в частности – он даже в райкоме партии отменил рыбный день. А тут рыбки в театре, да еще все три акта на сцене – ведь могут подумать, что мы это нарочно, – последние слова Иван Петрович произнес шепотом и оглянулся.
Ефим Николаевич молча смотрел на Ивана Петровича.
– Да нет же! – вдруг произнес он и стал ходить по кабинету, но вдруг резко остановился и на несколько секунд задумался, – нет, нет, – замотал он головой и подошел к Ивану Петровичу, – искусство должно быть свободно от всяких предвзятостей, – и он ткнул ему пальцем в грудь.
– Именно, что свободно, – подхватил Иван Петрович и посадил Ефима Николаевича в свое прохладное кожаное кресло, – я вот что подумал, – он пошевелил губами, как это делали меченосцы, – а не заменить ли нам… рыбок, – Иван Петрович опять посадил в кресло Ефима Николаевича, который после этого предложения чуть было не выскочил из него, как ужаленный, – а не заменить ли их, – уже настойчивей повторил Иван Петрович.
– Да на что!!! – закричал режиссер, словно он был на репетиции, и, отпихнув Ивана Петровича, вскочил и опять энергично стал ходить по кабинету. – Заменить, – передразнивая Ивана Петровича, произнес Ефим Николаевич, – да что вы в этом понимаете?! Заменить… Да тут же, – он потряс в воздухе руками, – целая связь ассоциаций, тут же Чехов! Бергман!... и этот… как его, черт, а вы говорите – заменить, – и он вдруг как-то неестественно засмеялся, – чем?!
– Лягушками, – совершенно не потеряв хладнокровия, произнес Иван Петрович, – ведь Базаров, кажется, врач, а значит должен резать лягушек, вот и пусть они у него в аквариуме живут… а их у нас, дорогой мой Ефим Николаевич, в каждом болоте – хватит и на премьеру и на все последующие спектакли. И на гастроли ездить удобно, – несколько оживился директор и опять усадил в кресло своего режиссера как-то вдруг поникшего, – ведь лягушек в каждом городе можно найти, а можно и с собой брать… в бочке.
– В какой еще бочке, что вы говорите? – возразил Ефим Николаевич, но уже не так рьяно.
– В бочке из-под капусты – я готов для этого дела пожертвовать даже свою. Или еще можно в бидоне, раньше ведь их сажали в бидон с молоком, для охлаждения, так что они к этому привычные, эта привычка у них передается наверняка уже на генном, так сказать, уровне.
– Что вы несете, Иван Петрович, вы хоть понимаете? – начал было возражать Ефим Николаевич, но вдруг замолчал и задумался.
«Конечно, идея абсурдная, скверная идея, – произнес он про себя, – но с другой стороны… театр абсурда на таких идеях только и держится, так что…– он почесал затылок, – что-то в это все-таки есть».
Но вслух этого он сказать, конечно, не мог, так как все идеи, которые выходили не из его головы, считались им, по крайней мере, неталантливыми.
– Ну ладно, – наконец, произнес он вслух, – мы еще к этому вернемся, а сейчас давайте о главном… вы, надеюсь, не забыли.
И Ефим Николаевич исподлобья посмотрел на Ивана Петровича.
– Что вы!... – вздрогнул Иван Петрович и, оглянувшись, на цыпочках подошел к двери и на мгновение весь превратился в слух; затем он приоткрыл дверь и впустил в кабинет большого рыжего кота Барсика, который вот уже несколько лет прекрасно исполнял в театре роль кота в спектакле, поставленном Боосом по пьесе Ивана Лагранжа «Коты и собаки».
Иван Петрович закрыл за Барсиком дверь и, подражая коту, бесшумно подошел к Ефиму Николаевичу.
– А в чем же, вы думаете, я привез этих рыбок, а заодно и… – прошептал он ему на ухо, и они вдруг вместе, под сурдинку, театрально захихикали и смеялись так минут пять, ударяя друг друга по плечам и коленкам и вызывая этим все новый и новый смех.

 

4

            Третьим пассажиром, который сошел на перрон вокзала города Троицка был молодой и еще мало известный московский поэт и сценарист Леонид Григорьевич Пилиняев.

Насладившись красотой открывшегося ему вдруг пейзажа, Леонид заглянул в две огромные урны, стоящие на перроне и, убедившись, что они были абсолютно пустые, а для этого он даже нагнулся над ними, как нагибался в детстве над колодцем, направился в здание вокзала.

В здании вокзала его взгляд тут же остановился на вывеске «БУФЕТ», и было появившаяся на его лице улыбка, тут же исчезла. Перед принятием пищи его лицо всегда принимало серьезное выражение. Такое выражение лица обычно бывает у подчиненных, когда они внимательно выслушивают своих начальников. Но у Лени такое серьезное выражение появлялось на лице потому, что он очень серьезно относился к своему питанию. Пройдя по еще влажному кафельному полу, он подошел к стойке буфета. К нему тут же подошла буфетчица и так приветливо улыбнулась, что Леонид был вынужден обернуться, чтобы убедиться, что эта улыбка предназначалась ему. Леня улыбнулся в ответ одними губами и спросил стакан сметаны и булочку. В ответ буфетчица принесла стакан кофе с молоком и калорийную булочку и, улыбнувшись еще раз, извинилась и сказала, что сметаны у них сегодня нет. Леня, пошевелив губами, хмыкнул, расплатился и, взяв со стойки буфета стакан с булочкой, которая напомнила ему шляпку большого белого гриба, пошел к столику.

За все он заплатил 29 копеек и остался этим очень доволен, так как на завтраке ему удалось сэкономить 21 копейку (он рассчитывал истратить полтинник). Леня откусил полбулочки, отхлебнул треть стакана кофе и поставил его на столик. Столик тут же, словно аптекарские весы, отреагировал на поставленный Леней стакан и вернулся в прежнее положение, когда он взял его для второго глотка. Но вдруг на дне Леня заметил что-то белое. Он быстро допил остатки кофе и заглянул в стакан – там была не доеденная кем-то сметана.

«Нет, это уже слишком», – подумал Леня и, достав пальцем из-за щеки хлебный мякиш и тут же проглотив его, понес стакан к стойке.
Ленина интеллигентная профессия и статус столичного путешественника не позволяли ему мириться с таким к себе отношением.
– Посмотрите! – почти кричал он на ходу, – посмотрите, посмотрите, – он показывал стакан любопытным пассажирам, которые уже успели заполнить буфет, и, подойдя к стойке, поднес стакан к самому носу буфетчицы. – Это же черт знает что такое! – он переступил с ноги на ногу, – а говорили, что сметаны нет!
Буфетчица заглянула в стакан, посмотрела на Леню и несколько растерялась, – она не знала, что отвечать и, главное, как.
«То ли начать возмущаться, как это она всегда делала в подобных случаях, – подумала она, – и сказать, что, мол, за такую зарплату и обслужить, и помыть, и убрать – дураков нет, или вежливо ответить, что сметана была, но только что кончилась (не объяснять же ему, что сегодня просто не завезли кефира, а водой разбавлять сметану она стесняется). Человек этот явно приезжий и черт его знает, что у него на уме, но с другой стороны – молодой и нечего себе».
Но пока она думала, что ответить пассажиру, Леня Пилиняев опять переступил с ноги на ногу, подернул плечами и улыбнулся. Буфетчица быстро ответила тем же. Тогда Леня осторожно, держа двумя пальцами, поставил стакан на поднос и повторил свою фразу, но уже совершенно в другом тоне, я бы сказал, несколько даже ласково.
– Что же это вы… а говорили, сметаны нет, – и Леня заглянул буфетчице в глаза.
Буфетчица тут же отвела взгляд, спрятала стакан, дунула на свою кудрявую челку и тоже ласково ответила:
– Но… почему же нет…
И быстро вышла в подсобное помещение, а через минуту (Леня успел разве что посмотреть по сторонам и заметить большой, висящий над пальмой, портрет Карла Маркса) появилась с полным стаканом сметаны и новой калорийной булочкой в руках. Булочка, и это Леня тут же отметил, в отличие от той, первой, остатки которой он еще держал в руке, было сверху обильно присыпана сахарной пудрой.
– Вот… пожалуйста, – сказала буфетчица, застенчиво опустив глаза.
– Я так и знал, – громко вдруг произнес Леня и от радости аж развел руками.
Он зачем-то поклонился, словно ему вручали хлеб-соль, и принял стакан и положенную на него булочку. В знак благодарности он хотел было сделать один жест (не более!), но буфетчица, неправильно поняв этот жест, быстро дотронулась до Лени рукой и дала понять, что этого, мол, не надо.
– Угу, – произнес Леня, – угу, угу, – и чуть ли не прищелкнув каблучками, отошел от стойки буфета, а от столика еще раз улыбнулся и, откусив полбулочки, произнес:
– Спасыба, – а про себя подумал: «Еще сэкономил полтинник, не меньше».
Леня долго, глядя в глаза Карлу Марксу, поедал дармовую сметану и калорийную булочку, отчего его губы покрылись белой сахарной пудрой, и он стал похож на коверного клоуна.

Отец Лени, Григорий Адамович Пилиняев, отставной подполковник, в настоящее время проживал вместе со своей супругой Алиной Петровной Пилиняевой, урожденной Чекмаревой, в городе Слуцке, по месту своего призыва в армию. Алина Петровна была по образованию педагог, но из-за постоянный переездов вместе с мужем-офицером, свои педагогические способности смогла проявить только при воспитании своего единственного сына. Это она привила ему с самого детства большую любовь к советской литературе. Алина Петровна по линии своей матери происходила из дворян и, несмотря на то, что была членом партии, а в свое время активной комсомолкой, часто об этом рассказывала своему сыну, но рассказы эти тут же прерывались, когда в комнату входил муж. Григорий Адамович этого очень не любил и, может быть, поэтому никогда не рассказывал о своих предках и всегда уходил от прямых вопросов на эту тему. «Я произошел от Адама», – отшучивался он, и эта шутка всегда имела успех. Но, будучи иногда навеселе, он вдруг вскакивал и, издавая какие-то странные звуки, пробегал несколько шагов на мысках, руками изображая в эти моменты как бы игру на скрипке. Это всегда были только мгновения, но они явно указывали на его западное, может быть, молдаванское происхождение. Или еще он любил рассказывать историю о своем деде или даже прадеде по фамилии Беляев. Он, будучи мобилизованным в армию из деревни, на перекличке после первого же боя, не услышав обычного бодрого «Я», после фамилии Пилиняев, которая ему уже давно приглянулась, ни секунды не раздумывая, подал свой голос. С тех пор его прадед и все его потомки стали Пилиняевы, а боец Беляев так после этого боя и пропал без вести. А поступил он так потому, что, будучи абсолютно черен волосами, всегда переживал от несоответствия своего вида и фамилии, неизвестно каким образом доставшейся его предкам. Он даже подозревал, что это была чья-то шутка. И вдруг такой случай – он не смог им не воспользоваться.

Надо сказать, что эта новая фамилия наложила свой отпечаток на все поколения будущих Пилиняевых. Почувствовал это на себе и Леонид. Мне известно, что в студенческие годы, после седьмой или восьмой кружки пива, Леня любил в незнакомой компании назваться вдруг бессарабцем и произнести в доказательство несколько фраз на каком-то иностранном языке, больше всего напоминающем цыганский. Но все эти фразы мог произнести любой человек, который хоть раз слышал цыганскую речь, тем более, после такого количества выпитого пива. Друзьям же он даже пытался переводить на русский язык тексты цыганских песен, но все они у него получались на один сюжет: молодой цыган влюблялся в русскую девушку (либо цыганская девушка влюблялась в русского юношу), покидал табор, но она отвергала его любовь, и он скитался, пока его уже умирающего от голода не подбирал какой-нибудь табор. Один раз его все-таки разоблачили (настоящие цыгане), но к чести его надо сказать, что он тут же во всем признался и сам громче всех при этом смеялся. Следует, наверное, еще сказать, что друзья Лени всегда и все ему прощали. Это, может быть, происходило из-за того, что у него их было слишком уж много, а, следовательно, не было настоящих, или, может быть, еще потому, что он был слишком уж искренним человеком. Иногда его искренность доходила даже до какого-то цинизма, и он всегда признавался (не сразу, конечно) во всех своих грехах. Я не хочу сказать, что искренность, пусть даже патологическая (как у Лени), является отрицательным, что ли, качеством человеческого характера. Отнюдь нет. Просто эта искренность находилась у Лени очень уж близко к самой откровенной лжи, и ей всегда сопутствовало желание сначала что-нибудь этакое сочинить, кого-то разыграть, даже обмануть или просто пошло солгать.

Буфетчица все это время стояла, постукивая пальцами по прилавку и изредка посматривая на незнакомого пассажира. После Лени она уже успела обслужить нескольких покупателей, но почти не обращала на них внимания, отчего они, следя за ее глазами, тоже мерили взглядом странного для города Троицка молодого человека и, взяв сигареты «Астра», которыми была красиво выложена вся витрина буфета, медленно отходили в сторону. Достоинство монет, брошенных в глубокую тарелку, буфетчица определяла больше, видимо, на слух и на ощупь, так как она почти не смотрела на них.
Когда Леня до блеска выскреб стакан, он повертел им в руке и почему-то посмотрел в сторону буфета и встретился взглядом с его хозяйкой…
Надежда Силкина (так звали буфетчицу) работала на вокзале города Троицка уже почти семь лет. Приехала она в город из деревни Крутые горы еще молоденькой девушкой, чтобы поступать на товароведческий факультет филиала Новохоперского торгового института и… не поступила.

Ей очень не хотелось возвращаться в родную деревню, и поэтому поезда она ожидала на вокзале, глубоко вздыхая и чуть ли не плача. И мимо нее не смог без участия пройти начальник вокзала Николай Александрович Поправко. Вернее, он сначала прошел мимо, но, сделав несколько шагов, остановился и посмотрел на Надежду – сомкнутые ее коленки целомудренно блестели в лучах летнего солнца. И вовсе Николай Александрович не был, что называется, «бабник», или еще хуже «развратный тип», нет, он был женат на старшем диспетчере вокзала Анне Григорьевне Мироновой, она ему родила двух очаровательных дочек Леру и Лару. Но все дело в том, что сметану любил не только Леонид Григорьевич Пилиняев и другие пассажиры, но любили ее и Лера с Ларой, и Анна Григорьевна, и сам Николай Александрович, а буфетчица вокзала Зинаида Степановна Березкина не далее как пять минут назад заявила, что за такую зарплату, как у нее, дураков, мол, нету, ну и т. д. и т. п. Вот Николай Александрович и подумал вдруг: «А что если, действительно, взять посудомойку…» Блики на коленках тоже, конечно, сыграли свою роль. Узнав от Нади Силкиной ее историю, что она с детства помогала матери – директору и продавцу деревенского магазина стоять за прилавком и постигла уже (это в таком-то возрасте, – чуть ли не пришел в отчаяние Николай Александрович) некоторые торговые хитрости, то смело предложил ей поработать посудомойкой вокзального буфета и многозначительно при этом добавил: «Пока…» Надя утерла слезы и согласилась. А через полгода она поменялась должностями с Зинаидой Степановной, которая, чувствуя за спиной молодое дыхание новой работницы, которой даже грязный фартук и пот на краснощеком лице придавал какую-то особую прелесть, не выдержала и стала прикладываться в рабочее время, чего не мог не заметить Николай Александрович, словно только этого и ждал, и перевел ее в посудомойки, а Надежду в буфетчицы. Но этого Зинаида Степановна, конечно, не вынесла и на третий день, бросив в сердцах стакан из-под сметаны в посудомоечный бак и обозвав Надежду… (она использовала ненормативную лексику, на что не имела никаких оснований), пошла в кабинет к товарищу Поправко (она так вдруг стала называть Николая Александровича) и подала заявление. Николай Александрович покрутил на столе авторучку, словно пропеллер, и, растягивая слова, произнес: «Как мне ни печально, но…» – и подписал заявление. Зинаида Степановна фыркнула и быстро вышла из кабинета. «Но кадры решают все», – твердым голосом закончил фразу Николай Александрович и отодвинул заявление на край стола.

Сейчас Надежда уже училась на последнем курсе торгового института – помогли ее трудовой стаж и авторитет Николая Александровича. Но замуж она пока не вышла… За тех, кто предлагал, она не хотела, а за кого пошла бы – не сватались.
Надежда не выдержала пристального Лениного взгляда и опустила глаза. Это Леню приятно удивило и он, оглянувшись по привычке по сторонам, подошел к стойке буфета.
– А что… в этом городе есть, где остановиться? – вытирая губы платком, произнес Леня и серьезно посмотрел на Надежду.
Этот вопрос заставил ее густо покраснеть, и Леня от удовольствия даже проглотил слюну.
– У нас есть… прекрасная гостиница, – не глядя на Леонида, еле выговорила Надежда и только после этого подняла голову, – «Юность», называется, на проспекте Ленина… только что построили.
– Это… – Леня показал рукой на выход, – недалеко?
– Да, да! – как-то громко начала фразу Надежда и очень тихо закончила, – совсем рядом.
Леонид вернулся к столику и, взяв свой портфель, замер в какой-то нерешительности.
– А я скоро перейду на другую работу, – не ожидая от себя такой разговорчивости, произнесла вдруг Надежда, – меня Игорь Игоревич уже приглашал, я ведь институт заканчиваю
– Да? – удивился Леня – интересно… а кто такой Игорь Игоревич?
– Игорь Игоревич?
– Да?
– Игорь Игоревич Нетто – директор универмага… тоже нового, – добавила она после паузы.
– А как же тогда буфет, – Леня сделал жест, – сметана… Извините, – он быстро понял всю бестактность этой фразы. – Значит, говорите, «Юность», на проспекте Ленина?
Надежда только молча кивнула.
– Ну, что ж, надеюсь на обратном пути застать вас еще на старом месте, ведь аэропорта в городе Троицке, кажется, нет?
– Аэропорт только в Новохоперске, но у нас есть просто порт.
– Порт? – удивился Леня.
– Даже два: пассажирский и торговый.
– Так у вас что же – река?
– И река и порт, да… и море.
– То есть как?
– Ну, это мы так говорим, что море – Медвежье. Ниже нас ведь электростанция.
– А… понятно.
И Леня вдруг задумался и посмотрел на потолок. Затем он медленно опустил взгляд и оглянулся по сторонам. Ничего подозрительного он явно не заметил.
– А что же это я хотел вас спросить, – произнес Леня, глядя себе под ноги и почесывая затылок, – Да!... скажите, – он поднял взгляд на Надежду, – а вот директор ваш, как его?
– Николай Александрович Поправко?
– Товарищ Поправко… он что… – Леня вдруг приблизился к Надежде и шепотом произнес, – сильно пьет?
Надежда резко отстранилась от Лени и буквально впилась в него глазами. Она была несколько удивлена таким вопросом и поэтому некоторое время не могла выговорить ни одного слова, а только пожимала плечами.
– Пьет? – наконец повторила она вопрос, – да нет, не пьет… У него дочери взрослые, жена Анна Григорьевна, – она помотала головой, – нет, не пьет.
– А Игорь Игоревич? – повысив слегка голос, и уже как-то настойчивей спросил Леня.
– Игорь Игоревич? – уже тоже вслух удивилась вопросу Надежда.
– Да, Игорь Игоревич…Нетто, директор универсама?
– Да вы что? – она даже ухмыльнулась и помотала головой
– Ну, а кто же тогда пьет-то?! – начал почему-то сердиться Леонид, – вы можете назвать фамилии, адреса, должности?!
Надежда откровенно испугалась такого вопроса и даже стала хвататься руками за прилавок.
– Нет, – улыбнулся Леонид, вы не подумайте, что я… Я это так спросил… может быть, думаю, они досаждают вам, тогда бы я… А если нет, то… – Леня подмигнул Надежде, – то будем искать. А?
Надежда с трудом выдавила из себя улыбку.
– У нас пьет только Александр… носильщик, – робко произнесла Надежда и посмотрела в сторону перрона, – он мне предложение делал, но я ему отказала.
Надежда не ожидала от себя этих последних слов и поэтому смутилась и прикусила нижнюю губу.
– Я, наверное, глупость сказала, да? – не глядя на Леню, произнесла она.
– Нет, что вы, – успокоил ее Леонид и дотронулся на мгновение до нее рукой, – а что этот Александр… носильщик… его можно сейчас застать на работе?
– Сейчас? – Надежда вдруг откровенно рассмеялась, – сейчас уже нет. Ведь ваш поезд был последним, да он и на последний иногда не остается. Сами видели – сколько у нас пассажиров. Так что теперь только завтра… Но он на работе не пьет, – добавила она почти шепотом.
– Ну, вот вы и испугались… Я ведь это так – чисто из любопытства. Кстати, я не представился, извините… Леонид Пилиняев – московский поэт!
– Поэт? – повторила Надежда и смутилась, словно услышала что-то неприличное.
– Поэт, а что тут такого, – немного обиделся Леня.
– Да нет, я ничего, просто… – она пожала плечами.
– А как зовут будущего, надеюсь, товароведа?
Надежда вдруг зарделась и растянутыми в улыбке губами произнесла:
– Надеждой… Силкиной.
– Ну что ж, Надежда Силкина, – Леня вдруг как-то стал очень серьезным, – давайте прощаться.
Улыбка с лица Надежды мгновенно слетела, и она молча закивала головой.
– Обещаю посвятить вам, Надежда, очередное свое стихотворение, – с выражением и с жестом произнес Леонид Пилиняев и широкими шагами направился к выходу.
– Я разлюблю его, но буду помнить, – он первый был, кого я полюбила, – читал он на ходу.

 

5

            Роман Иванович Гнесюк уже с полчаса сидел за своим письменным столом и как завороженный смотрел на чистый, в клетку, лист бумаги. Глаза его уже начинали слезиться, и ему вдруг показалось, что клеточки на странице стали увеличиваться и превращаться в стальную решетку, и он чуть ли не сделал движение руками, чтобы схватиться за нее и чуть ли не открыл рот, чтобы позвать на помощь жену, но вовремя опомнился, потряс головой и, увидев опять четко перед собой тетрадь, глубоко и с облегчением вздохнул. «Черт знает что», – строго и быстро произнес он вслух, словно он это говорил не себе, а своему новому молодому инструктору Сергею Неустроеву. Затем он начал шлепать босой ногой по холодному полу в надежде нащупать под столом потерянный тапок, но эти пошлепывания ни к чему не привели, и он, произнеся в сердцах свое вечное недовольное: «А-а-ах!» – отодвинул стул и полез под стол. Там он, стоя на четвереньках, в полумраке нащупал сначала пыльный плинтус, затем скомканную и почему-то мокрую газету и, наконец, в самом углу нашел свой замшевый тапок. «Как он мог так далеко залететь?»– подумал Роман Иванович и, уже вылезая из-под стола, увидел стоящую в дверях Юлию Степановну. Он резко опустил голову и сквозь зубы процедил:
– Сколько раз я просил не мешать мне работать, – и он не поднял головы, пока Юлия Степановна не закрыла за собой дверь, не прошла гостиную и не загремела демонстративно на кухне кастрюлями. – Дура, – резко выдохнул Роман Иванович и стал подниматься, но вдруг довольно больно ударился спиной о край стола и сорвал свой прыщик, который Юлия Степановна не позже, чем час назад прижгла спиртом.

Искры посыпались из глаз романа Ивановича, и он чуть было не заплакал. Несколько минут он проклинал свой несчастный тапок, который он тут же швырнул в стену; стол, которому тоже досталось; жену – той он просто пообещал «что-то устроить», пока, наконец, боль не утихла. Поиграв лопатками и тщетно попытавшись пощупать свой прыщик сначала левой, а затем правой рукой, Роман Иванович успокоился и вновь уставился на чистую страницу.

В детстве Рома Гнесюк не отличался большими способностями и в школе учился на «твердую тройку» – все восемь лет. Десятилетку он заканчивал в «вечерке» и там уже появились «четверки» и даже «пятерки».

Параллельно с общеобразовательной Рома успел закончить и музыкальную школу, – его отец, Иван Николаевич Гнесюк, очень недурно играл на гармошке, балалайке и научил этому маленького Рому. К счастью музыкальный слух у него был хороший. Рома быстро освоил баян, аккордеон, мандолину, домбру, – потом принялся за духовые: труба, валторна, туба, бас… и тут он попал в поле зрения одного старого музыканта, Сергея Сергеевича Громыко, который пригласил Рому играть в городском духовом оркестре. Рома с радостью согласился, так как по характеру он не был солистом и даже к фортепиано относился почти с презрением за какую-то его индивидуальность. Сначала Рома играл с оркестром только туш на торжественных собраниях по случаю разного рода годовщин. Десятки раз подряд приходилось ему вместе с оркестром исполнять это бессмертное произведение, пока не одарят почетными грамотами всех передовиков самого большого в области лакокрасочного завода им. А. Д. Цюрупы. Затем Рома переключился на классику – руководитель оркестра вручил ему ноты сонаты Фредерика Шопена. Роме пришлось изрядно потрудиться, разучивая эту сонату, потому что сначала у него выходило явно что-то «не то», и походило это очень сильно на похоронный марш, который он неоднократно слышал на улицах родного города в исполнении своего оркестра. В конце концов, Рома может быть в первый раз в жизни произнес свое: «А-а-ах!» – и пошел к Сергею Сергеевичу. Тот, прослушав Рому, похвалил его и только посоветовал самую верхнюю «соль» брать чуть-чуть почище, чтобы она не походила на кваканье. «Это может вызвать улыбки вовсе неуместные в такой скорбный час», – закончил он как бы между прочим. «Но это же похоронный марш!» – почти закричал Рома. «Так точно, – спокойно ответил Сергей Сергеевич (он в молодости руководил духовым оркестром в местном полку), – а ты что хотел, чтобы людей провожали в последний путь под туш?!» «Нет, – ответил Рома, – но вы сказали…» «Не хочешь, не играй, – вставая, грубо оборвал его Сергей Сергеевич, – но знай, – каждые похороны – это пятнадцать рублей в кармане и безо всяких вычетов и красных крестов и полумесяцев… и это еще, не считая всего прочего…»

На это Рома ничего не ответил, а только глубоко вздохнул и, приложив трубу к губам, сыграл свою партию и верхнюю «соль» взял так чисто и печально, что со всего Дома культуры сбежались люди и долго спрашивали: «Кого? Кого хоронят?» «Меня», – грустно пошутил Рома, – это была первая и последняя его шутка…

Как-то поутру, подойдя к окну и посмотрев на родной город: на Дворец культуры, над которым развевался выцветший флаг, на постамент для будущего памятника В.И Ленину и, прослушав туш, который в исполнении родного оркестра звучал над городом каждый полдень, Роман Иванович вдруг задумался минут на двадцать. «А немало уже сделано… однако, – произнес он вслух и отдернул занавеску, – он почему-то на город обычно смотрел через узкую щелку, – немало!» – и он подошел к письменному столу и достал из ящика недавно принесенную с работы общую тетрадь в жестком зеленом переплете.

О подсознании Роману Ивановичу знать было не положено, но как, скажите, ему тогда объяснить этот его поступок – ведь тетрадь, принесенная так… на всякий случай, пришлась как нельзя кстати. «Все великие люди вели дневники», – произнес он, усаживаясь поудобнее за свой стол, и… опять задумался, но уже теперь минут на сорок. «А не так это, оказывается, просто», – смахнув пот со лба, произнес вслух Роман Иванович и хотел было еще попробовать, но рука, словно ей нужно было подписать требование на выдачу сельскому клубу черного бархата, не слушалась его. Наконец он в три приема все-таки начал выводить что-то на чистом листе. «Одиннадцатого ноль третьего заложил памятник», – прочитал он написанное и быстро вырвал лист, скомкал его и бросил под стол. «Надо будет урну принести», – мелькнула у него мысль в голове, и он чуть было не записал ее в дневник. Он опять задумался и начал шевелить губами, словно читая молитву про себя. Роман Иванович перебирал в памяти дела, о которых можно было записать в дневнике, но ему опять и опять попадались такие, о которых не то, что в дневнике написать, а впору совсем из памяти стереть. Например, вспоминал Роман Иванович открытие нового кинотеатра «Прогресс», но тут же – комната за экраном, где они с директором кинотеатра регулярно просматривали порножурналы и слайды, привезенные из Италии братом Юлии Степановны, вспоминались банкеты, которые он, будучи директором дома отдыха, устраивал для обкомовских работниов, но особенно ясно вспомнилось, как он совершенно пьяного троицкого поэта Степанё Дольника пытался оторвать от пальмы, которую он непременно хотел увезти с собой; а когда он уже почти начал записывать в дневнике о своих командировках в Москву, то в памяти тут же всплыла, словно русалка, и Нинель Александровна Приступа. Вспомнилась ему и еще одна деталь его жизни, неизвестная широкой общественности, от которой он даже вздрогнул и быстро закрыл тетрадь – так ему страстно захотелось записать именно о ней. «От греха подальше, – прошептал он и встал из-за стола, – а вот ведь, наверное, в чем страсть-то писательская заключается». В следующий раз он засел за свой дневник через месяц и тоже безрезультатно – на чистом листе после этой попытки остались только три голые даты.

Но вот после возвращения из Москвы его опять потянуло к чистому листу в клетку. «А может быть, у меня талант открылся писательский, – ведь вот как тянет-то, уже просто не могу не писать », – думал Роман Иванович, прикрывая за собой дверь в кабинет. Но чем закончилась эта его очередная попытка, мы уже знаем.

 

6

            Леня Пилиняев шел по улице карла Маркса и небрежно заглядывал в урны, которые словно каменные цветки, стояли через каждые пятнадцать шагов. С одной стороны Леня это делал по привычке, можно даже сказать машинально (он когда-то, будучи студентом литинститута, подрабатывал дворником), но то, с каким выражением он что-то там замечал, или, вернее, не замечал, говорило, что была и еще какая-то причина его любопытства. Наконец он перестал заглядывать в урны, убедившись, видимо, что ничего нового он для себя в них не откроет: «Все ясно», – произнес он вслух и остановился и посмотрел по сторонам. Ему вдруг захотелось поговорить с кем-нибудь из прохожих, еще раз прощупать, как он выражался, почву, и он, заметив идущую навстречу пожилую женщину, решил начать с нее.
– Извините, – обратился он к ней, – а вы не подскажете, как пройти… – Леня проглотил слюну, – к продовольственному магазину?
– А зачем вам? – вдруг услышал Леня мужской голос и увидел, неизвестно откуда взявшегося, старичка с длинной козлиной бородкой.
Но не успел Леня открыть рот для ответа, как старичок также неожиданно исчез, а пока Леня искал его глазами, и женщина испуганно замахав руками, быстро пошла вперед по улице. Леня хмыкнул и решил отложить пока контакты с местным населением.
В конце улицы, если верить табличке на углу дома, Лене открылась площадь Ленина. Леня перебежал проезжую часть площади и подошел к небольшому серому параллелепипеду, рядом с которым две женщины, согнувшись, как крестьяне на полотнах Милле, сажали на клумбе цветы. Вслед за Леней к параллелепипеду подошла небольшая группа пожилых людей с букетами цветов, явно чего-то ожидая.
Вдруг до Лени донесся какой-то странный звук, напомнивший ему кряканье напуганной утки и лихорадочные удары палкой по консервной банке; и через минуту на площадь вышел целый отряд детей одетых, как тут же отметил Леня, явно не по сезону – стоял уже октябрь, а на них был, если пользоваться терминологией пионерских лагерей – «белый верх – черный низ». Под все еще не смолкающее кряканье и консервный бой дети обступили серый параллелепипед и остановились.
– Равняйсь! Смирно! – донесся до Лени властный женский голос, и дети замерли, изредка, правда, хватаясь за свои голые коленки.
У Лени защемило сердце – он узнал давно уже забытый им ритуал – прием в пионеры.
Когда детям повязали красные галстуки, и горнист прокрякал под консервный бой что-то похожее на туш, Леня глубоко вздохнул, посмотрел на красивое девятиэтажное кирпичное здание, которое своей формой повторяло параллелепипед в центре площади, и увидел в одном из окон мужчину в чем-то красном. Мужчина, словно почувствовал на себе Ленин взгляд и быстро задернул штору.
– А-а-а, попался! – закричал Леня и схватил за рубашку пацана лет семи, который вот уже несколько минут крутился у него под ногами, – а ну говори, что это за камень на площади?
– Пусти-и-и, – упираясь и не глядя на Леню, завопил мальчик, – это пУстОмент для памятника. – И когда Леня отпустил его, сделал три шага и остановился.
– Что же ты замолчал? – удивленно спросил Леня.
– А что я такого сделал? – в свою очередь спросил мальчик.
– Да ничего, – вздохнул Леня, – но ты, вообще-то, должен был у меня спросить десять копеек для начала.
Но мальчик ничего на это не сказал и побежал прочь.
– ПУстОмент, – повторил Леня вслух, улыбнулся и пошел вверх по улице Энгельса, в конце которой, как он успел уже разузнать, находилась новая гостиница «Юность».

Гостиница «Юность» тоже имела форму параллелепипеда, только поставленного на бок. И Леня даже подумал, что после сооружения в городе пУстОмента, местным архитекторам очень трудно будет выбраться за рамки его формы, и будущие здания в Троицке обречены, так или иначе, походить на параллелепипед.

С номером в гостинице Лене повезло – был, оказывается, понедельник, а в этот день туристы, следующие по маршруту: Новохоперск – Троицк – Старожинск – Новохоперск, обычно освобождали номера. Так что Лене не пришлось прибегать к крайним мерам, т.е. пускать в ход свое обаяние и с жестами декламировать стихи собственного сочинения. Честно говоря, он даже пожалел, что номер ему достался «без боя», и он почувствовал от этого какую-то неудовлетворенность. Но что было делать, – ключ от номера он уже держал в руках; и, написав в карточке учета в графе «адрес»: г. Москва, Лялин переулок, д. 18, кв. 49, а в графе «цель приезда»: творческая командировка, – потоптался на месте и отправился в свой номер.

Номер Лене достался двухместный с просторным коридором, душем и туалетом, куда он тут же заглянул и, потянув носом воздух, на некоторое время изобразил на лице несколько брезгливую гримасу.

Везде Леня замечал «следы» своего соседа: и по бритвенному прибору и замасленному огромному халату в ванной, и по не спущенному бачку в туалете после оправки малой нужды, и по большим словно розвальни, тапкам в коридоре, решил, что сосед ему, в общем, подходит. За окном открывался прекрасный вид на реку: один за другим по ней плыли самые разные пароходы и, подталкиваемые сзади настойчивыми буксирами, огромные баржи, которые перед самым портом вдруг начинали мычать, словно коровы перед вечерней дойкой. Но вдруг вдали, где, словно гигантские плавунцы, работали портальные краны, Леня увидел, как поперек всей акватории на боку плыл или лежал, как пьяный в луже, какой-то большой пароход. «Это, однако, очень интересно, – произнес Леня вслух, – надо будет сходить в порт и все как следует разузнать – тут, наверняка, не обошлось без…» – но без чего это не обошлось, Леня вслух не сказал.

Походив еще по номеру минуты две-три, словно инспектор уголовного розыска, отыскивающий улики преступника (он даже обнюхал стакан на журнальном столике), Леня, наконец, остановился около аккуратно застеленной кровати и поставил на тумбочку свой коричневый кожаный портфель, с которым он не расставался вот уже почти шесть лет.

Затем он вышел в прихожую, снял серую с опущенными полями шляпу, черный элегантный плащ и, почесывая затылок заметно отросшими за время путешествия ногтями, вошел в душ.

Портфель, который Леня аккуратно поставил на тумбочку, раньше принадлежал Лёниному отцу и когда-то со сменой офицерского белья, туалетными принадлежностями, вареными яйцами и бутербродами с любительской колбасой его брали с собой в многочисленные командировки во все концы нашей необъятной Родины. Так что, может быть, он уже и проезжал мимо Троицка. Затем, когда Григорий Адамович вышел в отставку, и его путешествия ограничились всего лишь походами в баню, портфель нес в себе помимо белья еще и душистые березовые веники, которые отставной подполковник десятками заготавливал в ближайшем лесу. Переехав в Москву, портфель наконец-то наполнился иным, достойным своих морщинистых боков и позеленевших бронзовых замков, содержанием. Правда, иногда, когда в него клали по десять, а то и по пятнадцать бутылок жигулевского пива, его ручке приходилось упираться из последних сил; но в основном по улице Горького и Цветному бульвару он носил в себе Лёнины конспекты и разного рода «запрещенную» литературу (начиная от Евтушенко и кончая Вознесенским).

Но хватит истории, к тому же Леня вот уже второй раз намыливает свои черные, как смоль, волосы. Сейчас в портфеле находились две бутылки (одна с водкой, другая – пустая), газета «Труд» за 15 апреля, пять экземпляров «Комсомольской правды» за 1 декабря прошлого года, электробритва «Харькiв», сильно потертая пачка бесалола, «Две пары лыж» – книжка стихов Евгения Евтушенко издательства «Современник», смена чистого белья в целлофановом пакете и не стандартного размера общая тетрадь в серой обложке, наполовину исписанная мелким Лёниным почерком. На дне портфеля лежал традиционный, как и во всякой душе, сор – крошки, березовые листья, остатки воблы и сухие корки апельсина, съеденного несколько лет назад при весьма пикантных обстоятельствах.

Было в этом портфеле и еще одно отделение, потайное, в которое и мне самому очень хочется заглянуть, но это мы сделаем как-нибудь в другой раз, так как в это же время в телефоне-автомате, что недавно был поставлен в городе Троицке на улице Свердлова, это напротив галантереи, набирает уже последнюю цифру одна белокурая девушка и, конечно же, с голубыми глазами.
Леня сначала подумал, что это просто звенит у него в ушах, и он даже потряс несколько раз головой, как это обычно делают лошади, освобождаясь от мух. Но звон не прекращался. Тогда Леня, смыв с лица остатки соседского мыла, приоткрыл дверь в коридор и вдруг вместе с прохладным воздухом на него прямо таки «пахнуло» телефонным звоном.
– Странно, – произнес Леня и, оставляя на полу мокрые следы, вошел в комнату.
И какая же улыбка появилась на его лице, когда он увидел вдруг за шторой, на подоконнике, массивный черный телефон.
Леня постоял около аппарата несколько секунд, наслаждаясь его приятным звоном, и элегантно снял трубку.
– Алло! – четко произнес Леня и переступил с ноги на ногу.
Но по ту сторону провода стояла какая-то межпланетная тишина.
– Алло!! – еще громче и уже чуть ли не заглядывая в трубку, произнес Леня и сел на подоконник, – Алло-о-о, я вас слушаю.
И только через несколько секунд Леня услышал робкий приятный женский голос– Алло, алло… Колю можно?
– Какого еще Колю, – чуть ли не обидевшись, произнес Леня в сторону, – вы куда звоните?
– Алло, алло, – повторил женский голос, – Колю можно… Щеглова…
– Девушка, девушка, вы меня слышите? – по-деловому заговорил Леонид и, услышав в ответ еще более робкое «да… слышу», продолжал, – скажите, только не вешайте трубку, пожалуйста, вы куда, собственно, звоните?
– В гостиницу «Юность».
– Прекрасно, а вы не ошиблись номером?
Девушка, видимо, не поняв какой номер имелся в виду, назвала номера телефона, и комнаты.
Леня с улыбкой посмотрел на ключи, лежащие на журнальном столике и на пластмассовую бирку, прикрепленную к ним.
– Странно, но вы не ошиблись, – сказал в трубку Леня и почувствовал, что на другом конце провода улыбнулись, – только я должен вас разочаровать, – он сделал паузу, – никакого Коли здесь, кажется, уже нет.
И Леня был, конечно, прав, так как та пижама 54-го размера, которая висела на спинке стула, тапочки и халат, о которых вы уже знаете, вряд ли могли принадлежать Коле, знакомому девушке с таким приятным и робким голосом.
– А где же он? – раздалось в трубке после довольно продолжительной паузы.
– А где же он?... – повторил Леня, сочувствуя девушке и, одновременно, так понимая Колю, – где же он… – Леня вздохнул и покачал головой, – да ваш Коля Щеглов… сейчас уже, наверное, где-нибудь под Новохоперском, – Леня помахал свободной рукой, словно крылом, – опохмелился и уже закусывает краковской колбасой, которой его угостил сосед с верхней полки, или, – Леня подернул плечами, – оживленно беседует с какой-нибудь случайной попутчицей в мчащемся в Старожинск «Икарусе», а, может быть, он гуляет сейчас в одиночестве по палубе речного гиганта… а? и мечтает о путешествии по Миссисипи и знакомстве с прекрасной мулаткой.
Леня все это произносил, размахивая рукой, и с каким-то даже вдохновением, но вдруг он услышал в трубке детские всхлипывания и замолчал, – он не ожидал, что это так серьезно.
– А он говорил, что…
Но у Лени абсолютно не было никакого желания слушать, что говорил Коля Щеглов, и поэтому он перебил девушку:
– Это, конечно, все очень интересно, но скажите… а вы когда с ним познакомились?
– В субб-о-ту-у.
– Отлично… и вы уже были у него в номере?! – Леня невольно повысил голос.
– Да-а-а, – раздалось на другом конце провода и далее последовал уже откровенный плач.
– Нет!? – вдруг вырвалось у Лёни, и он, скорчив гримасу, произнес несколько слов одними губами и чуть было не бросил трубку – так он был возмущен легкомыслием девушки с приятным робким голосом, но в последний момент передумал и, вздохнув и посмотрев зачем-то в окно, медленно поднял трубку. С другого конца провода все еще доносились всхлипывания и шмыгание носом.
– Но, право же, – попытался Леня успокоить девушку, но она от этого только сильнее заплакала.
– Но что же теперь-то! – опять повысил голос Леня и, дождавшись тишины, спокойно спросил, – а вы, наверное, студентка… торгового института?
– Тех-ни-ку-ма, – видимо, утирая слезы, отвечал женский голос, – заканчиваю в этом году-у.
– Да! – словно что-то вспомнив, вдруг вскрикнул Леня, – а вы, что, собственно, звоните… вы что… у вас какое-нибудь дело?
– Я купила билет-еты в те-атр… на среду, – голос хоть еще и всхлипывал, но уже опять стал робким и приятным.
– Ах, вот оно что… Вы любите театр… – Леня сделал паузу, – а знаете что?.. Леня погладил свои слегка рыжеватые, словно нарисованные усы, – а… хотите, я с вами пойду? Я тоже люблю театр и вообще… у меня есть московская прописка – Лялин переулок, дом 18, квартира 49, – добавил он в сторону.
– Хочу-у, – услышал он в ответ и почувствовал своим мужским сердцем, что сквозь слезы на лице девушки начала пробиваться улыбка.
– Ну, тогда что ж…
– Давайте встретимся в среду в шесть тридцать … это напротив театра, – торопливо заговорили на другом конце, – а вы не обманете?
– Ну, что вы! – удивился Леня такой наивности.
– Ну, тогда все… до встречи.
– До встречи, – пожимая плечами и почему-то оглянувшись, произнес Леня и, положив трубку, увидел вдруг в зеркале свое обнаженное отражение.

Он подошел к зеркалу и начал принимать разные позы, как это обычно делают культуристы на Западе. Он напрягал свои слабые мышцы, но больше всего надувались при этом его щеки. Делал все это Леня с очень серьезным видом.

Этот неожиданный телефонный разговор заставил Леню вспомнить, что в городе Москве он оставил свою законную жену – переводчицу с немецкого и французского – Наталью Паскевич. Правда, брак этот носил фиктивный характер, так как молодоженов в ЗАГС привела не любовь и не привязанность, и даже не одиночество, а скорее необходимость: для Лени получить московскую прописку, а для Наташи увеличить количество проживающих в их квартире и получить возможность «подать на расширение».

Но все это было просто и даже весело, когда «молодые» обговаривали, так сказать, теорию своей сделки, но на практике они оказались не совсем готовы к такого рода предприятиям. И это несмотря на то, что они обошлись без свидетелей и свадебных нарядов и колец (заняли у друзей) и, конечно же, без самой свадьбы с жареными курами и бешеными криками «горько». Просто, когда после всех брачных процедур, они вышли на улицу и остановились на мокром, от только что прошедшего дождя, асфальте, что-то вдруг екнуло в их сердцах, и они молча пошли по разным сторонам широкого тротуара, щуря глаза, на вдруг выглянувшее из-за туч солнце и сшибая капли с бурно цветущих в то лето лип…

– Ведь с другим его невеста прогуляла до зари, одуванчиком небесным утонули фонари. Их он встретит, но при встрече он уже не ахнет – очень сильно в этот вечер липой пахнет, – процитировал Леня написанные по этому поводу стихи и принял позу, которую обычно принимают культуристы в финале своих выступлений.

На его шее от натуги, словно впившаяся пиявка, вздулась вена, и он еле сдерживал губами набранный в легкие воздух.

И именно в этот момент в номер вошел Валентин Христинович Щетинин – главный инженер Новохоперского стекольного завода. Валентин Христинович был уже предупрежден администратором, что к нему в номер поселен Леонид Григорьевич Пилиняев – поэт из Москвы, и поэтому он не очень удивился облику «служителя муз», – а именно так он приветствовал своего нового соседа прямо с порога. Леня разжал губы и заметался по номеру, словно проколотый воздушный шар, но быстро нашелся и, стыдливо прикрывшись лежавшем на журнальном столике романом И. С. Тургенева «Отцы и дети», которым в преддверии премьеры зачитывалась интеллигенция города, быстро скрылся в душе.

– Одну секунду, извините, я сейчас, – раздалось за дверью.
На что Валентин Христинович отечески улыбнулся и снял плащ и шляпу. Затем, не развязывая шнурков, он стянул по очереди с ног массивные башмаки, изготовленные на Старожинской обувной фабрике имени Н. В. Гоголя, и с облегчением пошевелил пальцами ног, в заметно промокших носках.
– Ничего, ничего, – вздохнул Валентин Христинович и, подумав, снял носки и подул на свои усталые ноги.
Носки он быстро засунул в карман плаща.
– А мне говорят – у вас новый сосед, – доносился уже из комнаты голос Валентина Христиновича.
Леня был уже в джинсах и свитере и, пригладив перед зеркалом волосы, бодро с прямой спиной вышел из душа.
– Я говорю – как новый? – Валентин Христинович повернулся к Лене, – так, говорят – Леонид Пилиняев – поэт из Москвы. Что ж, думаю, поэт так поэт – я тоже не лыком шит – Валентин Христинович Щетинин – главный инженер Новохоперского стекольного, – и он протянул Лене руку.
Леня аж вспыхнул от такого сообщения и быстро двумя руками пожал мясистую ладонь своего соседа.
– Так что прошу любить и жаловать или как там, – Валентин Христинович подобострастно прихихикнул, – а у меня, знаете ли, это уже второй случай.
«Из разговорчивых, – тут же отметил про себя Леня, – но это, может быть, и к лучшему».
– Еду я раз в Ялту, в двухместном купе, мне, как ветерану положено. Попутчик… да, знакомимся… Островой, говорит. Я ему – Щетинин, мол, – жмем, значит, друг другу руки… А он мне: так вы что… не узнаете? Нет, говорю, – и Валентин Христинович поморщился и помотал головой, – ну, может быть, слышали? – спрашивает… Я только плечами пожимаю: Лановой, Береговой, Мочёный – это зам по режиму у нас на заводе. Нет, говорю, и не слышал, а самому уже и неудобно. Ну ладно… выпили, закусили… нормально доехали. А в Ялте лежу я на процедурах и слышу по радио: музыка уже не помню чья, а слова – Острового. Вот, думаю, мать честная, – поэт, оказывается Островой. А вы, значит, тоже… Пеле на… – он запнулся.
– Пилиняев, – поправил его Леня.
– Вот, Пилиняев… надо запомнить, а то… я ведь, знаете, тоже в юности баловался стишками, но мне отец так тогда наподдал, что всю эту дурь из меня одним ударом вышиб – по стекольному делу пошел и знаете…
– А скажите, Валентин Христиныч, – перебил его Леня, – Что вас привело в город Троицк… профессия или?... – Леня сделал какой-то неопределенный жест.
– Так я уже вторую неделю не могу отсюда вырваться, – он зачем-то посмотрел в сторону, – не отпускают… говорят, мы без вас линию не пустим. Здесь же наш филиал – бутылочная линия. Второй месяц уже стоит, а значит и ликероводочный скоро может встать… а это же катастрофа! Вы представляете?! Нет, вы представляете, что будет, если встанет без тары ликероводочный? – и Валентин Христинович аж зажмурил глаза, – а как прикажете пускать линию… сначала все разорили, а теперь… там ведь все менять надо – оборудование-то, – заговорил он вдруг шепотом, – дореволюционное. Народ уже сварочные агрегаты готовит к эксплуатации – так здесь называют самогонные аппараты и знаете почему? – он опять прихихикнул, – потому что от их первача аж искры из глаз сыплются, – и тут он засмеялся в полную силу, но вдруг резко прекратил смех и оглянулся, – смешного, однако, мало.
– А как вы думаете, – как можно небрежнее начал свой вопрос Леня, после того, как Валентин Христинович опустился в кресло, – когда запустят на заводе эту… линию?
– Понятно, интересуетесь, так сказать, прозой жизни…
Леня застенчиво улыбнулся.
– Но если вы думаете, что сделать пустую бутылку легче, чем написать стихи, то вы сильно ошибаетесь. Бутылочная линия! – это своего рода тоже поэзия, – он вдруг приблизился к Лене, – это же в известном смысле даже… стратегическая продукция, – он почему-то опять перешел на шепот, – так что это все надо понимать… и сделать не торопясь, добротно, чтобы, если понадобится, и на случай войны! – и он потряс в воздухе кулаком и откинулся на спинку кресла, – а пока можно и «Буратино».
– И водочку, – как бы, между прочим, заметил Леня.
– И пиво, – добавил Валентин Христинович и промокнул лоб рукавом, – жара-то какая нынче стоит, а ведь уже середина октября.
– А я почему-то мерзну, – сказал Леня и вдруг откровенно как-то засмеялся, – так, значит, говорите, не скоро линию пустят.
– Не скоро, не скоро, – это вы точно определили, именно, что не скоро, и помяните мои слова, – доведут они дело до катастрофы. Поставщики, видите ли, виноваты. Так поезжай к ним, добивайся, в конце концов, ради такого дела можно и… того… – он сделал жест ладонью, похожий на жест каратиста, – подъехать. Вот снабженец с тарного… затарил уже, наверное, весь обком и пожалуйста – новые фонды, оборудование, путевки.
– Но, положим, бочка – это не пустая бутылка, – иронически вставил Леня.
– Что?! – возмутился вдруг Валентин Христинович и издал вдобавок какой-то странный звук, похожий на кваканье, – да знаете ли вы, молодой человек, сколько сейчас в городе Троицке стоит обыкновенная бутылка?
– Ну, сколько? – не зная, что отвечать, переспросил Леня и зачем-то взял и опустил на пол свой портфель.
– До пяти рублей доходит… в аванс и до семи с полтиной в получку…
– Не может быть! – невольно вырвалось у Лени.
– Не может быть, – ухмыльнулся Валентин Христинович и сделал паузу, чтобы перевести дух, – эх, молодой человек, да без нашей продукции не сможет прожить ни один город, включая Москву и Ленинград… И эти города даже в первую очередь. Ведь на пустые бутылки можно получить все – вы же не станете разливать водку, как молоко, в бумажные пакетики. Да я вам больше скажу… – он опять наклонился к Лене и оглянулся, – если через месяц, ну полтора, они не пустят линию, то… – он сделал паузу и прищурил глаза, – то может наступить конец всей экономике города… если не сказать большего. Тут ведь, в отличие от поэзии, форма первична, – и он несколько раз кивнув, сделал плавный жест рукой.
Леня не стал спорить с Валентином Христиновичем на тему, что первично в поэзии – форма или содержание, сейчас не время и не место, решил он, а задал своему собеседнику, вот какой вопрос.
– А что вы скажете, Валентин Христинович, насчет, так сказать, новых форм?
– Вы знаете… – застеснялся Валентин Христинович, – я не силен в поэзии… я ведь вам говорил, что из меня отец всю эту дурь еще в детстве вышиб… но считаю, что новые формы, – он опять сделал рукой плавный жест, – хороши в любом деле.
– Нет, вы меня не совсем правильно поняли, – повел от нетерпения плечами Леня, – я имею в виду не поэзию… не геометризм или метафоризм какой-нибудь, – не удержался в Лене поэт, – нет, я имею в виду новые формы в вашей промышленности или, если точнее, в вашей продукции. А что если они применят новые формы в прямом, так сказать, смысле; ведь даже стихи можно писать не только в форме четверостиший или других строф, то есть по старинке, но и в форме треугольников, квадратов, звезд или даже в форме бутылок, если хотите.
Лицо Валентина Христиновича чуть тронула улыбка.
– В конце концов, можно вообще стихам не придавать никакой формы в прямом, так сказать смысле, а передавать их из уст в уста, как это делал в свое время Гомер.
– То есть это… – Валентин Христинович как бы зачерпнул ладонью воздух и сжал его в кулаке, – если я вас правильно понимаю, вы спрашиваете меня – возможна ли продажа населению спиртного в розлив?
– Да! – твердо ответил Леня и заходил по комнате.
– Но тогда вы меня просто удивляете, молодой человек, – произнес Валентин Христинович и опять откинулся на спинку кресла, но тут же вернулся в прежнее положение, – даже молодые «сварщики» знают, что без притертой пробочки их продукция теряет всякий технологический смысл уже через сутки. И потом… что вы подразумеваете под словом «в розлив»? Если как квас или пиво – по бидонам, канистрам или бочкам? То нет, конечно; а если по сто грамм, то почему бы и нет, но тут, опять же, пусть и в меньшем количестве, но нужна наша продукция, то есть, как вы говорите, старая форма, тут я консерватор в прямом, так сказать, смысле этого слова. Но главное все равно в другом – потребности населения ведь не удовлетворишь, разливая по сто грамм, они ведь на три-четыре порядка выше, так что без нашей продукции и в достаточном количестве не обойтись.
– А вы, оказывается, формалист, – не без удовольствия пошутил Леня, но Валентин Христинович не понял этой шутки и насторожился.
Он слышал когда-то это слово (оно было в ходу) и даже читал что-то о каких-то формалистах:: «Формалисты, формалисты», – повторил он про себя, – и помнил, что ничего хорошего это слово не предвещало, – во всяком случае, продвижению по службе оно вряд ли может способствовать.
– Формалист, формалист, – настаивал на своем определении Леня, уже поняв, что Валентину Христиновичу оно явно не по душе.
– Нет… – заерзал тот в кресле, – я не то, что против розлива, просто я, как специалист, считаю, что это не совсем удобно в масштабах всей страны, и, главное, не выгодно,
– Кому?! – быстро вставил Леня.
– Кому? – невольно повторил вопрос Валентин Христинович, – людям, – как-то неуверенно произнес он – ведь будет же выдыхаться.
– Ну и что… что выдыхаться! – помотал головой Леня, – а вы подумали о государстве? Ведь государству-то это, может быть, даже выгодно.
– Что? – не понял Валентин Христинович.
– Да то, что будет выдыхаться! – в каком-то командном тоне заговорил вдруг Леня, – он явно начинал заводиться.
– Ну… если государству… если государство решит, то конечно, его интересы для нас превыше всего, – он опять промокнул лоб рукавом и вдруг вспомнил, что месяц назад на совещании в обкоме партии, куда были приглашены руководители и ведущие специалисты их завода, обсуждался вопрос об открытии в городе Троицке рюмочных и что их заводу даже, кажется, спустили план на изготовление партии стограммовых стаканчиков. «Как же я мог позабыть об этом, – подумал Валентин Христинович, и по его телу прошел озноб, – и вовсе это не поэт. Поэт!... По-моему, я его даже видел в обкоме. Разве поэтами так сразу называются? Вот Островой – это поэт».
– А что вы можете сказать о директоре Троицкого стекольного завода, товарище… – Леня энергично защелкал пальцами.
– Секилёве? – кивнув головой, подсказал Валентин Христинович.
– Да, Секилеве!
– Ну… это старый кадровый работник…
– Нет, я имею в виду другое, – и Леня элегантно щелкнул себя пальцем по горлу.
То же самое сделал и Валентин Христинович, как бы переспросив его.
– Да!
– Мне-е-ет, – кивнув головой, промычал Валентин Христинович.
– Понятно, – улыбнулся Леня, – а с кем он, интересно, пьет? И где? А?! Валентин Христинович? – и он вдруг энергично заходил по комнате, – как, кстати, его имя и отчество?
– Евгений Лукьяныч, – машинально как-то произнес Валентин Христинович, ему было уже абсолютно ясно, что перед ним никакой не поэт, Пилиняев, а работник обкома, или, не дай Бог, какого еще другого ведомства.
«А я ему про стратегическое оружие и самогонщиков…» – и Валентин Христинович аж побледнел.
– Что с вами, Валентин Христинович? – испугался Леня.
– Нет, нет, – с трудом проглотив слюну, произнес Валентин Христинович и отстранил протянутые к нему руки, – просто эта жара в октябре, не привык, – «катастрофу экономическую предсказывал, – вспомнил он, – взятки учил давать», – и он резко встал, но в глазах его тут же помутнело и он, посмотрев по сторонам с какой-то детской улыбкой, потерял сознание и повалился на Леню.
Когда Валентин Христинович очнулся, он уже лежал на кровати с развязанным галстуком и с мокрым полотенцем на голове; перед самым его носом кто-то держал ватку, смоченную нашатырным спиртом.
– Это обыкновенный обморок, – услышал он незнакомый женский голос, – жара, знаете, духота, в октябре у нас это редкость… а вот мы уже и открыли глаза. Ну-с, как мы себя чувствуем?
Валентин Христинович хотел, было, приподняться, но три пары рук не дали ему этого сделать
– Лежать, лежать, – продолжал тот же женский голос, – вам теперь нужен покой… и ни о какой работе не может быть и речи – мне ваш товарищ все рассказал. Врача я пришлю, а пока попьёте вот этих капель, – она поставила на стол флакончик, – там все написано, – улыбнулась она Лене, который хотел было что-то спросить, и быстро вышла из комнаты.
Вслед за ней вышла горничная и Юрий Татулович Джелмакян – родственник директора гостиницы, который вот уже второй месяц занимал одноместный номер (бесплатно) и никак не мог решиться оставить его и уехать в свой родной город Просвет Курганской области.
Закрыв за гостями дверь, Леня вернулся к Валентину Христиновичу, и тот без всяких наводящих вопросов спокойно, изредка только глубоко и прерывисто вздыхая, рассказал Леониду Григорьевичу все, что он знал об интимной, так сказать, жизни Евгения Лукьяновича Секилёва и его друзей; называя фамилии, адреса (Леня быстро записывал). В конце Валентин Христинович попросил у Леонида Григорьевича разрешение сделать заявление. Леня сказал, что, может быть, не надо и положил ему ладонь на грудь. Валентин Христинович ехидно улыбнулся, вдохнул в себя воздух через нос, широко при этом раздвинув ноздри, и сказал: «Нет… уж, хочу».
Заявление было коротким и Леня решил, было, его не записывать, но Валентин Христинович пальцем показал, что надо записать и заявление и Леня записал: «В том, что знал и молчал о злоупотреблении алкоголем и служебным положением Е. Л. Секилёвым и его друзьями, раскаиваюсь и готов понести заслуженное наказание».
Леня поставил точку, почесал подбородок частыми короткими почесами, как это обычно делают собаки, когда их вдруг укусит блоха, и подумал: «Что же это все может значить?..»

 

7

            Роман Иванович Гнесюк любил просыпаться рано. Он осторожно выползал из-под ног Юлии Степановны, которая словно, кожаным валиком от дивана, придавливала его среди ночи и, взяв в руки красный махровый халат, выходил из спальни.

Квартиру в 98 квадратных метра полезной площади Роман Иванович и Юлия Степановна занимали вдвоем, – их дочь Оксана, выйдя замуж за студента Новохоперского института инженеров связи Анатолия Кривых, получила однокомнатную квартиру в этом же доме, только двумя этажами ниже.

Пока Роман Иванович приводил себя в порядок: разводил согнутыми в локтях руками, словно цыпленок, пытающийся взлететь, или приседал, отчего из зеркала исчезало его отражение с зубной щеткой во рту (все это он называл зарядкой), Юлия Степановна тоже встала и с полуоткрытыми глазами сварила супругу кофе, поджарила глазунью с венгерской консервированной ветчиной и свежими помидорами, отрезала три кусочка голландского сыра и, накрыв на стол, ждала Романа Ивановича, позевывая и прикрывая при этом рот своей пухлой ладошкой.

Вскоре благоухающий «Шипром» появился и Роман Иванович. Он поцеловал Юлию Степановну в плечо (он был несколько ниже ее ростом) и быстро сел за стол, но вдруг всплеснул руками и исподлобья посмотрел на жену. Она сначала отвернулась, но затем нехотя потянулась к холодильнику.

– У меня сегодня трудный день, – потирая ладошки, произнес Роман Иванович и взял из рук Юлии Степановны пузатенький розовый графинчик, который тут же напомнил ему Нинель Александровну Приступу, когда она выбегала обнаженная из ванной с полотенцем, замотанным на голове.

Стограммовая конусом рюмка всегда стояла на кухонном столе. Роман Иванович налил рюмку доверху (с мениском) и, посмотрев на жену, которая тут же отвернулась, выпил ее одним глотком…

Роман Иванович любил пройтись по еще не проснувшемуся городу, здороваясь с дворниками и уступая дорогу поливочным машинам. Это все помогало ему собраться с мыслями.

«Только вот жаль, что живу я очень близко от работы», – причмокнув губами, произнес Роман Иванович и перешел на другую сторону проспекта Маркса по свежевыкрашенному переходу, который словно белозубый буржуй из журнала «Крокодил» перебросил его, как сигару, из одного угла губ в другой.
Настроение у Романа Ивановича было хорошее – он предвкушал уже похвалу Ермолая Ермолаевича за его идею вывезти во время уборочной на поля духовой оркестр «для увеличения энтузиазма».

«А может быть этот почин и до Москвы дойдет, – подумал Роман Иванович, – ведь чем черт не шутит», – и взялся за холодную массивную бронзовую ручку входной двери райкома партии.

Если бы вы понаблюдали за работой Романа Ивановича в течение рабочего дня, то ни за что бы не догадались, что он работает заведующим отделом культуры районного комитета партии. Ему постоянно звонили по телефону и сообщали какие-то цифры, которые он записывал и тут же в свою очередь сообщал их кому-то по телефону. Иногда к нему заходили сотрудники его отдела и тоже сообщали цифры, но уже более конкретные: «Завет Ильича – столько то (машин, людей), «Путь к коммунизму» – столько-то (автобусов, студентов), «Ленинский Луч» – столько-то. На что Роман Иванович, сморщив лоб, кивал и, поправив галстук и схватив красную папку, убегал куда-то часа на два-три, а, возвратившись, опять поднимал трубку, записывал, приглашал, выслушивал и единственное, что он произносил вслух, было: «Хорошо, достаточно, да вы что себе думаете, обязательно, конечно, все уберем до последней свеклы – закрома родины должны быть полными». И если и произносилось иногда в его кабинете слово «культура», то непременно с эпитетом «овощная».
Только после обеда Роман Иванович смог вызвать к себе инструктора Неустроева. Сергей, высокий худощавый молодой человек с кадыком на длинной шее, который выдавался вперед чуть ли не дальше его носа, вошел в кабинет как-то вяло и с опущенной головой, что сразу же напугало Романа Ивановича, и он даже привстал со стула.

– Ну, как прошло мероприятие, рассказывайте? – отыскивая взгляд Неустроева, произнес Роман Иванович.
– Да нормально все прошло, Роман Иванович, – растягивая слова, начал Сергей и, постучав пальцами по столу, сел в кресло, – только…
– Что только? – еще сильнее заволновался Роман Иванович? – договаривайте, Сергей Сергеич, – это все для меня очень важно.
– Только вот… – промямлил Сергей Сергеевич и взялся правой рукой за подбородок, а затем, наклонив голову, показал Роману Ивановичу сильно запорошенные перхотью волосы, почесал всей пятерней затылок.
На его лице появилась гримаса, словно он вдруг почувствовал острую боль.
– Вы что, Неустроев, опять не выполнили моего поручения? – слегка повысил голос Роман Иванович.
– Да, нет, Роман Иванович, поручение я ваше выполнил, – Сергей еще сильнее сморщился, – только…
– Так! – перебил его Роман Иванович, словно испугался услышать что-то страшное! – давайте сначала по порядку. Вы автобусы достали?
– Достал, – кивнул после паузы Неустроев.
– Студентов на поле привезли?
– Привезли, то есть привез.
– Корреспонденты были? Фотографировали?
– Были и фотографировали… только…
– Только не произносите вы это свое «только», – взорвался, наконец, Роман Иванович и, встав из-за стола, заходил по кабинету, – он резко остановился и наклонился над инструктором, – вы оркестр нашли?
– Нашел, – кивнул Сергей Сергеевич.
– На поле вывезли?
– Вывез.
– Марши играли?
– Играли.
– Так что же вы тогда заладили свое «только» да «только»? Что только то?
– Только…
– Тьфу ты ё! – не выдержал Роман Иванович.
– Только артисты эти, – быстрее заговорил Сергей Сергеевич.
– Кто?!
– Ну, оркестранты эти, духовики…
– Ну…
– Так вот… они в тот день были после похорон, ну и того… слегка вмазавши.
– Выбирайте выражения, Сергей Сергеевич, вы где находитесь?
– Извините, Роман Иванович, – смутился Неустроев.
– Ну и что? – уже со своего места спрашивал Роман Иванович, – что ж вы думаете, это они в первый раз, что ли?
– Так я тоже сначала подумал, что, может быть, это и к лучшему, – ведь шел дождь, кругом грязь… и я ведь им дорогой несколько раз все объяснил: что, мол, мы едем не на похороны, а на уборку, что, мол, студенты, помощь селу, что будет пресса, что нам навсегда нужно будет сегодня похоронить эту лень и апатию, которые нам достались от…
– Что?! – вдруг как-то даже взвизгнул Роман Иванович, – похоронить? – и он протянул вперед руку, словно прося о помощи – он вдруг отчетливо представил, как Михеич, трубач городского духового оркестра, стоя на картофельном поле, из последних сил берет верхнюю «соль» сонаты Фредерика Шопена, а сотни студентов, обступив оркестр, утирают скупые слезы.
Аж пот прошиб Романа Ивановича, и он некоторое время не мог прийти в себя, так что Сергей Сергеевич уже было побежал за помощью, но Роман Иванович в последний момент жестом остановил его.
– Чем же это все закончилось? – держась за сердце, еле выговорил Роман Иванович.
– Да ничем… не закончилось… все послушали похоронный марш, посмеялись и разошлись , – никто по-моему ничего не понял… Потом, конечно когда я на них «Полкана» спустил, извините и «День победы» сыграли и еще… эту, как называется… – он потряс в воздухе ладонью…
– Туш, – подсказал Роман Иванович.
– Её, – заулыбался Сергей Сергеевич, – так что все закончилось хорошо, Роман Иванович, и если бы не ливень, который просто стал заливать трубы, мы бы еще им такое сыграли, а так…
– Ладно, – дотронулся Роман Иванович до Сергея Сергеевича рукой, – идите… пока… и никому ни слова, – он погрозил пальцем, – а ко мне пригласите корреспондентов, ну тех, которые были и фотографировали.
– Хорошо, Роман Иванович, хорошо, я все сделаю… так это, – он рукой показал на выход.
– Да, идите.
И инструктор Неустроев бодрым шагом вышел из кабинета.
– Ничего, ничего, – произнес вслух Роман Иванович, и взялся за переносицу, – все еще можно поправить, главное теперь заголовок для заметки придумать подходящий. «Жизнь стала духовно богаче» – это, наверное, уже не пойдет, а вот «Похороним лень и апатию» – очень даже может быть…
Но мысли Романа Ивановича спугнул мягкий стук, и через несколько секунд из-за приоткрывшейся двери показалась чья-то голова.
– Разрешите? – произнесла голова, и Роман Иванович узнал Ивана Петровича Пищика и с такой силой ударил вдруг себя ладонью по лбу, что Иван Петрович аж спрятал свою голову в плечи.
– Я же совсем забыл!.. – вставая, произнес Роман Иванович и начал приглашать Ивана Петровича и словами, и жестами поскорее входить и садиться в кресло напротив. Но это «я же совсем забыл» относилось вовсе не к Ивану Петровичу, хотя Роман Иванович, конечно, забыл и о том, что пригласил его к себе на «после обеда». Просто Иван Петрович своим появлением напомнил ему о командировке и о той мысли, которая пришла к нему еще в Москве, когда он проходил между колоннами главного входа в ЦПКиО имени Горького и вдруг увидел перед собой огромное красочное объявление. Объявление оповещало жителей и гостей столицы, что 19-го октября в Москве будет праздноваться «День города».
«А что, если и нам, – произнес тогда Роман Иванович вслух, – тоже… день города… Троицка, вслед за Москвой, а?!» – сердце его от такой мысли сильно забилось.
– Как же это я мог позабыть, – все еще не мог успокоиться Роман Иванович, разворачивая портрет Урицкого и устанавливая его для обзора на несгораемый сейф, где у него хранились: круглая печать, райкомовские бланки разного формата, инструкции Минкульта и пять метров черного бархата.
– Вот, – произнес Роман Иванович, – это, значит, портрет… Урицкого, – и, отойдя в сторону, встал в позу художника, закончившего работу (обняв себя за плечи).
Иван Петрович тоже отошел от портрета и, насупившись, стал поглаживать себя пальцем по носу, прижимая его кончик к верхней губе.
На них смотрел черноволосый мужчина неопределенных лет и таким взглядом, словно стеснялся, что его так долго и бесцеремонно разглядывают.
Большого впечатления М.С.Урицкий на Ивана Петровича не произвел. «Д.И. Писарев был как-то поприличнее», – подумал он, но вслух этого не сказал.
– Так, теперь можете забирать своего Писарева, – прервал, наконец, молчание Роман Иванович, но вдруг замер и затряс головой, и зафыркал, как это обычно делают люди, когда выныривают из воды, и с выпученными глазами уставился на Ивана Петровича.
Но тот в ответ только пожимал плечами.
– Почему Писарева? – строго спросил Роман Иванович, – Урицкого!... – и он с облегчением вздохнул и вдруг как-то по-отечески обнял Ивана Петровича.
Иван Петрович посмотрел на ладонь своего шефа, которая тяжело легла ему на плечо, и несколько даже растерялся, – он не знал, как ему реагировать на эту необычную нежность: «Неужели… будут увольнять?»... – подумал он, и от такой мысли у него даже похолодело в животе.
– Я вот, что подумал, – произнес Роман Иванович и, вытянув зачем-то вперед губы, опять замолчал.
Они уже прошли с Иваном Петровичем в обнимку до двери и возвращались обратно.
– А не устроить ли нам в городе Троицке… этакий… – и Роман Иванович вдруг потряс в воздухе ладонями с растопыренными пальцами как это делают дирижеры в финале симфоний, – ПРАЗДНИК! А?! Иван Петрович?!
И он быстро, и волнуясь, стал рассказывать о своей последней поездке в Москву, и о посетившей его там идее.
Иван Петрович, обрадованный таким поворотом дела, не знал, что отвечать, и только вздыхал и энергично потирал лоб двумя пальцами.
– Вы только представьте себе, – Роман Иванович быстро вернулся в свое кресло, – сразу же после Москвы подхватим, так сказать, эстафету… пригласим прессу, телевидение.
– Центральное? – вставил вопрос Иван Петрович и поперхнулся.
– А можно и центральное, почему бы и нет, тут главное быть первыми… после Москвы, конечно.
– Чтобы центральное, – по-деловому заговорил Иван Петрович, – нужно праздник приурочить к какой-нибудь дате, ведь наш город, говорят, очень древний.
– Конечно, древний, – еще больше воодушевился Роман Иванович, – но, я думаю, – он немного поубавил свой пыл, – не старше Москвы?...
– Но уж и не моложе Старожинска, – с какой-то детской интонацией произнес Иван Петрович.
– Но, я думаю, дату мы подберем, нужно будет с Кирпичниковым посоветоваться и вообще… трубить общий сбор! – и Роман Иванович чуть было не приставил свой кулачок к губам, – вы, Иван Петрович, пригласите Ефим Николаича и Лагранжа, так, – бубнил он, быстро выводя на перекидном календаре корявые буквы, – а то, что он там себе думает; к Манки-Покровскому я зайду сам или вызвать? – он посмотрел на Ивана Петровича, – и сразу же к Ермолай Ермолаичу, – и он глубоко вздохнув, потер себе грудь в районе сердца.

 

8

            В отличие от Романа Ивановича, Леонид Пилиняев в то утро проснулся поздно (после плацкарта он позволил себе несколько расслабиться в гостиничной постели), и только после того, как из коридора донесся стук в соседний номер, и неприятный голос горничной: «Двадцать первый! Вставай!» – кричала она на всю гостиницу, Леня вздрогнул и сел на кровати, прикрывая простыней свою волосатую грудь. «Господи, – подумал Леня, – а я-то какой?» – и, вспомнив, что он – 22-ой, вздохнул и упал на подушку. «Однако надо вставать», – вслух произнес Леня и опустил свои босые ноги на холодный пол. Затем он потянулся, ударил себя несколько раз кулаком по груди и, ёкнув от боли, засеменил в душ.
– Да, друг, зубы надо лечить, – сказал он своему отражению, глядя на зуб, который напоминал уже развалины средневекового замка.
Через десять минут Леня в плаще, шляпе и с портфелем в руках сдавал с рук на руки горничной Валентина Христиновича, который, ожидая своей участи, тихо лежал в позе покойника. Рядом с ним стоял Юрий Татулович, успевший уже представиться и предложить свои услуги. Рекламируя себя, он рассказал, между прочим, что не далее, как вчера утром, он поставил горчичники Исидору Горфункелю из 23-го номера и тот остался доволен.
– Я вижу, вижу, – перебил Леня Юрия Татуловича, – я оставляю друга в надежных руках, – и он вышел из номера, как циркач, который лихо отработал свой выход на арену…
Александр-носильщик был трезвым уже третий день и поэтому небритый и весь какой-то помятый катил свою тачку по перрону, позванивая металлической биркой с указанием цены за одно место багажа. «Что такое – тридцать копеек, – ворчал он про себя, – два пятиалтынных… или «гришка» с двугривенным», – и он, вздохнув, представил, сколько бы он мог зарабатывать на вокзале в Иркутске, Новосибирске или на худой конец в Новохоперске, если к тому же он сам мог бы устанавливать цены. В конце концов, фантазия его довела до того, что он уже начал брать с клиентов натурой. «А то, что сейчас деньги-то, – произнес он вслух и смачно сплюнул в урну, – бумага». Но, сделав два шага, он вдруг остановился. «Не может быть, – произнес он про себя и машинально посмотрел по сторонам, – ни души», – невольно вырвалось у него из уст, и он, словно птица на ветке, резко поворачивал голову и, замирая, стал вслушиваться в тишину. Сердце его так сильно не билось даже тогда, когда он два года назад делала предложение Надежде Силкиной. Наконец, Александр сделал два шага назад и заглянул в урну. Действительно, он не ошибся, в урне, среди обычного мусора, блестел затылок пустой белой головки. И он уже протянул за ней руку, как вдруг какое-то звяканье заставило Александра вздрогнуть и обернуться. В конце перрона дворник Михаил Евграфович выгребал мусор из очередной урны. Александр посмотрел с минуту на Евгафовича через плечо, – при этом легкий ветерок приятно обдувал его, покрывшееся вдруг крупными каплями пота, лицо и, переведя взгляд на мокрый асфальт, опять потянулся за бутылкой… Если вы когда-нибудь видели зверя, попавшего в капкан, то вы легко можете себе представить Александра в следующее мгновение. Он уже почти ощущал пальцами гладкое бутылочное дно, как вдруг почувствовал что-то мягкое и как будто живое, крепко схватившее его за ладонь. И он бы, наверное, упал в обморок, если бы вместо черта, которого мгновенно нарисовало его воображение, (ему было не трудно это сделать, так как последнее время он часто навещал его по ночам), он не увидел бы перед собой человека в черном плаще и серой шляпе с опущенными полями. Александр машинально посмотрел в урну. Молодой человек сделал то же самое.

В молодом человеке вы, конечно, узнали Леонида Пилиняева. Он уже несколько минут через окно вокзала наблюдал за Александром.
– Я так и знал, – наконец, произнес Леня, все еще не отпуская руку Александра, – я так и знал, – он покачал головой.
Александр попытался освободиться от неожиданного рукопожатия, но молодой человек, заглянув ему в глаза, еще сильнее сжал руку.
– А вы уверены… что у этой бутылки не отбито горлышко, – как-то угрожающе произнес Леонид и, прищурив глаза, опять посмотрел в урну.
Александр от такого предположения вздрогнул и, резко освободив руку, схватился за бутылку.
Выдержав паузу, словно штангист перед взятием веса, он медленно вытащил ее из урны и, закатив глаза, ощупал горлышко – бутылка была цела.
– Шутить изволите, – серьезно произнес Александр и спрятал бутылку в большой карман своих черных рабочих штанов и очень вовремя это сделал, так как к урне уже подходил Евгафыч, явно что-то заподозрив.
Александр, как ни в чем не бывало, поздоровался с дворником и покатил по перрону свою тележку. Леня догнал Александра и, подстраиваясь под его, явно перегруженный пиррихиями и спондеями ритм шагов, как тут же отметил Леня, произнес подслушанную час назад на толкучке фразу:
– Имеется «жених», – и он похлопал ладонью по портфелю.
– Сколько? – спокойно спросил Александр и пошел явно ровнее. – Что сколько? – не понял вопроса Леня и остановился.
– Приезжий, – в сторону произнес Александр и стал осматривать свою тележку, – за «жениха» утром в будний день – «рупь», «невеста», – он смерил воздух большим и указательным пальцем, – полтинник.
Александр опять взялся за ручку тележки.
– Я это к тому говорю, что вы, конечно, можете запросить и больше, но я цены знаю и больше рубля не дам.
– Да возьмите даром, я ведь не к тому.
– Даром не надо, зачем даром… – обстоятельно продолжал Александр, – каждый багаж имеет свое место и цену. Это сегодня я покупатель, а завтра, глядишь, и продавец. Так что даром не надо; цены должны быть стабильными.
– Ну, как хотите, – несколько обидевшись, произнес Леня, а про себя подумал, что лишний «рупь» в его положении совсем даже не помешает, хотя можно было, конечно, и на «толкучке»… 5-го или 20-го, но информация сейчас для меня дороже.
В одно мгновение бутылка из-под водки – «жених» – очутилась в другом кармане штанов Александра, отчего походка его окончательно выровнялась, а морщинистый, как лицо Александра, «рупь» – в кармане Леонида Пилиняева.
После осуществления обоюдовыгодной сделки, разговор двух молодых людей пошел свободней, словно они выпили по рюмке, а в бутылке почти и не убавилось.

Леня расспрашивал Александра о городе Троицке, о людях, о снабжении и, между прочим, осведомился: как работают пункты приема стеклотары, о количестве винно-водочных магазинов; о том, много ли на улицах города можно встретить людей в нетрезвом виде и не нарушают ли они правил общественного поведения. Александр на все вопросы отвечал обстоятельно, с подробностями и даже некоторыми замечаниями. Так, например, рассказывая о пунктах приема стеклотары – так называемых «дворцах бракосочетания», он заметил, что с тех пор, как за это дело взялся горисполком, порядка стало больше, а боя меньше и, если и приходилось отдавать лишнюю «невесту» за талон, то одну, ну, бывает, после получки дашь две, но не больше. Рассказывая о магазинах, он, между прочим, заметил, что с турникетами из двухдюймовки и с железными дверьми не стало такой большой давки, и жертв уже почти не стало, – так только, если кому руку сломают или придавят, но это уже редко, – и он даже махнул рукой. А, начав рассказывать о пьяных на улицах города, он даже сам вдруг заулыбался, так как вдруг понял, что парки и скверы опять заросли травой, с тех пор, как за распивание в общественных местах стали давать от 15-ти суток и до 3-х лет.

Прощаясь, Леня спросил у Александра, где находится лучший в городе вытрезвитель, и Александр не только сообщил точный адрес, но и подробно рассказал, как туда добраться. А, пожимая уже руку, вызвался, было, проводить туда Леонида, но тот вежливо отказался от такой услуги. Расстались они друзьями и Александр в прекрасном настроении, в каком обычно пребывают специалисты своего дела, когда у них берут различного рода консультации, стал ожидать прихода очередного поезда.

 

9

            Медвытрезвитель города Троицка был похож на баню, в которой органы МВД проводили очередное расследование. В кабинете, куда заглянул Леня, он увидел сидящего за письменным столом молодого лейтенанта милиции и стоящего рядом пожилого мужчину, накрытого, словно пелериной, белой простыней, из-под которой виднелись голые ноги, больше, правда, похожие на стволы карельской березы. Лейтенант, видимо, уже устал разговаривать с мужчиной и, увидев улыбающееся лицо Лени, кивнул ему, чтобы он заходил.
– Вот… полюбуйтесь на этого субъекта, – обратился лейтенант к Лене и показал ладонью на мужчину в простыне, – товарищ Сократов, работник отдела кадров стекольного завода, – что ж, Сократов, придется сообщить в вашу дирекцию.
– Я не Сократов! – гордо вдруг произнес Сократов, – я номер 2043, – и он приподнял ногу, к щиколотке которой была привязана алюминиевая бирка.
– Вот, вот, – лейтенант закивал головой, – а ведь этот человек по долгу службы обязан подавать трудящимся пример, – не-е-ет, непременно сообщим в дирекцию.
Сократов гордо продолжал стоять и смотреть в сторону. Но так он себя вел не потому, что не чувствовал за собой вины или не боялся наказания, а потому, что он был совсем не сотрудник отдела кадров стекольного завода, хотя так было написано даже в его удостоверении, а давно уже был начальником этого отдела, и то письмо, которым его пугал лейтенант, должно будет прийти сначала к нему.
– Ладно… идите, Сократов… ваши вещи и деньги никуда не денутся, все описано при свидетелях.
– При свидетелях, – проворчал Сократов.
– У-уведите! – не выдержал лейтенант и даже вскочил с места.
Но Сократов быстро скрылся за дверью, оставив после себя только влажные плоские следы, которые прямо на глазах испарились.
– Работка… – вздохнул лейтенант и взял со стола пачку «Космоса», – да подождите! – огрызнулся он вдруг на стук в дверь и вежливо предложил сигарету Лене.
Тот не отказался. Лейтенант тут же дал ему прикурить, закурил сам и, глубоко затянувшись, откинулся на спинку стула.
– Я, собственно, вот по какому делу, – традиционно начал Леонид и искусственно улыбнулся, – я… приехал из Москвы…
– У-у-у… – удивился лейтенант.
Леня на секунду застенчиво опустил глаза.
– Ищу родственника, дядю – он зачем-то прихихикнул.
– Да! – лейтенант сел прямо, – но почему же к нам?
– В том-то все и дело, – Леня затянулся и быстро выпустил дым, – дядя у нас человек странный, можно даже сказать… поэт, только не признанный, знаете, – Леня заглянул в глаза лейтенанту.
– Понятно, – коротко произнес лейтенант и поперхнулся.
– Мы получили от него письмо, – продолжал Леня и похлопал себя по карманам, – из Троицка, но без точного обратного адреса… А в паспортном столе, конечно, нет никаких сведений… Вот я и решил… он ведь у нас человек, так сказать, не совсем трезвый… так, может быть, вашему ведомству о нем уже что-нибудь известно.
– Он что алкоголик? – быстро спросил лейтенант.
– Не-е-ет, но и не…
– Понятно, но… – лейтенант замялся и почесал затылок, – эти сведения у нас вообще-то… ну, секретные что ли, – и он на мгновение посмотрел Лене в глаза.
– Талантливый, знаете ли поэт, – глубоко вздохнул Леня, – только вот странный очень, я прямо не знаю, что теперь делать.
– А почему же тогда его не печатают? – искренне удивился лейтенант.
– У-у-у, – многозначительно прогудел Леня и покачал головой, – будто у вас все в генералы выходят.
И Леня вдруг процитировал:
«Есть читающие, есть перелистывающие. Я в читатели их не приму. Слава Богу, не перевелись еще, понимающие «Муму».
– Это дядины?
Леня кивнул:
– Евтушенко.
– А-а-а, – закивал лейтенант.
– Хотите еще? – почему-то шепотом спросил Леня.
– Нет, нет, не надо, – чего-то испугался лейтенант и, встав из-за стола, подошел к двери и повернул ручку замка, – у нас тут, честно говоря, – возвратившись, продолжал лейтенант, – разные попадаются субъекты.
– Что?… Интеллигенция, так сказать, не брезгует? – как можно небрежней спросил Леня.
– Не брезгует… – усмехнувшись, повторил лейтенант, – да она у нас тут не переводится, интеллигенция… – ему явно хотелось сплюнуть, но при незнакомом человеке он этого сделать не решился и поэтому проглотил накопившуюся слюну.
Но вдруг лейтенант резко и коротко махнул рукой, как это обычно делают старички, решившиеся, наконец, угостить гостя припрятанной бутылочкой самогонки, и достал, не вставая, из сейфа амбарную книгу.
– Вот она, вся тут интеллигенция… – он, видимо, хотел еще что-то добавить, но опять не решился.
Лейтенант развязал широкие белые тесемки и наугад раскрыл книгу.
– Так, – он повел пальцем вниз по крайней колонке, – вот, пожалуйста, товарищ Избытков Гаврила Ильич, 33-го года рождения, директор Каляевских бань; Нигоица Тамара Петровна, 53-го года рождения – парикмахерша; Стеклов Станислав Евстафьевич, 37-го года – заведующий библиотекой, – лейтенант перелистнул несколько страниц, – Бушуев Владимир Иванович, 61-го - конструктор с тарного, а вот и ваш брат.
– Кто?! – вздрогнул Леня.
– Я говорю… – лейтенант улыбнулся, – не ваш брат… – он сделал жест, – а ваш брат поэт, как дядя, – Степан Анатольевич Дольник, и он действительно поэт, – лейтенант оторвался от книги, – только его печатают, я сам читал в «Авангарде» что-то о луноходе, кажется. Вот интересная личность, – лейтенант уже тыкал пальцем в книгу, – Пятис-Восьмеркин – артист цирка, это из приезжих, три дня тут кверху ногами ходил, интересная личность… в общем, – лейтенант уже хотел закрыть книгу, – много тут всякого… народа… есть даже поп! – вдруг почти прокричал лейтенант и зачем-то слегка ударил Леню по плечу.
– Неужели? – искренне удивился и даже немного обрадовался Леонид.
– Да точно, поп! Где же это он у меня, – и лейтенант согнул книгу, словно гигантскую колоду карт, и стал отпускать по одной странице, – да вот же он, голубчик – Алексей Николаевич Петров (отец Александр) – настоящий поп из церкви, что на улице Революции. Вел себя, правда, прилично – не то, что эти… – и он, улыбнувшись, громко захлопнул книгу.
И он уже было хотел спрятать ее в сейф, но вдруг, подержав ее несколько секунд на весу, бросил обратно на стол.
– Так как, говорите, фамилия дяди? – и он серьезно посмотрел на Леню.
– Дяди?!... – переспросил Леня.
И он чуть было не полез в карман за блокнотом, но быстро опомнился.
«Да, хорош племянничек», – ухмыльнулся он про себя.
И, положив ладонь на стол, как можно свободнее произнес:
– Гнесюк Роман Иванович.
– Гнесюк, Гнесюк, – повторил лейтенант и скривил губы, что-то я не припомню, хотя фамилия такая, что… нет, – он помотал головой, – наверное, нет, – и он минут пять, шевеля губами, водил пальцем по строчкам.
– А, может быть, были у вас Секилев Евгений Лукьянович, Объемов Игорь Игоревич, – спросил Леня, когда лейтенант наконец поднял свой взгляд, – дядя иногда подписывался такими псевдонимами.
Лейтенант на секунду задумался и с доброй улыбкой помотал головой.
– Нет… и таких не было.
– Ну, что ж, – вздохнул Леня и, уже вставая, небрежно спросил, – а, интересно, кто-нибудь из крупной рыбы, – он показал пальцем вверх, – вам тут не попадался?
– Почему не попадался? Попадался… – не глядя на Леню, ответил лейтенант, – но их мы фиксируем в отдельную книгу, и хранится она не здесь, но это бывает очень редко, – и он начал зачем-то перекладывать папки на столе, – если уж слишком заупрямится какой-нибудь участковый, но такие прЫнцЫпЫальные, – он выговорил почему-то это слово на иностранный манер, – у нас долго не задерживаются. Так что, если ваш дядя… уже того… – лейтенант показал пальцем вверх, – то он к нам вряд ли попадет.
– А жаль, очень жаль, – задумчиво произнес Леня и, постояв несколько секунд, молча простился с лейтенантом.

 

10

            Главный редактор газеты «Авангард» Эдуард Соломонович Манки-Покровский вернулся в свой кабинет возбужденным. Он сел в кресло, медленно несколько раз провел рукой по своей большой квадратной лысине, которая, правда, из-за очень короткой стрижки была почти незаметна, и взялся за «перо». «Городской праздник», – ровным почерком вывел он на чистом листе бумаги, но тут же зачеркнул и чуть ниже написал: «Праздник города». «Нет», – произнес он вслух и, поерзав на кресле, – еще ниже, медленно, как на уроке чистописания, вывел: «Троицкий праздник города», «Городской Троицкий праздник», «Праздник города Троицка». «Нет, это уже просто глупо», – и он бросил ручку и отвернулся, но через секунду вернулся в прежнее положение и быстро написал: «Троицкиниана, Троицкиада, Троица». Написав последнее слово, он вдруг расправил плечи и посмотрел по сторонам, но тут же как-то обмяк, словно спущенная надувная игрушка и опять начал гладить свою лысину. «Все не то, – произнес он вслух и надул щеки, – все не то!» Он скомкал лист и, прицелившись, бросил его в пустую пластмассовую корзину, которая стояла в двух метрах от стола. Скомканный лист точно попал в цель. «Два очка!» – похвалил себя редактор и, скомкав следующий лист, тоже бросил его в корзину, но теперь уже технично – от головы. Скомканный лис ударился о стену и отскочил на пол. «Мимо денег», – прокомментировал он свой бросок и потянулся к следующему листу, но тут постучали в дверь, и Манки-Покровский, приняв солидную позу, небрежно произнес: «Заходите…заходите!»

И в кабинет вошел молодой человек, – в руках у него были портфель и шляпа с опущенными полями.
– Добрый день, – произнес молодой человек и с протянутой рукой подошел к редактору.
– Добрый день, – всматриваясь в незнакомца, ответил Манки-Покровский.
Они крепко пожали друг другу руки.
– Леонид Григорьевич Пилиняев, – представился молодой человек, – московский поэт и с московской, так сказать, пропиской.
Редактор в ответ улыбнулся, дав этим понять, что он понял шутку, и тоже представился:
– Эдуард Соломонович Манки-Покровский – главный редактор «Авангарда». Извините, – он еще раз улыбнулся и взялся за трубку зазвонившего телефона.
– Да! – солидно произнес Леня и сел в протертое до фанеры кресло, на которое ему ладонью указал редактор.
– Нет… нет, вы ошиблись, это редакция, – вежливо ответил Эдуард Соломонович, – пожалуйста, пожалуйста, – и он осторожно, двумя пальцами, положил трубку на место.
Леня сидел и рассматривал план эвакуации сотрудников редакции «На случай пожара», который он поначалу принял за картину, так как план этот висел на стене в солидной раме.
Извините, – извинился еще раз Эдуард Соломонович, – чем могу служить?
– Видите ли… – Леня покашлял в кулак, – я, собственно, в городе Троицке проездом, возвращаюсь из творческой командировки… и зашел больше просто познакомиться…
Леня мило улыбнулся и заерзал в кресле.
– Что ж… очень приятно, – произнес Эдуард Соломонович, и в какой-то растерянности вдруг встал и поднял с пола брошенный им в урну скомканный лист бумаги.
– У меня скоро в Москве выходит книжка стихов, – словно он и не делал паузы, заговорил Леня и достал из портфеля экземпляр «Комсомолки», – вот взгляните… на четвертой странице, – он протянул номер редактору, – так что сейчас у меня, так сказать, некоторая пауза, – на четвертой странице, – подсказал Леня редактору, который явно не знал, что делать с газетой.
Эдуард Соломонович открыл, наконец, четвертую страницу и профессионально забегал по ней глазами, бросая взгляд из одного угла в другой. Леня приподнялся и указал пальцем на три четверостишия, над которыми было набрано крупным шрифтом: «Леонид Пилиняев».
– О! – отреагировал Эдуард Соломонович и посмотрел на автора, – в «Комсомольской правде»?
Леня, пряча улыбку, развел руками.
«И с мечтою, как с вопросом, я ступлю за свой порог, а земля, как грудь матроса, в лентах будущих дорог!» – вслух прочитал Эдуард Соломонович последнее четверостишие и уставился на автора, – прекрасно! – произнес он после небольшой паузы, – просто прекрасно!... Так, значит, это вы? – Эдуард Соломонович вдруг поднялся с кресла и протянул Лене руку, – очень приятно.
И они еще раз крепко пожали друг другу руки.
– А знаете что, Леонид, – произнес Эдуард Соломонович, и, сев в кресло, подпер подбородок ладонью, – вы непременно должны встретится с нашими Троицкими поэтами. Да! Ведь у нас есть литобъединение – «Луч», называется, – он встал и вышел из-за стола, Вероника Холина, Степан Дольник, Герман Германов – может быть, слышали? Это тоже прекрасные поэты, только местного масштаба, – Эдуард Соломонович улыбнулся, – мы вот что сделаем, – он быстро вернулся на свое место, – вы с нашим корреспондентом посетите их… поэтический вечер, может быть, выступите там, почитаете стихи, расскажете, так сказать, о высшей лиге, а потом мы весь этот материал, с вашими стихами, конечно, поместим в воскресный номер. Ну? Как вы на это смотрите?
– Да, это было бы… – Леня пожал плечами.
– Вы, надеюсь, не завтра уезжаете?
– Нет…
– Вот и прекрасно, лишние впечатления поэту никогда не помешают… «Когда б вы знали из какого сора», – застенчиво как-то процитировал Эдуард Соломонович и наткнулся глазами на урну, но вдруг вздрогнул и испуганными глазами посмотрел на Леню, – Господи! – он закрыл глаза и протянул руку в сторону Леонида, – ведь у нас в городе скоро будет ПРАЗДНИК! – как-то сочно произнес он последнее слово.
– Праздник? – искренне заинтересовался Леня.
– Конечно! – Эдуард Соломонович посмотрел в сторону и потряс головой, – как я мог забыть… – праздник города Троицка. Правда это не очень звучит. Я только что был у Гнесюка!
– Гнесюка!? – обрадовался Леня, – это… – он показал ладонью куда-то вверх и в сторону.
– Да, да, да, – затараторил Эдуард Соломонович, – все уже решено – через месяц праздник, – и он улыбнулся и склонил голову набок, – и вы непременно должны принять в нем участие.
Эдуард Соломонович тут же предупредил ладонью возможные возражения поэта.
– Непременно должны принять участие, попробовать, так сказать, себя в новом амплуа. Лагранжу, правда, уже предложили, но он отнесся к этой идее как-то без энтузиазма, – редактор поморщился, – но вы! Непременно должны попробовать. Да что я там говорю…
– А что попробовать-то? – спокойно спросил Леня.
– Как что?! Ну, как что!? – почти обиделся вопросу Эдуард Соломонович, – ведь нужно же написать сценарий праздника, стихи, ну там не знаю, что еще, – тексты плакатов, лозунги, а главное, – Эдуард Соломонович поднял вверх палец, – это я вам как профессионал скажу, – и он сделал жест, словно забрасывает мяч в корзину, – нужен броский заголовок для «Авангарда». Этак что-нибудь такое…
– Город Троицк приглашает, – ухмыльнувшись, подсказал Леня.
– А что?... – на секунду задумался редактор, – неплохо, знаете ли, неплохо.
Леня удивился такой реакции.
– Тогда это нужно будет набрать средним шрифтом, – пояснил он, – а чуть ниже крупно: «На свое тысячелетие».
– Замечательно.
– А можно еще открыть в преддверии праздника постоянную колонку: «Родному городу в подарок». Или вы говорите «плакаты», – Леня задумался, – «За здоровье города!» – как бы само слетело у него с губ, а не успел Эдуард Соломонович похвалить, добавил, – «Праздничное убранство городу к лицу», «Троицк строится», «Ворота города распахнулись для объятий».
– Чудесно, мотал от удовольствия головой редактор, – чудесно и прекрасно, я вижу, вы уже заразились нашей идеей. Да?! Нет? – он искал взгляд московского поэта, который закатил вдруг глаза и глубоко вздохнул.
– Да если даже и «да», – Леня внимательно посмотрел на Эдуарда Соломоновича, который немного испугался такого взгляда, – да если даже и «да», – повторил Леня свою фразу, – то ведь целый месяц нужно будет на что-то жить… в городе Троицке.
– О-о-о, – облегченно вздохнул редактор, – об этом не беспокойтесь, – он выпрямил спину и взял из стакана авторучку, – во-первых, – он поставил цифру один на чистом листе, – мы можем выдать вам аванс в счет будущих публикаций, во-вторых, – но он вдруг задумался.
– Вот именно, что, во-первых, – недовольно произнес Леня, – за одну гостиницу я за месяц должен буду заплатить, – он секунду подумал, – сто тридцать шесть рублей восемьдесят копеек, а вы говорите во-вторых…
– Вы только не волнуйтесь, – Эдуард Соломонович показал Лене свои огромные, словно ласты моржа, ладони, – договорились? – и он опустил руки, – а во-вторых, Леонид Ил…
– Григорич, – подсказал Леня.
– А во-вторых, Леонид Григорич, я позвоню Роману Иванычу, и он все устроит. Вам выдадут аванс за сценарий.
– А вдруг, – заволновался Леня.
– И никаких вдруг, – перебил редактор поэта, – вдруг, видите ли, аванс за сценарий и все, и потом, – он задумался, – они могут вас, временно, конечно, устроить куда-нибудь на работу.
– Как?! – испугался Леня.
– Ну, не на работу, чтоб… – Эдуард Соломонович покрутил в воздухе ладонями, – а так… на пустую ставку. Я вот слышал, что главного инженера на стекольном уволили… за это дело. Пока они еще найдут, а ставка пустует. У главного там оклад рублей двести пятьдесят, да плюс прогресс – вот вам и гостиница, и питание, и… свобода, так сказать, творчества. В общем, я звоню Роману Иванычу… к тому же он сам сегодня просил меня… – но Эдуард Соломонович замялся, – вы остановились в «Юности»?
– В «Юности».
– В каком номере?
– В 22-м.
– Отлично, – он опустил ладони на стол, – вы сейчас идите домой и начинайте работать, а я все устрою и позвоню. У вас там есть сосед?
– Есть, но…
– Тогда я скажу директору, чтобы вас оставили одного и больше никого не подселяли. Я сам творческий человек и отлично знаю, что даже жужжание мухи может помешать творческому процессу.
Леня хотел еще что-нибудь сказать и даже открыл рот, но… ничего не сказал, а сдержанно поблагодарил редактора и, пожав ему руку, вышел из кабинета.
Эдуард Соломонович, оставшись один, с минуту, наверное, стоял молча и только шевелил губами. Затем он подошел к столу и медленно без всякой злости смял очередной лист бумаги и, сделав два быстрых шага, технично, крюком, положил «мяч» в корзину.

 

11

            Леня с полминуты стоял, не двигаясь, затем попробовал на вес свой портфель, улыбнулся уже своей нормальной улыбкой и отправился в гостиницу.
«Были разными взгляды у нас, но сходились они друг на друге; и в толпе замечал я не раз этот взгляд, отведенный в испуге», – цитировал он на ходу сам себя.

Через площадь и по улице Энгельса Леня чуть было не бежал, но, уже подходя к гостинице, замедлил шаг, а на второй этаж поднимался так медленно, что, глядя со стороны, можно было подумать – он проверяет ступеньки на прочность, так как на некоторых он слегка приседал. Остановился он в номере, у окна, и только потому, что дальше идти уже было некуда.
Леня посмотрел вдаль: в бухте портальные краны, словно щепку, обступили плавающий на боку корабль. Леня хмыкнул, посмотрел на свой портфель и аккуратно поставил его на пол
– Мда-а… – произнес он задумчиво, но вдруг вздрогнул, как будто что-то вспомнил.
И, действительно, он не ошибся – под вешалкой не было тапочек Валентина Христиновича. Леня вошел в душ – там тоже не было ни мыльницы, ни бритвенного прибора, ни халата. И вдруг он услышал чьи-то шаги и быстро вернулся в комнату.
Около кровати Валентина Христиновича с опущенной головой, словно перед гробом, стоял Юрий Татулович Джелмакян. Он что-то бормотал себе под нос и, казалось, ничего не видел и не слышал. Но не успел Леня открыть рот, как Юрий Татулович повернул голову и так печально посмотрел на него, что тот даже сморщился.
– И это все произошло так неожиданно, – со слезами на глазах произнес Юрий Татулович и развел руками.
– Что?! – съежился Леня.
Но Юрий Татулович в ответ только шмыгнул носом и опустил руки.
– Но как же это?... – Леня сделал быстрый шаг вперед.
– И ведь вот как бывает, – Юрий Татулович закачал головой, – жили-жили и даже не зашел попрощаться…
– Фу ты, черт! – вырвалось у Лени, и он быстро заходил по комнате.
– От горчичников отказался, – лениво продолжал Юрий Татулович, – да и то верно – разве сейчас это горчичники… одно только название, ведь никакого эффекта. Вот раньше – это другое дело. Но я ему все-таки сделал массаж, – чуть быстрее заговорил Юрий Татулович, почувствовав, что Леня хочет его перебить, – профилактический, – и он начал хватать пальцами воздух, показывая, видимо, как он делал массаж.
Ноготь на большом пальце у Юрия Татуловича был желтым и треснутым, как сухой желудь, и поэтому, когда он еще раз начал хватать пальцами воздух, как бы давая понять, что массаж был сделан качественно, у Лени по телу прошла дрожь, и он опять сморщился. Юрий Татулович остался доволен таким эффектом и даже кивнул Лене.
– Что? – быстро спросил Леня.
И Юрий Татулович опять зашевелил пальцами.
– Не-е-ет! Ради Бога! – почти закричал Леня и вышел в коридор.

По тому, как Леня медленно раздевался, Юрий Татулович почувствовал, что его сосед из 22-го сейчас не расположен к разговору, и тихо-тихо вышел из номера. Леня через несколько секунд закрыл за ним номер на ключ.

Тут я должен сделать еще одно отступление от своего повествования, так как уже чувствую, как некоторые внимательные читатели, которые относятся к вымышленным героям, как к близким родственникам, уже начинают нервничать и даже перелистывать страницы назад, в надежде, что это они пропустили, а не автор по небрежности забыл… накормить своего героя. «Ведь день-то уже близится к вечеру, что он себе думает?» – почти уже слышу я голос внимательного читателя. И поэтому, чтобы не повторилось того, что произошло с М.П.Перетрухиной из деревни Лысые Горы Саранской области, когда она узнала, что графиню Изауру, из одноименного телефильма, отец голодной в наказание отправил на плантацию, я, может быть, и поздно, но все-таки расскажу, почему Леня совсем даже не испытывает чувство голода. Ну, во-первых, потому, что еще на вокзале, после разговора с Александром-носильщиком, он зашел в буфет и на вырученный рубль купил стакан сметаны и крендель, обильно присыпанный сахарной пудрой. Надежда Силкина при этом хоть и обменялась с Леонидом улыбками, но была внимательна и серьезна, а на вопрос Лени: «Давно ли пустует тара и много ли ее в буфете?» – по-деловому ответила: «Много и давно, сразу же после «Указа». А, во-вторых, уже в городе, перед тем, как зайти к Манки-Покровскому, Леня забежал на проспект Ленина в диетическую столовую и съел там тарелку горохового супа с ватными кусочками вареного сала и порцию сильно переваренного риса, подаваемого там, в качестве гарнира к жареной курице, которую, понюхав, Леня тут же вернул на раздачу и, получив обратно 63 копейки, был очень доволен, так как, если читатель уже заметил, был человеком очень экономным. Так что, как видите, я нисколько не погрешил против социалистического реализма, не написав, что Леня, разговаривая с редактором «авангарда» и с Юрием Татуловичем не испытывал чувства голода.

Итак, Леня, закрыв номер на ключ, сел за стол, достал из портфеля свежий номер «Авангарда», купленный утром на вокзале, и, невольно подражая Манки-Покровскому, забегал глазами по изрядно помятым страницам.

Но Леня быстро охладел к газете. Его взгляд остановился только на небольшой заметке «К чему привело ЗЛОупотребление» – об аварии в порту, на совсем уж коротком сообщении «Хелло НЛО» – о пришельцах, посетивших винный магазин города Троицка, и на большой статье под названием «всё в розовом цвете» – об очередном юбилее на лакокрасочном комбинате им. А.Д.Цюрупы.

Леня потянулся и аж до слез зевнул.

И именно в это время в номере зазвонил телефон, и Леня машинально опустил руку на трубку. Леня узнал голос Манки-Покровского.
Он взял в руку аппарат и лег на кровать, задрав ноги, по-американски, на высокую спинку.
– Как наши дела? – спрашивал Эдуард Соломонович после короткого приветствия, и, услышав в ответ какое-то мычание, продолжал, – я все уже устроил… к вам больше никого подселять не будут, так что… хе-хе, – засмеялся Эдуард Соломонович, что, видимо, означало – я верю в ваш талант, – Роман Иванович все уже знает и… одобряет и… просит вас даже зайти к нему на работу… или лучше домой… сегодня – он хочет поговорить с автором сценария будущего праздника, у него есть даже какие-то соображения на этот счет, ведь он у нас тоже… хе-хе, – опять засмеялся Эдуард Соломонович, что на этот раз, наверное, означало – бездарь жуткий.

Леня все это слушал с закрытыми глазами, но вдруг он открыл их и даже приподнялся на локтях.
– А как насчет ставки главного инженера? – спросил Леня и посмотрел на протекший потолок.
– И здесь все устроил, – торопился Эдуард Соломонович успокоить поэта, – Сократова, правда, пока нет… но вы завтра прямо к Евгению Лукьянычу.
– К кому? – опускаясь на подушку, спросил Леня.
– Евгению Лукьяновичу Сикелеву – директору Троицкого стекольного завода, он все уже знает и завтра с утра ждет вас.
Леня опять закрыл глаза.
Эдуард Соломонович еще минут десять объяснял Леониду Григорьевичу, как найти товарища Сикелева и что ему сказать при встрече и давал, так сказать, основные параметры (так он пошутил) его, Сикелева, характера; затем он объяснил, как найти Романа Ивановича, как к нему подойти и, после очередного прихихикивания, отметил все его слабые стороны и предупредил, чтобы он ни в коем случае с этих сторон к Роману Ивановичу не подходил. Леня спокойно слушал редактора, только изредка вставляя короткое «да» или протяжное «не-е-ет»... Эдуард Соломонович как-то незаметно перешел на критику центральной прессы. Он говорил, что напрасно она не прислушивается к голосу глубинки, не черпает, так сказать, со дна, где (хе-хе) как известно каждой кухарке, бывает погуще. Здесь Эдуард Соломонович сделал паузу в надежде услышать комплимент московского поэта своему красноречию, но Леня промолчал, пройдясь лишний раз языком по хребту своих нижних зубов. Заговорил Леня только тогда, когда Эдуард Соломонович, видимо сев на своего конька, заявил вдруг, что из-за бездарности тренеров наш отечественный баскетбол скоро опустится до уровня дворовой команды.
– Эдуард Соломонович… – перебил Леня редактора, – а как… насчет аванса?
Услышав в ответ, что за авансом можно зайти в любое время, Леня поблагодарил Эдуарда Соломоновича, извинился и сказал, что времени до праздника остается не так уж и много… после чего в трубке в течение тридцати секунд раздавалось прерывистое дыхание с какими-то девичьими ойканьями. Наконец они простились и положили трубки. Леня небрежно, а Эдуард Соломонович аккуратно, двумя пальцами.

 

12

            – Пора, однако, приниматься за дело, – произнес вслух Леонид Пилиняев и, полежав еще не более десяти секунд, встал с кровати.
От резкого движения у него закружилась голова, и он даже оперся о спинку.
– «На такое дело иду», – улыбнулся он своему отражению в зеркале, – а здоровье ник черту.
Надо сказать, что у Лени не было кумиров ни среди живых людей, ни среди литературных героев. И даже, если он и процитировал только что Раскольникова, то сделал это, если вы заметили, шутя. А сравни его кто-нибудь с Родионом Романовичем, Павлом Ивановичем или с товарищем Бендером, то Леня в ответ только улыбнется и скажет: «Жизнь-то, она посложнее будет, чем вымысел, пускай даже самый расхудожественный».
Правда, сравнение с одним литературным героем может и не вызвать улыбки у Лени, и связано это с идеей, которую Леня не то где-то очень давно вычитал, не то услышал, или, может быть, она родилась у него в голове, во всяком случае сам он забыл источник ее происхождения, но она ему очень уж понравилась. А идея следующая, – будто бы Хлестакова Гоголь «списал» с самого Александра Сергеевича Пушкина. И эта идея вот уже многие годы греет его душу и в некотором роде даже помогает в самые тяжелые минуты его творческой жизни.

Леня уже стоял у дома № 31 по улице Карла Маркса и сверял небрежную запись в блокноте с красивой табличкой на углу дома.
Леня думал: звонить или не звонить предварительно Роману Ивановичу, но увидев автомат у подъезда, решил позвонить. Через тридцать секунд он вышел из будки и почему-то держась за живот, в котором у него вдруг что-то забурчало, словно в телефоне-автомате, после того, как отпустил диск. Его, оказывается, уже чуть ли не ждали.
Дверь ему открыла Юлия Степановна, и не успела она, как следует улыбнуться, как из-за ее спины послышался уже знакомый нам голос Романа Ивановича.
– Проходите, проходите, – он делал жесты рукой и улыбался, – вот, что значит человек – сразу же Москвой запахло.
Леня невольно потянул носом – пахло жареным мясом.
– Вы разрешите… Леонид – я вас буду без отечества, по-отцовски, так сказать, – Роман Иванович пожал Леониду руку и, пока тот снимал шляпу и плащ, несколько раз оттянул резинку своих широких штанов.

Затем Роман Иванович представил Лене жену, которая с приподнятыми руками, словно хирург перед операцией, молча наблюдала, как молодой московский поэт, оглядываясь по сторонам, приглаживает свои волосы.
Леня чуть было не пожал Юлии Степановне руку повыше локтя, так как ладони ее были в муке, но вовремя опомнился, и она, застеснявшись, быстро скрылась за стеклянной дверью на кухню, откуда пахнуло уже не только жареным мясом, но и укропом и зеленым перцем, и еще чем-то таким, что Леня не смог сразу определить.

А я тоже, только вчера из Москвы, – почему-то очень громко заговорил Роман Иванович, так что Леня даже вздрогнул, и жестом пригласил поэта в комнату.
Большая комната – так называли в городе Троицке гостиную, была обставлена так, как обычно обставляют большие комнаты люди, вдруг почувствовали себя интеллигентами, то есть там были: импортная «стенка» и мягкая мебель, цветной телевизор, отечественная аппаратура (но бывает и импортная – это в зависимости от степени интеллигентности), четыре или даже пять сервизов (Леня не смог сразу определить), а если считать майоликовые кофейные, то семь или восемь; несколько хрустальных ваз, которые регулярно дарили хозяину сослуживцы; одна индийская ваза из бронзы и настенное блюдо, которое почему-то лежало на столе и из-за крючка на дне лежало несколько неровно. Точно так же, неровно, висели на стене часы, но это не было небрежностью, просто в любом другом положении они останавливались. Вот, пожалуй, и все. Это о том, что было. Если же говорить о том, чего в этой комнате не было, то надо сказать, что в ней не было ни одного произведения искусства, и для квартиры заведующего отделом культуры районного комитета партии – это было, конечно, странно. Роман Иванович, правда, знал об этом недостатке своей квартиры, но дело было в том, что он абсолютно не знал, что именно можно повесить на стену «в качестве живописи». Когда-то, в детстве, над его кроватью висела «Золотая осень» Левитана, а на кухне «Три богатыря» Васнецова, но эти авторы, как ему намекнули продавцы на «старом Арбате», сильно устарели, а купить что-то современное он не решился. Пришлось ему ограничиться бюстиком В.И.Ленина, который он купил в одном из отделов ГУМа. Роман Иванович, словно знаток скульптуры, долго выбирал самый качественный бюст из принесенных ему продавщицей, которая все это время нервно крутила между пальцами авторучку.

– Честно говоря, Москва меня на этот раз просто разочаровала, да! – все на тех же повышенных тонах произнес Роман Иванович и опустился в мягкое кресло.
Леня, не спуская глаз с хозяина квартиры, сделал то же самое,
– А вы, Леонид, что?.. и родились в Москве или…? – Роман Иванович быстро погладил пальцем плотно сжатые губы.
– Да! – машинально ответил Леня, но вдруг опустил глаза, – я?... я – нет… я прописан в Москве – Лялин переулок, у Садового, знаете, конечно.
В этот момент в комнату вошла Юлия Степановна, и мужчины перевели взгляд на нее. Юлия Степановна взяла со стула индийскую вазу и блюдо и отдала их Роману Ивановичу, сама же достала из выдвижного ящика скатерть и, взмахнув ей, словно крылом, постелила на стол. Затем она привычным движением расправила складки и, согнув в локтях руки, вышла из комнаты.

Леня переменил позу и несколько преобразился.
Роман Иванович отнес вазу и блюдо в другую комнату и, вернувшись, хотел было продолжить разговор с молодым московским поэтом, но разговор почему-то никак не завязывался. После короткого вопроса хозяина квартиры следовал еще более короткий ответ гостя, после чего шла уже довольно продолжительная пауза, в течение которой мужчины, глотая слюну, встречали и провожали взглядом Юлию Степановну, накрывавшую на стол.
После двух-трех вопросов-ответов на белой скатерти с гроздьями красной рябины, уже появились и тонко нарезанная финская сырокопченая колбаска, и, знакомая уже читателю, венгерская ветчина со слезой, и соленые грибки, поставляемые в буфет обкома колхозом «Путь к коммунизму», и салат из консервированных дальневосточных крабов с луком и яблоками. Овощи: желтые, красные и даже фиолетовые помидоры; зеленые перцы; нежинские огурчики величиной не более указательного пальца, украшенные сверху кинзой и укропом, были поданы просто в огромном блюде. Так любил хозяин.
– Икра красная… сорт второй, – скривив губы, прочитал Леня на маленькой баночке и поставил ее на стол – он уже следом за Романом Ивановичем поднялся с кресла и помогал Юлии Степановне, – сыр голландский, – произнес Леня вслух и взял из рук хозяйки очередную тарелку.
Посмотрев на прозаические ломтики сыра, Леня вдруг вспомнил детство, как он любил смотреть на гостей через огромные дырки в сыре, за что постоянно получал от отца подзатыльники.

Леня взял в руку тонкий восковой кусочек, и ему опять вдруг показалось, что он смотрит на мир сквозь детские дырки в голландском сыре – разве что они стали теперь меньше.

Наконец появился хозяин. В левой руке у него позвякивали три хрустальные рюм-ки, а в правой он за бедра держал заветный запотевший розовый графинчик. Поставив все это на стол, Роман Иванович громко ударил в ладоши, отчего Юлия Степановна вздрогнула на кухне и уронила на пол вилку, и предложил Лене садится.
– Юлястик! – ласково позвал Роман Иванович супругу, – ну где ты там ходишь?!
Далее все пошло несколько веселее. И разговор уже не проваливался вдруг, словно в воздушную яму, а всегда поддерживался очередным тостом или закуской и, как большой идеей, ожиданием горячего, запах которого доносился с кухни. Мысли хозяина и гостя тоже как бы притерлись друг к другу, слегка притупленные тремя рюмками холодной водки, и поэтому взглядами они уже сходились не только на кусочке ветчины или колечке лука, но и по многим другим вопросам, касающимся города, страны и даже Вселенной.
– Русская душа, скажу я вам, жаждет праздника, – говорил Роман Иванович, отправляя в рот упругую шляпку белого гриба, – и мы ей этот праздник устроим, – он закивал головой, – да, да, – это наша обязанность, долг, если хотите.
Леня тоже закивал головой и еще тщательней стал пережевывать пищу, но вдруг он замер, поднял нож, словно показывал его Роману Ивановичу, и с выражением произнес: «Недаром вас звала Россия на праздник мира и любви, но знайте, – Леня сменил позу, – гости дорогие, вы здесь не гости, вы – свои!» – и Леня заулыбался, показав Юлии Степановне свои мелкие зубы с застрявшими между ними кусочками ветчины.
Роман Иванович, воодушевленный и немного сконфуженный прочитанными стихами, потянулся к графину. И тут Леня, быстро проглотив остатки пищи, и, пока графин еще был в воздухе, произнес:
– Однако, Роман Иванович, чувствуется, что в городе не хватает посуды, – и он постучал по графинчику ножом.
Роман Иванович вдруг замер и посмотрел на Леню, но тот уже склонился над тарелкой и быстро нарезал очередной помидор фиолетового цвета, от которого, словно колесо от телеги, отвалился толстый ломтик. Проследив, как Леня отправил этот ломтик в рот, Роман Иванович наполнил рюмки и поставил графин на место, но уже все делал как бы несколько замедленно.
– Вы, конечно, уже знаете о положении в городе, – серьезно произнес Роман Иванович и поднял рюмку.
Леня развел руками, что, видимо, означало – что, мол, поделаешь, – и тоже поднял рюмку. Они молча чокнулись и выпили содержимое рюмок одним глотком.
– Я вот, что думаю, – накалывая очередной грибок и продолжая морщиться, заговорил Роман Иванович, – вот она, голубушка, – эта фраза относилась к скользкой шляпке, которую Роман Иванович только с третьей попытки наколол на вилку, – я вот, что думаю, – продолжал он под хруст разжеванного грибка, – и в сценарии вы должны непременно это отразить, – Роман Иванович чуть не ткнул поэта вилкой, – наш праздник должен в целом, так сказать, представлять собой… настоящую революционную демонстрацию… прямо как в семнадцатом году: с возбужденными массами, жандармами, казаками там разными на конях с плетками, которых эти окрыленные свободными идеями массы должны будут смести с площади, – Роман Иванович жестом показал, как массы сметут казаков и жандармов, – и устремятся к светлому будущему, – и он опять потянулся к графину, – но это я так… вкратце, – продолжал Роман Иванович, наполняя рюмки, – и все это должно быть сыграно на площади перед райкомом, как на сцене, перед трибунами, ну, вы меня понимаете… И главное, – Роман Иванович сделал паузу и подмигнул Лене, – в этом театральном действии нужно обязательно задействовать памятник Владимиру Ильичу, – так, чтобы он получился как бы во главе этих возбужденных масс. Роман Иванович встал и вытянул руку с графином вперед.
– Но ведь памятник Ленину, кажется, еще не готов, – робко возразил сценарист.
– Да! Не готов! – согласился Роман Иванович и, опустившись на место, поставил графин, – нужно поторопить Ванина, – и он взялся за рюмку, – и чтоб позу придал соответствующую, а то опять изваяет что-нибудь непотребное… – и он, опрокинув рюмку, сморщился.
– Но ведь, – Леня тоже выпил, – когда народ пройдет по площади, – он быстро закусывал, – не получится ли так, что Владимир Ильич останется несколько позади воодушевленных масс, не будет ли это кем-нибудь воспринято, как… – Леня сделал какой-то неопределенный жест.
– Да нет! – почему-то воодушевился Роман Иванович, – он же, ну как это.. ну, как Чапаев, что ли, будет во время боя… наблюдать за действием своей армии со стороны, да это потом уже будет и неважно, главное начальный эффект, – и он твердо поставил на стол кулаки с торчащими вверх ножом и вилкой.
Леня хотел еще как-то возразить, но Роман Иванович опять потянулся за графином, и Леня потерял мысль и махнул рукой.
Принесли горячее, которое еще потрескивало на сковородке раскаленным маслом. Юлия Степановна аккуратно положила гостю на тарелку три квадратных куска мяса с слегка загнутыми зажаренными краями и, словно штабель березовых досок, свалила рядом жареный картофель. Роман Иванович тут же все это обильно посыпал зеленью. Леня откинулся на спинку стула и тяжело вздохнул, показывая хозяйке, образовавшийся живот.
– Ничего, ничего, – впервые за вечер заговорила Юлия Степановна, – еще посидите, проголодаетесь, съедите… у нас ведь, учтите, поросят нету, – и она пододвинула тарелку с мясом еще ближе к Лене, – вот так… ешьте на здоровье.
Под горячее разговор стал каким-то неуправляемым и это, наверное, произошло потому, что заговорила, наконец, Юлия Степановна. Она сначала изредка, а потом все чаще и чаще стала задавать вопросы, после которых Роман Иванович морщился и даже иногда отворачивался.
– Ну, что ты, Роман, – она глубоко вздыхала и отмахивалась от мужа рукой, не даешь мне сказать.
Но когда ее вопросы участились и дошли до количества пришельцев, проживающих в Москве; до Гагарина, который, якобы, скоро должен вернуться с Марса и возглавить нашу страну; и, наконец, до того, правда ли, что коммунизм возможен только при матриархате, – Роман Иванович не выдержал и оборвал жену и предложил гостю пойти к нему в кабинет покурить. Леня сразу согласился, тем более что графинчик уже был давно пуст.
Кабинет Романа Ивановича я описывать не стану, так как читатель уже бывал здесь, и с тех пор он мало изменился. Разве порядка на письменном столе стало еще меньше.

Курили молча «Герцеговину-флор». Леня после каждой затяжки зачем-то посматривал на фильтр или разглаживал двумя пальцами усы. Вдруг Леня машинально взял со стола тетрадь, отчего Роман Иванович вздрогнул и чуть было не вытянул руки вперед, чтобы остановить гостя, но уже поздно – Леня раскрыл тетрадь.
Читатель, наверное, уже догадался, что это был дневник Романа Ивановича, каким-то фантастическим образом забытый на столе.
– Что это? Роман Иванович? – произнес Леня и как-то лукаво посмотрел на хозяина кабинета, – вы никак ведете дневник…?
Роман Иванович смутился и, если бы не был уже красным от выпитой водки, то наверняка бы покраснел.
Как Леня догадался, что перед ним дневник Романа Ивановича, понять трудно, так как в этом, так называемом дневнике, стояли три голые даты.
– И как оригинально начали…
Роман Иванович смутился еще больше.
– Нет-нет, я нисколько не шучу, очень даже оригинально.
– Я это только так, знаете… – проскрипел Роман Иванович.
Но Леня не унимался:
– И правильно делаете. Человек в таком положении… – Леня прихихикнул, – просто обязан вести дневник.
Роман Иванович серьезно посмотрел на Леню.
– Конечно! – Леня взмахнул руками, – ведь в вашем дневнике, хотите вы этого или не хотите, но отразится не только ваша частная, интимная, так сказать, жизнь… но через нее и жизнь города, области и, главное, их культуры. Нет, вы обязательно должны продолжать.
– Вы думаете? – Роман Иванович потянулся за тетрадью.
– И нисколько не тушуйтесь, вы прекрасно начали, – Леня заглянул в тетрадь, – эти три молчаливые даты очень даже о многом говорят. Опустошенность, так сказать, да? апатия… Лучше, чем это сделали вы, это состояние не выразить. Этим записям позавидовали бы и Достоевский, и Толстой, и сам Андре Жид. Уж вы поверьте мне.
Роман Иванович после этих слов расправил плечи, выпятил губы и потер виски.
– А если что не будет получаться, – быстро продолжал Леонид, выпустив дым так и не успев как следует затянуться, – то я всегда готов вам помочь.
Роман Иванович склонил голову набок и с явным вопросом на лице уставился на своего гостя.
– С ваших слов, конечно… я ведь представляю, как вы заняты… да теперь еще этот праздник. А время ведь не ждет. Дневник ваш, поверьте, нужен народу, – Леня вздохнул, – я серьезно. Так что почту даже за честь, как говаривали в добрые старые времена.
– Да, – почесывая затылок, произнес Роман Иванович, – времени катастрофически не хватает, тут вы абсолютно правы, – и он покачал головой.
– К тому же, – продолжал свою тему Леня, – так давно уже делают все, – Леня помотал головой, – начиная от знатных рабочих и кончая… он показал пальцем вверх.
– Как?! – вспыхнул Роман Иванович и тут же заулыбался, – неужели и...?
– Вы меня просто удивляете, Роман Иванович, – Леня элегантно стряхнул пепел в хрустальную пепельницу.
– Но, если так, то… – Роман Иванович сделал многозначительную паузу, в которой закусил нижнюю губу, – то я в долгу у вас не останусь.
– И в этом нет ничего зазорного, поверьте мне, – Леня приложил ладонь с горящей сигаретой к сердцу, – так делали все, даже Николай Александрович.
– Какой Николай Александрович?
– Романов.
– А-а-а… – и Роман Иванович с минуту посидел молча с открытым ртом.
– Так я беру тетрадь – Леня протянул руку…
– Да… – пожимая плечами, произнес Роман Иванович.
Леня взял из его рук тетрадь и быстро отправил ее под мышку.
– Так… а как же мы тогда с гонораром?
Леня на это ничего не ответил и даже сделал вид, что не понял вопроса. И тогда Роман Иванович, поёрзав в кресле, достал из ящика стола бумажник и, вытянув из него по очереди две двадцатипятирублевые бумажки, протянул их Леониду.
Леня выдержал паузу, и только когда Роман Иванович хотел было вытянуть из бумажника что-то еще, быстрым движением взял деньги.
– И это только аванс, Леонид.
– Конечно, конечно, Роман Иванович, но учтите, я дорого не возьму, я же не Киплинг там какой-нибудь, который драл с издателей по два фунта за строку.
– Да? – искренне удивился Роман Иванович, – а когда будет готово?
– Что? – в свою очередь удивился Леня.
Роман Иванович застеснялся и указал пальцем на тетрадь.
– А-а-а!!! – Леня взмахнул рукой с деньгами и спрятал их в задний карман джинсов, – только вы меня, Роман Иванович, не торопите, – Леня опустил взгляд, – ведь дневник написать – это не меню к обеду состряпать, тем более дневник завотделом культуры… а в будущем, может быть, и… – Леня покачал пальцем над головой. – Дневник вести – это вам не пустые бутылки коллекционировать.
После этих каких-то неожиданных слов Роман Иванович как-то забегал глазами и даже встал с места.
– Юля!!! – закричал он вдруг, словно звал ее на помощь.
Юлия Степановна тут же заглянула в кабинет.
– Мы будем пить чай или нет?
– Как хотите, у меня все готово, – ответила Юлия Степановна и распахнула дверь.
На столе уже стоял электрический самовар, белый немецкий фарфоровый сервиз и несколько вазочек с отечественными трюфелями, польским клюквенным джемом, чешским печеньем и вафлями, которые, по словам хозяйки, просто таяли во рту. Чай был заварен английский – ароматизированный цветами бергамота.
Чаевничали уже, как родственники, не тяготясь не только паузами в разговоре, но и продолжительным молчанием. Роман Иванович рассказывал о своем трудном детстве, отрочестве и юности и так, видимо, подробно и откровенно, что Юлия Степановна иногда секунд по тридцать держала в руке чашку с чаем и забывала отхлебывать из нее и только покачивала головой.
– А что, Юлия Степановна? – вдруг как бы, между прочим, спросил Леня после довольно продолжительной паузы, – много ли у вас в хозяйстве скопилось, – он заглянул в чашку, – пустых, так сказать бутылок?
Роман Иванович после этой фразы чуть было не обжег язык, хлебнув лишнего, и выплюнул горячий чай обратно в чашку.
– Рома… – недовольно произнесла Юлия Степановна и дала мужу полотенце.
– Да не то, что много, Леня, – она отправила в рот ложечку с джемом, – но целый гараж… – и она вопросительно посмотрела на мужа, – сколько раз говорила ему… отдай кому-нибудь или выбрось на помойку…
– Да кому отдай?! На какую помойку?! – закипел Роман Иванович и, махнув рукой, отодвинул задом стул, – что ты… – и дальше, уже из-за спины Леонида, он сказал несколько слов одними губами.
– А давайте я их у вас куплю… Я же понимаю… Роману Ивановичу это сделать неудобно, я имею в виду, сдать, – вам трудно… вы еще за них деньги получите… – Да какие деньги, Ленечка, дверь в гараже ведь открыть нельзя, лезут, как живые. Я вам сама заплачу – только вывезите их ради Христа.
– Что ж… договорились? – Леня сдерживал улыбку, – а где это у вас гараж?
Юлия Степановна подвела Леню к окну и, хотя на дворе уже были сумерки, ему удалось разглядеть за домами ряды райкомовских гаражей.
– Вот вам и ключи, – она достала из кофейника приличную связку, – № 323. Только это нужно будет сделать… как-то по-тихому, ведь все знают, чей это гараж.
– Не беспокойтесь, Юлия Степановна, – Леня по-сыновнему обнял ее за плечи, – все будет сделано в лучшем виде. Но, однако же, пора и честь знать, – Леня вдруг забегал глазами по комнате.
В коридоре Роман Иванович сам подал Лене плащ и шляпу и все пытался заглянуть ему в глаза и получить ответ на свой вопрос, который он никак не решался задать вслух. Но его вопросительного взгляда Леня упорно не хотел замечать.
– Ну, что вы, Роман Иванович… – наконец произнес Леня, – за кого вы меня принимаете…
– И в дневнике тоже, что б… – и Роман Иванович приставил палец к губам.
Леня на это даже покачал головой.
– Ну, все! – твердо произнес Леонид Пилиняев и, вздохнув, задержал дыхание, – спасибо и, – он выпустил воздух, – до свидания.
Роман Иванович медленно после прощального рукопожатия закрыл за гостем дверь и, строго посмотрев на жену, прошел в свой кабинет, а она со странной улыбкой на лице еще постояла в коридоре несколько минут…

 

13

            Леня не ожидал, что все произойдет так просто.
Идя по улице и смотря на клин летящих фонарей, он даже изредка поматывал головой и вслух произносил: «Нет, – и остановившись, добавлял, – нет, это просто удивительно». И только когда кто-нибудь из прохожих, пошатываясь, задевал его за плечо и многозначительно произносил: «Пардон», – Леня, пожав плечами, отправлялся дальше. Связка ключей, словно мешочек с золотыми монетами, приятно оттягивала карман его плаща.

Когда к Лене пришла эта его Идея, – он сначала отмахнулся от нее, как от мухи, – он даже тогда не улыбнулся. Ему она показалась… ну, не больше, чем анекдот, который, правда, можно где-нибудь рассказать или, в лучшем случае, продать рублей за тридцать кому-нибудь из прозаиков (он тогда еще учился в институте). Но, как это ни странно, после того, как эта Идея пришла к нему, он невольно стал наталкиваться на различные факты, которые, словно тыкали в него пальцем и говорили: а здесь вы ошибаетесь, молодой человек, это не просто анекдот, над этим надо подумать и крепко подумать.

Сама же эта идея родилась, если можно так выразиться, от здравого смысла его приятеля – театроведа. Леня был у него в гостях. Было еще несколько человек, кажется, студенты ГИТИСа. Разговор шел о Гоголе. Его приятель заинтересованно говорил о том, и Леня это почему-то очень хорошо запомнил, хотя таких разговоров на его веку уже перебывало тысячи, и все они со временем как-то повыгорели, что ли, словно картины, сделанные некачественными красками, что люди, пишущие о Гоголе, почему-то не замечают главного (так выразился приятель), а именно того фона, на котором происходят события в Гоголевской поэме, а это: (и тут приятель заговорил прямо-таки вдохновенно) и ярмарка, на которой Ноздрев в два дня спустил все, что его крестьяне производили в течение года; и две девки, проданные Коробочкой «по сто» рублей каждая; и ее же девчонка, не знающая, где право, где лево; и, наконец, мужик, который отмахал восемьдесят верст в поисках работы и повстречался Чичикову. И вдруг совершенно непонятно почему, Ленин приятель рассказал один случай из своей жизни, (Леня слушал его уже на кухне), как он неожиданно разбогател – эти слова приятель своей улыбкой как бы взял в кавычки, и произошло это в один день, после повышения цен на пустые бутылки в два раза, которых, которых у, в общем, не пьющего, но очень гостеприимного человека, скопилось за пять-шесть лет несколько тысяч. Он их продал грузчикам из соседнего гастронома по 15 коп. за штуку и все равно получил чистыми деньгами, как любят у нас выражаться, 550 рублей – по тем временам сумму немалую.

Все тогда посмеялись, и разговор пошел своим чередом, но Леня как-то непривычно для себя заволновался: он, во-первых, сел на подоконник и, глубоко затягиваясь, докурил сигарету до самого фильтра, чего не делал даже в самые кризисные времена, а, во-вторых, он тут же закурил следующую, но, сделав несколько глубоких затяжек, он вдруг улыбнулся и, когда в кухню вошла хозяйка, вместе с дымом, видимо, разогнал ладонью и уж было начавшие его забирать мысли. А забычарив сигарету, что тоже ему не было свойственно, он, видимо, затушил и искру своей Идеи.

«Обидно, наверное, ведь немало посуды просто так лежит без дела, – подумал он, выходя из кухни, и у него тут же родилась строка, – а пустая баба будет разве прятать свое тело; я куплю у них бутылки и свои назначу цены, вот сюжеты для Бутырки, для подмостков нашей сцены».

Эти тогда все и кончилось. Но через некоторое время Леня каким-то странным образом, «чтобы подзаработать деньжат» устроился на лето работать в пункт приема стеклотары – грузчиком. Что его привело именно туда, Леня, честно говоря, не мог понять даже сам. Неужели тот рассказ приятеля? – спрашивал он сам себя и тут же отвечал, – да нет, конечно».

Леня с удовольствием постигал все тонкости новой для себя профессии и, как поэт, упивался новой терминологией. Теперь он даже людей про себя называл «чебурашками», «мерзавчиками», «огнетушителями» и разделил всех своих друзей и приятелей на «белые головки» без винта, которые они принимали в ограниченном количестве и «с винтом», которые брали без ограничения. И даже эта работа, кроме денег, воспоминаний и опыта ничего не дала ему, то есть я имею в виду, не укрепила в нем его Идеи, а скорее наоборот – она окончательно, казалось, испарилась. И только через несколько лет, после небезызвестного указа, у Лени в мозгу что-то зашевелилось, словно зазвенели осколки. Лене тогда вспомнилось, как он на пункте приема стеклотары каждый день вечером подметал метлой осколки от разбитых бутылок. «Разбитые бутылки – разбитые сердца», – повторил он вслух строку, которой так и не суждено было вылиться в стихотворение.

А когда он прочитал заметку в «Труде» о том, что в городе Троицке введены талоны на приобретение спиртных напитков и что для получения одного талона нужно сдать две пустые бутылки, Леня словно заболел. Опять его Идея не стала давать ему покоя. Но он все еще не мог никак сдвинуться с места – нужен был, видимо, какой-то внешний толчок. И вот на очередном дне рождения одной своей сокурсницы, у которой в центральном издательстве скоро должна была выйти книжка стихов, Лене вдруг передали бутылку сухого с ввинченным уже в пробку штопором, показывая жестом, что она, мол, не поддается, и Леня, собравшись с силой, зажал бутылку между коленками и потянул за штопор. Пробка медленно стала поддаваться и вдруг с таким звуком выскочила из бутылки, что все обернулись в его сторону и вдруг стали аплодировать. Леня поставил бутылку на стол и быстро вышел из комнаты. А на следующий день он уже ехал в поезде под таким красивым и долгим именем – «Россия».

«Главное, – рассуждал Леня под стук колес, – найти таких людей, которые пьют и пьют исключительно дома и… много пьют, – как бы подал он сам себе реплику и выпрямил указательный палец, – но которым сдавать посуду не позволяет общественное положение», – и Леня от удовольствия даже пошевелил ушами.

Но сейчас, в городе Троицке, эти так неожиданно нахлынувшие на Леонида Пилиняева, воспоминания почему-то немного расстроили его.
Вдали оборвался чей-то пьяный голос, и Леня со злостью сплюнул. И вдруг к нему на нижнюю губу, словно с неба, упало что-то маленькое и круглое, как будто бусинка. Это была икринка, прилипшая к усам. Она, правда, слегка подсохла, но все равно сохранила еще свой приятный вкус. Леня улыбнулся и зашагал быстрее.

Работать в этот вечер Леонид не смог, и, закрывшись в номере на ключ, тут же завалился в кровать. Но он долго не мог заснуть. Он ворочался с боку на бок, со злостью доставая из-под себя подвернувшееся одеяло, переворачивал подушку и бил ее при этом с двух сторон кулаками, словно лютого врага и, в конце концов, обругал луну, которая все это время смотрела на него через окно
Но утром, как это ни странно, он проснулся бодрым и энергичным и довольно рано. Вместо луны в окно светило яркое солнце. Может быть, эту бодрость еще можно объяснить тем, что проснулся он не просто молодым московским поэтом, а «замдиректора» по общим вопросам Троицкого стекольного завода.

Город Троицк был похож на город только в центре. Стоило Лене пройти по улице Энгельса и свернуть на улицу Каляева, как он сначала оказался в поселке городского типа, но тут же и в деревне. Словно оставленные насекомыми хитиновые покровы, на него смотрели маленькие покосившиеся черные дома, многие из которых были с заколоченными досками окнами и с трубами похожими на отбитые горлышки бутылок. Но вокруг каждого дома, хотя местами и порушенные, стояли высокие сплошные заборы. Заборы эти были самыми разными: из горбыля, струганных досок, вагонки, стрелки, ржавых металлических листов, которые, словно задранные ветром подолы, открывали вдруг всю непристойность двора; были и откровенные заборы из сетки и даже из спинок старых металлических кроватей. В конце концов, Леня добрался и до современных заборов из железобетонных плит, которые завели его уже в настоящий тупик.

Леня остановился и задумался. Затем он заглянул за забор, но там он увидел всего лишь другой забор – поменьше, и что от чего он отгораживал, понять было совершенно невозможно. Ему показалось, что он смотрит сверху на какой-то лабиринт, из которого, как знал Леня уже по собственному опыту, есть только один выход – назад. Но вдруг его кто-то потащил за плащ. Леня оглянулся. Перед ним стоял пожилой человек с какой-то огромной шишкой на щеке, которая сразу же бросилась в глаза и чуть ли не затмила все лицо.
– Ты чего это? – спросил человек с шишкой, – тут не положено, а ну слазь!
– Я ищу стекольный завод, – как можно ласковей произнес Леня, – улица Подбельского 13.
Но человек не дослушал и пошел вдоль забора в ту сторону, откуда пришел Леня. Сделав несколько шагов, он остановился и, почти не оборачиваясь, взмахом руки позвал Леню за собой.

Каким образом они пришли на завод, Леня не понял. Он всю дорогу оглядывался по сторонам или вдруг смотрел под ноги на проволоку, за которую зацепился ботинком, либо вытирал пятна на своем плаще, оставленные побеленным забором. Ленин провожатый всю дорогу молчал, и Леня, не привыкший так путешествовать, глядя на широкую спину, над которой маленьким бугорком виднелся затылок, все время хотел заговорить и, в частности, сказать, что в городе Троицке очень хорошо развито заборостроение, но так и не решился, а эту шутку приберег для директора завода Евгения Лукьяновича Сикелева. Ему эта шутка очень понравилась, и улыбка так и не сходила с его лица до конца разговора.
Евгений Лукьянович Сикелев был настоящим директором и очень любил свою профессию. Но профессией своей он считал не знание, например, технологии изготовления стеклянной посуды или стеклокирпичей и даже не способность управлять трудовым коллективом, – нет. Своей профессией он считал именно директорство, а точнее – начальничество, если можно так выразиться, так как он считал, что далеко не каждый человек, пусть даже хороший специалист – может утром дать указание копать траншею под кабель, а вечером, поняв, что копать нужно было в другом месте, той же бригаде дать указание закопать ее.

«Именно в этом и заключается психология НАЧАЛЬНИКА, – говорил он своему другу Объемову – директору соседнего тарного, который, правда на этот счет придерживался иной точки зрения, – а как же тогда Наполеон? – уже стоя, обычно продолжал он убеждать своего друга, – посылал на смерть своих воинов, он что – не любил их, скажешь?» – и он лихо садился на место и брался за новую бутылку.

Еще своей профессиональной чертой Евгений Лукьянович считал честность, но только по отношению к поступкам своих подчиненных. Он строго наказывал рабочих за десяток гвоздей, пустую бутылку, лист фанеры, с которым они, несмотря на постоянные проверки и даже обыски, все-таки изо дня в день попадались либо на проходной, либо на задах, так рабочие называли те места забора, на которые не хватило бетонных плит. Сам же директор брал на заводе все, что угодно: краску, доски, бензин, унес домой даже новый телефонный аппарат. И делал это так бесцеремонно и часто, что никому даже не приходило в голову назвать это воровством. А могло быть и такое: он связывал в стопку десяток рулонов немецких обоев, предназначенных для ремонта столовой, и тут же предупреждал, чтобы ни один метр не ушел налево. С территории завода все это вывозилось Колей – личным шофером директорской «Волги».

Евгений Лукьянович любил повторять (в своем кругу, конечно): «Воровать на производстве должен только один человек – ДИРЕКТОР».
На что ему своей мягкой улыбкой и медленным покачиванием головы всегда возражал его лучший друг Объемов.
«По мере приближения к коммунизму, – начинал иногда заводиться Евгений Лукьянович, – у людей будет непременно увеличиваться желание чего-нибудь… – и он выпускал воздух через плотно сжатые губы и как бы руками натягивал вожжи, – то есть стибрить, – комментировал он свой жест, – и поэтому без жестокости, – он мотал своим тонким указательным пальцем перед самым носом Объемова, – не обойтись!»
«Нет, нет и еще раз нет, – возражал Евгению Лукьяновичу его друг и хватал его за качающийся палец, – ну, что скажи страшного в том, если рабочий унесет с завода десяток гвоздей… да и ты… – он устраивался поудобнее в мягком финском кресле и жестом предлагал другу осмотреть еще раз квартиру, – разве найдешь все, что тебе нужно, на своем заводе? Да пусть себе тащат… – он делал паузу, – понемногу, ведь они же не украдут козловой кран».
Евгений Лукьянович после этих слов громко и долго смеялся.

«Главное, – Объемов нагибался к Сикелеву, – ты не воруй… по мелочам, – и он показывал третью часть мизинца, – если уж брать, то много и чтобы документы были в порядке».

В общем, как читатель уже, наверное, заметил, у друзей были серьезные теоретические разногласия. Сходились же они, как любил шутить Объемов, только в одном месте и по известному поводу, и обходиться не могли друг без друга, как пустая посуда не может обходиться без тары.
Единственное, чего или, вернее, кого им не хватало, и каждый из них это прекрасно понимал, но никогда не говорил почему-то об этом вслух, так это, как у нас в народе говорят, – «третьего». Таким «третьим» одно время было уже стал Роман Иванович Гнесюк, но последнее время у него что-то стало пошатывать здоровье, и он на время, как он уверял своих друзей, завязал. Ну, а как он завязал, читатель уже знает. И поэтому, когда Роман Иванович позвонил Евгению Лукьяновичу и попросил «для дела» оформить на месяц-два молодого московского поэта Леонида Пилиняева на должность замдиректора по общим вопросам, Евгений Лукьянович понял эту просьбу, как предложение замены своей кандидатуры на должность «третьего". Тем более приятно было Евгению Лукьяновичу выполнить эту просьбу друга, что им, то есть Сикелеву и Объемову, всегда не хватало, как они выражались, чего-то такого… тут на их лицах появлялись гримасы, словно к их носу подносили армянский коньяк с пятью звездочками; но этой гримасой они хотели всегда сказать об острой нехватке в их компании настоящего интеллигента, и поэтому появление на стекольном заводе молодого московского поэта, их даже как-то воодушевило.

Евгений Лукьянович, слушая Ленин монолог, от удовольствия только улыбался и постоянно менял позу. Идея проведения в городе Троицке праздника, о чем ему уже вкратце поведал и Роман Иванович, очень уж пришлась ему по душе. И он, машинально взяв трубку зазвонившего вдруг телефона, сказал Лене, что в этом деле он может очень даже рассчитывать и на помощь завода.
– Нет! Это я не вам, – сердито буркнул он в трубку, – по суду?! По какому еще суду? Ах, посуду… извините, я сейчас очень занят, – и он быстро положил трубку.
Наконец Евгений Лукьянович проводил Леонида Григорьевича в его рабочий кабинет.
Кабинет замдиректора был не намного меньше кабинета директора и тоже с портретом Владимира Ильича, только он был изображен на этом портрете в полный рост и с красным бантом в петлице пиджака.
– Очень люблю этот портрет, – сказал Евгений Лукьянович, когда они остановились перед широким, уставленным телефонами, столом.
Леня с серьезным видом смотрел на портрет и, вдруг взяв себя за подбородок, многозначительно произнес:
– Действительно… что-то в нем есть... что-то в нем есть…
И так это сказал, что Евгений Лукьянович сразу не понял о чем, или о ком, идет речь.
«В ком что-то есть, – подумал он, – в портрете или…?
И он открыл рот, чтобы спросить, но вместо вопроса он почему-то высунул язык и произнес:
– А-а-а…?
И когда Леня, словно врач, посмотрел его горло, закрыл рот.
И вот тут произошло то, что довольно сильно повлияло на отношения между директором и его замом по общим вопросам. Событием «это», правда, не назовешь, скорее это так – деталь, на которую Леня сразу и не обратил внимания, но которая сказалась на Евгении Лукьяновиче. А деталь эта следующая. Посмотрев еще секунд тридцать молча на портрет Ленина, Леня обошел вокруг стола и сел в директорское кресло. Он поерзал, попробовав как бы кресло на прочность, поправил затем на столе телефоны и посмотрел на своего директора. Евгений Лукьянович стоял с опущенными руками и внимательно следил за действиями своего зама. И если бы кто-нибудь посмотрел на них в тот момент со стороны, то по вопросу – кто из них директор, а кто зам – они бы еще и поспорили с Евгением Лукьяновичем. Да и сам бы Евгения Лукьянович в этом споре, может быть, не очень бы и настаивал на своей кандидатуре, так как, глядя на удобно устроившегося в кресле, поэта, он почувствовал себя несколько не совсем директором, что ли. Такое чувство у него бывало только тогда, когда он с похмелья разговаривал утром с женой, или, когда после не выполнения заводом плана, стоял перед самим Ермолаем Ермолаевичем. Леня, погрузившись в свои мысли, смотрел на своего директора, как обычно скульптор смотрит на натурщика, то есть почти не замечая его самого.
– Да вы садитесь, – наконец предложил Леня Евгению Лукьяновичу, но тот почему-то отказался и еще дальше отошел от стола.
Но Леня не стал использовать сейчас эту деталь, которую он, конечно же, тоже заметил (то есть то, что директор и зам как бы поменялись местами). И Леня так поступал всегда, – даже когда стихи, что называется, сами вдруг начинали писаться, и он переставал чувствовать сопротивление материала, что ли, он сразу бросал ручку.

«Это не настоящее», – говорил он сам себе в такие моменты.
Точно так же он поступил и сейчас. Он взял из стакана авторучку, но тут же бросил ее и встал из-за стола. Евгений Лукьянович с облегчением вздохнул.
«Словно гора свалилась с плеч», – отметил он про себя и первым вышел из кабинета.
Евгений Лукьянович проводил Леонида до отдела кадров. По дороге он сказал, что начальника отдела сейчас нет, но что женщины, и особенно Раиса Павловна, все прекрасно сделают и без Сократова.
– Да, собственно, вам нужно только написать заявление, заполнить анкету, хорошо бы еще характеристику, конечно, – задумался на мгновение Евгений Лукьянович, – ну, да ладно, – махнул он рукой, – а потом ко мне на подпись и с завтрашнего дня прошу покорно на работу.
– Как?!!! – искренне удивился Леня.
– Что как? – не понял его реакции директор.
– Как за работу? Я ведь… поэт, – как-то не очень уверенно произнес Пилиняев.
Тут Евгений Лукьянович заулыбался и хотел было обнять Леню, но не решился, и его рука так и остановилась в пяти сантиметрах от плеча и дальнейшие его жесты походили больше на жесты экстрасенса.
– Не-е-ет, – произнес, наконец, Евгений Лукьянович несколько со скрипом, – это я просто так выразился; конечно, вы можете и не выходить на работу, то есть я хотел сказать, вы можете работать дома, в гостинице, но лучше будет, если вы хотя бы недельку поработаете здесь. Ведь народ у нас сами знаете какой… Пойдут разговоры, – директор медленно из стороны в сторону покачал головой, – а это может сказаться на производительности труда, на плане. Народ ведь у нас несправедливости не любит. Что угодно могут стерпеть, – только не это. А разве им объяснишь, что все это делается для их же пользы, – и Евгений Лукьянович отчаянно махнул рукой.
– А что? – с улыбкой произнес Леонид и, сдвинув на лоб шляпу, почесал затылок, – может быть здесь еще лучше будет работаться, а? – и он чуть ли не ударил директора по плечу, – так сказать, поближе к народу, к воодушевленным массам, а? Лукьяныч?!
Эта фамильярность, которую Леня допустил машинально, и сразу сам же немного испугался, как-то насторожила директора, и голова его слегка утонула в плечах, как это он обычно делал в детстве, когда старшие ребята во дворе давали мелюзге подзатыльники, и Евгений Лукьянович уже несколько медленней и тише произнес:
– Да… конечно, и мешать вам никто не будет, уж в этом-то я вам ручаюсь.

На этом они расстались.

В отделе кадров Леня пробыл не более пяти минут и всю дорогу, потом до гостиницы он твердил очередную, родившуюся во время заполнения анкеты, строку: «Нет, не был, не имел, не привлекался. Нет, не был, не имел, не привлекался».

Придя в гостиницу, Леня Пилиняев решил, наконец, подвести некоторые итоги своей деятельности в городе Троицке. И он поудобнее расположившись в кресле, достал свой блокнот и уже было начал что-то записывать, но вдруг причмокнул губами и решил отложить эту процедуру на завтра.
«Завтра, в собственном кабинете, в спокойной рабочей, – он усмехнулся, – обстановке… к тому же еще все-таки рановато… нужно еще решить вопрос с Сикелевым и Объемовым… да, пожалуй, что так».

Ну, а автору остается только извиниться перед читателем и подчиниться воле своего героя, хотя я чувствую, что некоторое подведение итогов деятельности Леонида Пилиняева в городе Троицке уже назрело, так как его первоначальная идея, зародившаяся в Москве, под действием внешних событий, довольно сильно, кажется, изменилась, как, впрочем, меняется у нас любая, даже самая благородная идея, по мере претворения ее в жизнь. Точно также меняется человек по мере приближения его к высокой трибуне. Так что, глядя, порой, на то, как у нас воплощается какая-нибудь из самых благородных идей или, слушая выступление с трибуны какого-нибудь известного общественного деятеля, не узнаешь ни идеи, ни человека.

Так бывает с птицеловом, который вместо того, чтобы крепко сжать в руках, попавшую в клетку птицу, вдруг чего-то испугается, но этого мгновения бывает достаточно, чтобы птица взмахнула крыльями и… поминай, как звали.

С Леней, правда, произошло нечто другое. Он не только не испугался пойманной птицы, но, принеся ее домой, вдруг разглядел, что поймал он какую-то заморскую птицу, с каким-то непривычным нашему глазу оперением и непривычным нашему слуху голосом и, главное, вдруг начавшую нести золотые яйца.
Пока мы несколько отвлеклись от нашего героя, он уже успел позвонить Манки-Покровскому, который с первых же секунд разговора обрушил на Леню целый шквал чуть ли не обид. Оказывается он полдня уже ожидал этого звонка. Но Леня, словно схватив за майку рвущегося к кольцу соперника, бесцеремонно перебил его и сказал, что через пару часов он будет у него со стихами и некоторыми другими предложениями и повесил трубку.

Через два часа Леня без стука вошел в кабинет главного редактора «Авангарда», Эдуард Соломонович тут же вышел из-за стола и, сделав несколько обманных движений, с вытянутой вперед рукой пошел к Лене навстречу. Леонид прямо с порога заявил, что времени у него в обрез.

– Вот, это стихи, – он положил красную папку на стол и придавил ее ладонью, – а это, – он достал из кармана плаща свернутый вчетверо лист, – заголовки, лозунги и прочее… – он резко провел рукой с растопыренными пальцами перед глазами редактора, – и еще прочтите на обороте, – Леня уже жал редактору руку, – так… пришла идея, может пригодиться? Все, Эдуард Соломонович, спешу.
И Леня быстро пошел к двери.
– А деньги! – вдруг воскликнул редактор.
– Какие деньги?! – возмутился поэт.
– Ваши деньги, Леонид Григорич, в счет гонорара.
И редактор подошел к Лене и, достав из бумажника зеленую купюру и держа ее двумя пальцами, поднес к Лёниному лицу. Леонид переступил с ноги на ногу, наклонил голову набок и взял деньги.
– Спасибо, – сказал он серьезно, пожал еще раз руку Эдуарду Соломоновичу и быстро вышел из кабинета.
Леня, как вы, дорогой читатель, может быть, помните, торопился на свидание.
Но я чувствую, что вам интересно узнать, что за стихи, лозунги и еще что-то такое «может пригодиться», принес Леня редактору. О стихах, я думаю, мы поговорим после их публикации, о лозунгах вы уже знаете, так как к тем, которые к Лене пришли в голову при первой встрече с редактором «Авангарда», добавился, может быть, только один: «Троицк мчится – Троицк скачет». Что же касается того, что по выражению Лени «может пригодиться», то это было небольшое объявление, которое Леня предлагал опубликовать в ближайшие дни в газете. Оно, конечно, тоже касалось предстоящего праздника.
Я привожу его текст в том виде, в котором оно было опубликовано в «Авангарде».

 

Объявление

            В настоящее время соответствующими органами готовится решение об учреждении в городе Троицке добровольного общества имени Александра Ивановича Беликова.
Предусматривается, что общество поставит своей целью объединение всех областных и городских канительщиков, волокитчиков, перестраховщиков и прочих товарищей, обладающих редкими бюрократическими специальностями. По единодушному мнению учредителей общества, людей с такими редкими профессиями давно уже необходимо объединить, чтобы они могли регулярно встречаться, обмениваться опытом и сообщать нашим читателям о своих достижениях.
Мы с нетерпением будем ждать ваших писем с предложениями и пожеланиями. Лучшие члены общества будут регулярно награждаться почетными грамотами и ценными подарками. Их портреты будут вывешиваться на внутриобщественную доску почета.
Итак, бестактный бюрократический механизм нашего общества уже начинает набирать обороты. Следите за нашими публикациями.

Главные учредители.


 Прочитав это объявление, Эдуард Соломонович почесал сначала свою квадратную лысину, а затем недовольно так пошевелил губами.
– По-моему, это уже на грани фола, – произнес он вслух.
Но, пробежав глазами по тексту еще раз, он вдруг надул щеки и ткнул в них с двух сторон пальцами. В кабинете раздался характерный звук.
– А что? – спросил он сам себя, – была не была, – и, посмотрев на урну, переполненную скомканными листами бумаги, на полусогнутых побежал к Ермолаю Ермолаевичу.

 

14

            Лёня иногда наедине с собой, думал о настоящей любви и был к ней, так сказать, потенциально готов. Правда, друзьям он говорил, что по-настоящему может влюбиться только в очень стройную и очень красивую девушку, а так как в природе таких не бывает, то, значит, не может быть и любви. В это время Лёне было уже далеко за двадцать, то есть это было то время, когда и первая, и вторая, и даже третья любови, если так можно выразиться о его чувствах, были уже далеко за плечами.

Когда он влюбился первый раз, то к большому для себя сожалению понял, что все влюбленные, оказывается, делятся на две части: одна, и надо отдать должное – по его мнению, лучшая, хочет выйти замуж, а другая – не хочет жениться; когда он влюбился во второй раз, то к еще большему сожалению понял, что влюбленные делятся еще на две части – одна теперь хочет жениться, другая не хочет выходить замуж; когда же он влюбился в третий раз, то с горечью в сердце пришел к выводу, что влюбленные делятся и еще на две части – на тех, кто, кто уже вышел замуж, и на тех, кто, видимо, уже никогда не женится…
Большие круглые электрические часы приставили минутную стрелку к цифре 12, словно отдали честь, и Лёне даже показалось, что серый деревянный столб, на котором они висели, прищелкнул при этом своими бетонными каблуками.

– Уже шесть часов, черт побери, – произнес Лёня сквозь зубы, – нет, моя пунктуальность меня погубит.

Здесь наш герой хватил несколько через край – он никогда не отличался особой пунктуальностью, скорее наоборот, иногда даже заставлял себя ждать. Так он поступал тогда, когда чувствовал свою независимость, что ли, от ожидающих его людей. Он даже сформулировал для себя что-то вроде правила: никогда и никуда не торопиться, если его ждут. Но совсем по-другому он вел себя (а чаще всего было именно так), если не он был нужен людям, а они ему. Здесь он невольно как-то приходил всегда на десять, а то и на пятнадцать минут раньше и… начинал злиться на свою пунктуальность. За эти десять-пятнадцать минут ожидания чего только не передумывал Леонид. Сначала ему обычно казалось, что о нем забыли и вообще не придут – здесь он обижался и отпускал в адрес ожидаемого человека, а затем и всего человечества несколько нелестных фраз. Если это не помогало, то он начинал откровенно злиться и проклинать все и вся. Если же и после этого никто не приходил, то он уже несколько нелестных слов отпускал и в свой адрес, правда, сдержанных. В конце концов, он начинал вдруг… сомневаться и сомневался как-то сразу во всем. А на том ли месте он ждет? А не перепутал ли он часы и даже день? И, наконец, разведя руками, он задавал себе вопрос: а с чего он, собственно, взял, что должен сегодня с кем-то встречаться? Но эти сомнения он обычно отгонял от себя резкими поматываниями головой или каким-нибудь другим движением и правильно делал, потому что эти его мысли могли довести до того, что он бы уже стал сомневаться в собственном здоровье или бы начал незаметно щипать себя, чтобы убедиться, что это не сон.

Когда выпускница торгового техникума вбежала в ротонду (а это без сомнения была она, так как никто из стоящих в ротонде молодых людей на ее появление никак не отреагировал) и некоторое время, переводя дыхание, еще касалась ладошками с пухлыми пальчиками раскрасневшихся щек, Лёня, рванувшись, было, к ней навстречу, вдруг остановился и, облокотившись на перила, очень умело стал изображать муки ожидания, для чего он посмотрел на часы, глубоко вздохнул через ноздри и замотал головой. А когда выпускница, осмотрев всех молодых людей, остановила свой взгляд на нем, то Лёня закатил глаза и принялся что-то насвистывать. Почему он так поступил?.. не знаю. То ли курносый еле заметный носик будущего торгового работника ему не понравился, то ли ее ноги, напомнившие ему перевернутые пивные бутылки, не произвели на него ожидаемого впечатления, то ли еще что… Но что еще более непонятно, так это то, – почему же Лёня несмотря ни на что все-таки не уходил из ротонды.

Лёня смотрел по сторонам и изредка, когда его выпускница опускала взгляд на часы или возмущенно сжимала свои маленькие губки, мерил ее своим деловым мужским взглядом. Но постепенно его верхняя губа, которая от недовольства почти уже стала доставать носа, стала опускаться и растянулась в довольно заметную улыбку. Так Лёня с минуту смотрел на свою выпускницу, но, в конце концов, замотал головой и, опустив разочарованно уголки губ, посмотрел вдаль, где дымили, словно окурки в пепельнице, трубы лакокрасочного комбината имени А. Д. Цюрупы. Но вдруг Лёня резко повернул голову и широко раскрыл рот, как это обычно делают хозяйки на коммунальной кухне, получив в свой адрес очередную порцию оскорблений. Было ясно, что он чем-то возмущен и что-то хочет сказать и, судя по выражению его лица, что-то очень важное, но почему-то не может этого сделать. И тогда Лёня, словно желая кого-то вернуть, вытянул вперед руки, и зашевелил в воздухе пальцами, и только после этого из его уст вырвалось что-то среднее между досадным «эх» и отчаянным «эй», и он, раздув ноздри, сделал шаг вперед, но тут же наткнулся на колонну ротонды. А дело было в том, что его белокурая выпускница, постояв, переминаясь с ноги на ногу десять минут, достала из сумочки пудреницу, (Лёня видел в зеркальце взгляд и знакомый жест), захлопнула ее и, положив обратно в сумочку, быстро вышла из ротонды. И вот в тот момент, когда она спускалась по ступенькам, ведущим к тротуару, Лёня и вскрикнул. Молодые люди, ничего не понимая, смотрели то на Лёню, то куда-то вдаль, куда показывал он рукой.

– Не дождалась, – тряся головой, и каким-то капризным голосом, наконец, произнес Лёня и посмотрел в глаза молодому человеку с цветами в руках, – не дождалась, – и он замер с застывшей улыбкой.
Но не найдя в глазах молодого человека сочувствия, он вдруг опомнился и, по-детски как-то подпрыгнув, замахал руками и бессвязно начал объяснять сразу всем, что, мол, девушка, парень, ротонда, свидание, а она… и тут Лёня даже кому-то погрозил кулаком и прошелся по воздуху двумя пальцами, – не дождалась.

Лёня еще долго и вполне искренне возмущался нравами девушек в городе Троицке, и молодые люди с удивлением слушали его и, в конце концов, даже стали его успокаивать, так как он начал входить чуть ли не в какой-то экстаз.
Когда Лёня учился на пятом курсе института, у него ближе к зиме как-то вдруг обострилось желание получить московскую прописку. На первом и даже втором курсе это ему казалось слишком уж простым делом и способов тогда им рассматривалось даже несколько. На третьем курсе об этом речь Лёня заводил редко, ему это было как-то все равно, – чувствовалось уже какое-то разочарование и даже обида: нет, мол, и не надо. Но это происходило потому, что впереди еще было достаточно времени. На четвертом курсе Лёня впервые стал волноваться и, как следствие, делать неверные шаги. Но, все равно, когда не получалось, то переживал он не очень сильно, то есть я хочу сказать, что несколькими неудачами того времени сердце его не было разбито. И вот зимой на пятом курсе его вдруг охватила паника. Он ходил по общежитию и чуть ли не рыдал, рассказывая всем о трагической любви к одной итальянке, которую строгие родители внезапно отправили на родину, и успокоился только после Нового года, когда на юбилей своего друга пришел с очередной своей невестой. Сразу же после первого официального тоста, Лёня стал с жестами рассказывать о будущей московской жизни, о квартире, о родителях своей спутницы, которая тихо сидела за столом и только хлопала своими длинными ресницами. Лёня говорил и, наверное, даже слишком громко, что прописка ему нужна, как воздух, и при этом почему-то брал себя за горло, и что в этом на данном этапе заключается, чуть ли не главное дело его жизни. И он вдруг, словно вазу, обнимал за плечи свою спутницу.
– Вы только представьте – я и периферия! – говорил Лёня и громко и заразительно смеялся.
Наконец Лёниному другу стало жалко будущую жену поэта, и он решил ее хоть как-то успокоить. Он сказал ей, что Лёня – это человек с очень оригинальным чувством юмора и поэтому не надо уж очень серьезно относиться к этим его словам, что ему, мол, этого (имелась в виду московская прописка) совсем и не надо. Но тут произошло непредвиденное.
– Как не надо?! Как не надо?! – чуть ли не выдав петуха, закричал Лёня и плечом отодвинул друга от своей спутницы, – именно это и надо! ты не слушай его… скажет ведь – серьезно не относиться, – он выдохнул в сторону, – очень даже серьезно нужно относиться к моим словам. Ну, вот уже и слезы, – Лёня бросил недовольный взгляд на друга, – тоже мне друг, называется.

И он полез в карман за платком, но в этот момент девушка не выдержала и, бросив на Лёню печальный взгляд своих карих глаз, встала из-за стола и быстро вышла из комнаты. Больше Лёню с ней никто не видел. А жила она, как потом выяснилось, на улице Горького.

Именно об этом случае из своей жизни почему-то вспомнилось нашему герою, когда он смотрел, как белокурая выпускница Троицкого торгового техникума медленно и навсегда уходила из его жизни.

 

15

            После неудавшегося свидания Лёня отправился к скульптору Ванину (адрес которого он предварительно узнал в отделе культуры), и больше он это сделал от расстройства чувств, чем из надобности, но об этом он потом не только не пожалел, но даже подумал, что к скульптору завел его тот самый случай, который люди торжественно называют Его Величеством.

До мастерской пришлось сначала минут десять ехать на троллейбусе, где Лёню зажали на задней площадке, и он всю дорогу морщился – то от одеколонного перегара, то от французских духов. Минут пятнадцать затем пробирался между блочными пятиэтажками с выброшенными из окон белыми флагами простыней и наконец подошел к какому-то странному сооружению, похожему на затонувший корабль, – из черной покосившейся трубы, возвышавшейся над сооружением, тянулась тонкая струйка дыма.

– Не входите к мастеру – смотреть не надо, как творит творец. Где к Венере вы лишь прикоснетесь взглядом – там бывал резец, – торжественно продекламировал Лёня и взялся за массивную холодную ручку.
Проскрипели ворота, и он вошел в мастерскую. В полной темноте раздался чей-то голос:
– Осторожно, тут лужа… и грязь – идите по доске.
Впереди загорелся желтый проем двери, и Лёня вошел в комнату, освещенную тремя огромными лампами. Лампы были без абажуров, и поэтому жесткий свет сразу почти ослепил Лёню, и пока он привыкал к столь необычному освещению, в мастерской появился хозяин – маленький остроносый человек – и после первых громких приветствий протянул Лёне почему-то левую руку. Лёня сразу же обратил внимание на то, что правая рука у скульптора была в крови, и он молча указал пальцем на кровь.
– А-а – это крысы, – почему-то засмеялся скульптор.
– Что?! – удивился Лёня и тут же посмотрел себе под ноги.
– Да нет, – скульптор быстро отвернулся и еще немного посмеялся в сторону, – это я об стекло, затыкаю крысиные норы глиной, смешанной с битым стеклом.

И хозяин мастерской повел гостя показывать крысиные норы. Действительно, в углах каморки, отгороженных фанерой, он увидел большие дыры, явно кем-то прогрызенные.
– Вот, это норы и я их затыкаю, – сказал скульптор и полез в угол продолжать начатое дело, – отличное, знаете ли, средство, – кряхтя, продолжал он, – это мне соседи по квартире подсказали, а то я уже и не знал, что делать – ладно все восковые фигуры погрызли, так они теперь и за гипс принялись. Вообще-то это известное средство, вы разве не слышали? Ну, как же… битое стекло в кашу – и нет старушки, – и скульптор громко засмеялся.
Лёня тоже в ответ засмеялся и быстро, глядя хозяину в затылок, представился.
– Поэт?! Из Москвы?! – в такт своим действиям переспрашивал скульптор, – вот так-то лучше, пусть теперь только сунутся, сволочи, а то ишь… повадились, – он поднялся с колен, – и что? уже печатались? – скульптор перевел взгляд на Лёню.
– Да-а… – было начал Лёня.
–Да разве сейчас ЭТО важно, – перебил скульптор и стряхнул каплю крови на пол, – вот все тоже кричат – выставляться! выставляться! – он взмахнул руками. – Что? выставляться. Куда? выставляться. Перед кем? выставляться… Вот, – скульптор вдруг быстро заходил по своей каморке, – заказали памятник Ленину, – он махнул рукой, – так даже посмотреть на эскиз никто не идет, а тоже кричат… выставляться.
– Как? – чересчур уж искренне удивился Лёня и, почувствовав это, спокойно добавил? – даже не приезжали посмотреть?
– И ведь сто раз звонил Гнесюку – не едет. И вы знаете почему? – вдруг как-то игриво спросил скульптор.
Лёня в ответ пожал плечами.
– Боятся, – шепотом произнес скульптор и поднял вверх окровавленный палец.
– Но чего? – театрально развел руками поэт.
– Чего? – отвернувшись, повторил вопрос скульптор, – себя, своей глупости, – ведь эскиз нужно же утверждать, а это ответственность, вот Гнесюк и ждет, когда Ермолай Ермолаевич сам соизволит, а тому некогда. Или может быть Гнесюку стыдно показывать первому секретарю райкома эту халупу.
Тут скульптор несколько раз топнул ногой и прислушался – с антресолей что-то упало.
– Вот, пожалуйста, – обрадовался скульптор и замахнулся, чтобы ударить кулаком по стене.
– А что памятник? – остановил его вопросом Лёня, – я хочу сказать, – он помог себе жестом, – в какой он… стадии?
– В какой стадии? – опять повторил вопрос скульптор и после второго замаха его рука вновь замерла, – да вот они все стадии… стоят как на подбор, – и он вышел из своей каморки и уже поднятой рукой показал на широкий подоконник, где стояли несколько десятков эскизов из глины и пластилина.
Лёня подошел ближе и почему-то с улыбкой стал их рассматривать.
– Да тут, каких только нету… – Лёня обернулся к скульптору, и тот застенчиво опустил глаза.
И действительно, каких там только Лениных не было. Рассматривая их, Лёне казалось, что он смотрит на кадры старой кинохроники, запечатлевшие Ленина во время страстного выступления. В руках у вождя были и книги, и газеты, и кепки; пальцы были, то сжаты в кулак, как у Тельмана, то растопырены, как у Юрия Долгорукого; были эскизы и с тремя руками, и с двумя кепками, про которые автор сказал, что они, мол, не получились.
– Да… – вздохнул Лёня, – тут только не хватает вождя верхом на коне.
– Почему не хватает, – не без гордости произнес скульптор и отдернул штору, – есть и на коне.
И перед Лёней открылись еще несколько полок с эскизами, где Ленин был уже и в кругу домашних, и беседующий с детьми, и с бревном на плечах, и, наконец, верхом на вздыбленном коне.
– Нет, это удивительно, – помотал головой Лёня, – просто удивительно и я, признаться, такого еще нигде не видел – вы, наверное, первый… но только… – Лёня сделал паузу, – разве Гнесюк, да и Помидорнов согласятся с такой, мягко говоря, трактовкой Владимира Ильича?
– А-а-а!!! – вдруг махнул рукой скульптор, словно на что-то решившись, и быстро подошел к накрытой мокрой тряпкой скульптуре и, подумав секунду, потянул тряпку на себя…
И из-под нее постепенно стали появляться три бородатых фигуры, сидящие за массивным круглым столом.
– Вот, – резко выдохнул скульптор, – это последнее – Святая Троица.
Лёня медленно подошел к скульптуре и не без страха остановился перед ней – он узнал в бородатых фигурах Маркса, Энгельса и Ленина.
– А что? – после почти минутного молчания, процедил сквозь зубы Лёня, – для города Троицка это, может быть, и…
– А?!! – перебил скульптор, – что?!! – он быстро закурил, и от первой же затяжки его сигарета уменьшилась вдвое, – как?!! – вместе с дымом выдохнул он.
– Я и говорю, – продолжил Лёня, – что для Троицка может быть это даже и здорово.
– Никто не едет смотреть, – облегченно вздохнул скульптор и бросил окурок во влажную глину, где он, прошипел и испустил последний дымок.
– Только у меня все-таки будет одно «но»… – сказал Лёня и наклонил голову.
– Так? Что! – приготовился выслушивать критику автор, на что Лёня в сторону улыбнулся.
– Я хочу всего лишь сказать, что с этой композицией вы вряд ли успеете к празднику.
– Какому празднику? – искренне удивился скульптор.
– Как какому? – еще искренней удивился Лёня и почему-то посмотрел на «Святую Троицу», и ему показалось, что вожди мирового пролетариата, поменяв позу, приготовились его слушать, – ну вы даете, я здесь третий день и из первых рук, так сказать, а вы выходит, – Лёня помотал головой, – ничего не знаете? Интересно… но что же они там себе думают, теоретики.
И Лёня вкратце рассказал о предстоящем празднике и об идее Гнесюка задействовать в праздничной демонстрации памятник Ленину.
– Вот так всегда, – взмахнул руками скульптор и заходил по мастерской, – как на охоту идти, так собак кормить, но нет… пускай теперь Гнесюк сам на постамент становится, а я умываю руки… не могу же я Ленину времянку ставить.
– Как времянку? – быстро спросил Лёня, словно и не слышал монолога скульптора.
– Как? Как?... Ванин встал в позу Ленина, – из глины… или из пластилина.
– А разве так можно?
Ванин глубоко вздохнул и отвернулся.
– А за месяц настоящий в металле не успеете?
Да вы что?! – почти испугался вопроса скульптор, – тут на несколько лет работы… Вы что, не знаете, как у нас это делается… – и он сел куда-то в угол и схватился ха голову, – разве что, действительно, Пищика поставить… – и он вдруг откровенно рассмеялся.
– Какого еще Пищика?
– Какого Пищика? – продолжал смеяться скульптор, но не того пищика, который, – и он выпустил воздух через плотно сжатые губы, – а того Пищика, который Иван Петрович – директор нашего театра и мой лучший друг. Это ведь он мне для эскизов позировал, в гриме не отличишь от Владимира Ильича. Кстати, – Ванин поднялся, – он оказался еще и прекрасным актером, он мне тут такие монологи закатывал.
И скульптор быстро сходил к себе в каморку и принес оттуда пачку фотографий.
– А ну-ка, – заинтересовался Лёня и взял из рук Ванина несколько фотографий, на которых в самых разных позах он увидел прямо-таки живого Владимира Ильича, – да это просто вылитый Ленин, – чему-то обрадовался Лёня и показал одно фото скульптору.
– Вылитый, да не отлитый, – пошутил тот и забрал остальные фотографии.
– Иван Петрович Пищик, – как бы для памяти произнес Лёня и, взяв себя двумя пальцами за переносицу, сморщился, – к нему явно пришла какая-то идея…
Лёня уже хотел начать прощаться со скульптором, но для приличия еще минут десять походил по мастерской, останавливаясь около некоторых скульптур и многозначительно кивая головой. А, глядя на барельеф, на котором был изображен матрос с сигнальными флажками, Лёня сказал, что эта работа ему даже напомнила Джакомо Манцу. Ванину это было приятно, и он с удовольствием рассказал, как тяжело ему далась эта работа.
Вдруг Ванин как-то пристально посмотрел на Лёню и сделал комплимент его выразительному и рельефному лицу. Лёня от неожиданности даже смутился. Но скульптор взял гостя за плечи и развернул к свету.
– Вы явно преувеличиваете, маэстро, опустив глаза, сказал Лёня.
– Нет-нет, я нисколько не преувеличиваю и больше того – я вам скажу, что мне просто необходимо сделать ваш портрет. Сейчас, знаете ли, очень мало выразительных лиц, так что… Не согласились ли вы мне попозировать. Всего несколько сеансов
Реакция Лёни на предложение скульптора была несколько неожиданной. Лёня почему-то испугался этого предложения и сразу стал торопиться, так что даже отказался от чая из черных от заварки жестяных кружек, которые гостеприимный хозяин по такому случаю ополоснул.
– Одну минуту, я сейчас зажгу свет, – сказал Ванин, когда Лёня уже выходил из мастерской. – Очень жаль, такие лица сегодня – редкость. – И Ванин еще раз посмотрел на Лёню сначала в фас, а затем в профиль, – если еще убрать волосы.
Этих слов Лёня испугался еще больше и, остановив руку скульптора, который уже хотел убрать волосы с Лениного лба, быстро направился к выходу.
И вдруг Лёня увидел, что и справа, и слева от доски, по которой он проходил в темноте в мастерскую, плавали в луже, а у стены так даже были аккуратно разложены самые разные пустые бутылки, и их было на первый взгляд… ну, просто много.
– Откуда это у вас, – как можно небрежней спросил Лёня.
– Да это… – скульптор махнул рукой, – старая идея…
Лёня удивлено посмотрел на Ванина.
– Я скульптуру хотел из них сделать… большую, в три человеческих роста, на растворе сложить, представляете… если с подсветом, а?! – да видно не судьба. Мало того, что не понимает тут никто ни хрена авангарда, так ведь еще разобьют или растащат. А сдать… на талоны?... неудобно – еще подумают, что алкоголик… Да и как сдать, – он поднял из лужи бутылку и аккуратно поставил ее к стене, – ведь их тут несколько тысяч, я их собирал лет десять – у мужиков покупал…
Молодых людей разделяла огромная лужа с перекинутой через нее доской, и у Лёни было такое ощущение, что их разделяет, чуть ли не река.
– Да, – вздохнул Лёня, глядя на бутылки, – а прекрасный ведь мог получиться памятник.
– Вы так думаете? Да?! – донеслось с того берега.
– Хотя… что есть памятник? – Лёня открыл стальную дверь, и на него пахнуло свежим вечерним воздухом, – «я памятник себе воздвиг нерукотворный», – это вопрос не риторический, это, я вам скажу, вопрос совести, да… кстати, – могу вам помочь избавиться от этого… материала. Я ведь сейчас живу в гостинице, и у меня появились разные знакомые, которые, я думаю, могут вам это устроить. Чего добру даром-то пропадать. Вы на них еще заработаете.
По пятаку за штуку, небось? – глядя исподлобья, спросил скульптор.
– Но почему по пятаку, – Лёня улыбнулся, – я думаю, люди эти могут дать и настоящую цену… э-э-э… копеек этак по… семь… а?
– Дешевле гривенника не отдам, – быстро произнес скульптор, явно испугавшись названной Лёней цены, – я ведь за них деньги платил.
– Но, Юрий Алексанч, дорогой, а погрузка, машина, – спокойно торговался Лёня, – впрочем, пожалуйста, – семь с половиной.
– А хранение… столько лет, очистка от этикеток, нет… девять и не меньше.
– А ночная смена и в какой-то степени даже риск, вы не учитываете время, – Лёня посмотрел по сторонам, – ладно, восемь.
– Но я же жертвую будущей скульптурой, как вы не понимаете, ведь вы же сам поэт, ведь и так даром отдаю… восемь с половиной, – сказал скульптор в сторону.
– А что делать, Юрий Алексанч? Что же делать? Искусство всегда требует жертв, – улыбнулся Лёня.
– Что? – донеслось с другого берега.
– Я говорю, восемь с половиной, так восемь с половиной – пусть будет по-вашему! Теперь ждите – не сегодня, так завтра за вами… то есть за ними заедут; можете их пока, если вам не трудно, конечно, пересчитать.
Лёня уже устал держать открытой тяжелую дверь и, чтобы она окончательно не придавила его, простился, наконец, со скульптором и вышел из мастерской.
А через секунду до Ванина донесся с улицы удаляющийся голос поэта:
– Этот вечер мне невольно, но напоминал, очень ровный треугольник, вписанный в овал.

 

16

            На следующее утро Лёня долго и очень тщательно чистил зубы. Уже из десен начала сочиться кровь, а он все еще не переставал работать уже заметно поизносившейся щеткой, так как между передними нижними зубами никак не исчезал неприятный темный налет. Надо сказать, что из-за этого налета у Лёни была несколько неестественная улыбка – растягивая губы, он пытался скрыть нижний ряд зубов. Наконец он бросил это безнадежное дело, решив вечером попробовать новой щеткой или зубным порошком.

Лёня быстро оделся и взглянул на часы. Стрелки напомнили Лёне регулировщика, останавливающего движении. Часы показывали девять утра.
– Ого? – похвалил себя Лёня и вышел из номера.
В буфете он перехватил стакан бледного чая с куском белого хлеба и вареным яйцом, которое он проглотил, словно фокусник, и выбежал на улицу.
Утренний ветер показался слишком уж прохладным его разогретому теплой водой лицу, и Лёня, подняв воротник плаща, быстро зашагал на работу.

Рано вставать, а, главное рано ложиться Лёня совсем даже не привык, а именно так он поступил вчера и сегодня, И это нельзя объяснить тем, что вчера вечером, например, когда он смотрел в холле телевизор, к нему приставал Татулыч со своими вечными разговорами, которые надоели уже всей гостинице, и очень близко подносил к лицу собеседника свой палец с желтым треснутым ногтем, так что Лёня вынужден был не досмотреть до конца свой любимый фильм «Комсомольцы» и, извинившись, уйти к себе в номер.

– Мне завтра рано вставать, извините, служба, – произнес Лёня, почему-то пряча глаза, и покинул холл.
И хотя Лёня прекрасно понимал, что никакая это не служба, что это просто… но тут его мысли обрывались, и он только игриво поводил плечами, но спать он лег в половине одиннадцатого и, тут же погасив свет, заснул почти мгновенно, так как на душе у него было спокойно, а в желудке даже как-то радостно, после ужина в ресторане «Прибой», куда он зашел, расставшись с Ваниным.

Он сидел за столиком вместе с негром из Эфиопии и, слушая его рассказ о голоде у него на родине, завидовал жемчужной негритянской улыбке, так что, в конце ужина спросил у официанта, где можно купить зубную щетку с натуральной щетиной; на что официант без всяких эмоций ответил, что не только с натуральной, но и с любой другой щетиной зубной щетки в городе Троицке не купите – «дефицит страшенный», – закончил свою фразу официант и искусственно улыбнувшись, показал ряд желтых зубов с черной щербиной в нижнем ряду.
– Вот так, – расплачиваясь, произнес Лёня, – и влюбляйся после этого, – на что официант беспомощно развел руками.

Еще не было восьми, когда Лёня, робко поздоровавшись с секретаршей, прошмыгнул в свой кабинет и тут же сел за уже известный читателю стол.
Тишина, чистота и, главное, какой-то специфический кабинетный запах, который он вдруг почувствовал, заставили его даже немного заволноваться, и он, взявшись за сердце, глубоко вздохнул. И только он хотел достать из своего портфеля тетрадь, для чего уже опустил руку под стол, словно убрал туда пустую бутылку, как вдруг за дверью послышались голоса. Лёня вздрогнул и сел, как ученик, которому учительница сделала замечание – сложив перед собой руки и выпрямив спину. Голоса все усиливались, но к нему в кабинет, кажется, никто входить не собирался. Тогда Лёня осторожно встал и на цыпочках подошел к двери. И он скорее почувствовал, чем услышал какое-то тяжелое дыхание людей, и только изредка, видимо, вновь прибывшие полушепотом спрашивали:
– Что, оперативка будет? Будет оперативка? Нет? Оперативка?

Наконец Лёня приложил ухо к двери и почувствовал, что кто-то подошел к нему с другой стороны и шепотом спросил:
– А что… новый у себя?
Лёня быстро на цыпочках вернулся на свое место.
– Нет, – тоже шепотом произнес Лёня, – в таких условиях совершенно невозможно работать.
Вдруг в дверь постучали. Лёня опять вздрогнул и, схватив со стола какую-то тетрадь, стал листать ее. Стук повторился.
– Войдите, – проглотив слюну, произнес Лёня и бодро поднял голову, – ну… можно же.
Дверь медленно открылась, и в кабинет вошел пожилой мужчина в светлом пожарном плаще и со смятой кепкой в руках и, не дойдя до стола, остановился. Из-за его спины выглядывали еще двое мужчин несколько помоложе.
– Я эфто, – мужик стал мять в руках кепку, – того… Здрасьте, – кивнул он седой головой, – опЭратЫвка бу-у-у..? – и он показал рукой на дверь, в которой уже толпился народ, – а то мы эфто.
И мужик произнес довольно длинную фразу, но Лёня, хотя и прислушивался, повернувшись правым ухом к говорившему, но все равно не понял ни одного слова. Лёня машинально пожал плечами, но тут же опомнился и, взяв авторучку, попросил жестом повторить сказанное. Мужик посмотрел на дверь и, протянув руку с кепкой вперед, повторил сказанное еще раз. И Лёня быстро записал: «Допустим песка засыпало допустим шнек полетел допустим оперативка допустим бу».
Но вдруг толпа зашевелилась и быстро, словно вода, утекла, а в дверях показалось улыбающееся лицо Евгения Лукьяновича. Лёня с облегчением вздохнул и с протянутой рукой почти побежал к нему навстречу.
– Опаздываете, Евгений Лукьянович, – раздался робкий голос из толпы.
– Начальство не опаздывает, – весело ответил директор и пожал Лёне руку, – ну как? Уже, вижу, приступили?
Лёня застенчиво улыбнулся.
– Ничего, ничего, – как-то вдруг загремел директор, – привыкнете. Так, – он повернулся к народу, – ну, что стоите!? А ну все на оперативку, на о-пе-ра-тив-ку, – и он стал руками подгонять людей.
Лёня пошел следом за директором.
– Так, товарищи, побыстрее, побыстрее – сами у себя время воруете, – по-деловому говорил Сикелёв, уже стоя у себя за столом и перекладывая с места на место какие-то бумаги. – Значит так, – он осмотрел присутствующих и указал Лёне ладонью на стул возле себя, – для начала я представлю вам своего… или вашего… или нашего, как хотите, короче нового замдиректора по общим вопросам.
Лёня после этих слов стал вдруг резко, словно птица, поворачивать голову из стороны в сторону.
– Вот, прошу любить и жаловать, – Евгений Лукьянович жестом дал понять Лёне, что нужно встать, – Пилиняев Леонид Григорьевич.
Лёня, почти не разгибаясь, встал и слегка поклонился. Люди оживились и одобряюще закивали друг другу.
– Человек он молодой, – в кабинете заулыбались, – но уже… поработал… в нашей отрасли… так что, – Сикелёв развел руками, – я думаю он внесет свою свежую струю, так сказать… Да! – товарищ из Москвы и с высшим, так сказать, образованием.
– Литринститут, говорят, какой-то закончил, – донесся до Лёни женский голос.
– Но, я думаю, – продолжал директор, – в процессе работы вы с ним ближе познакомитесь… да, а сейчас – к делу.
И началась оперативка.
Лёня уже спокойно сидел и внимательно слушал энергичный и громкий голос Сикелёва, который сразу же увлеченно заговорил о плане, затем о дисциплине, затем о плане и дисциплине вместе и в конце опять о плане. После этого небольшого выступления, которое все внимательно слушали, положив руки на колени и изредка только кивая головой, Евгений Лукьянович сделал паузу. Народ сразу зашевелился и почувствовал себя несколько свободнее, но на директора смотреть как-то не решался, и Лёне даже показалось, что все чего-то боятся, словно они пришли в школу с невыученным уроком. Пока Лёня мысленно рассуждал о причинах такого поведения, Евгений Лукьянович уже, словно следователь, начал допрашивать начальников цехов и различных служб, и вопросы его опять были о том, как они собираются выполнять план и налаживать производственную дисциплину.
– А то они у тебя на полигоне, – перебил Сикелёв начальника механического, – уже чифирить начали, – и он громко рассмеялся, ударив слегка Лёню по плечу тыльной стороной ладони.
– Они там чай пьют, Евгений Лукьянович, – начал было в свое оправдание начальник цеха, но директор его опять перебил.
– Знаю, знаю, какой это чай, у них после этого чая редукторы с кран-балок падают. Если еще раз увижу, – он строго погрозил пальцем, – премии лишу, ты меня знаешь… Так, дальше.

И он переходил к следующему и… к следующему, и всем он задавал вопросы, но когда начинали отвечать, тут же перебивал и говорил, что работать надо, а не ворон считать, и всем он обещал: либо передвинуть их в конец очереди на жилье, либо отпуск зимой, либо, это уже видно, как крайнюю меру, талоны на спиртное не выдавать, пока не наладят работу. И всё это он произносил с улыбкой и как-то легко, что все тоже только улыбались и уж никто, так Лёне, по крайней мере, показалось, никто не обижался.
–А ты, Спиридоныч, – обратился директор к мужику в пожарном плаще, когда уже все встали, и, заговорив в полный голос, стали расходиться, – если через два часа не пустишь шнек, лучше мне на глаза не попадайся. Такого пустяка не можешь сделать, а за путевкой в профком приходил, я знаю.
Спиридоныч на это хотел что-то ответить, но Сикелёв махнул рукой и не стал его слушать.
– Так!!! – вдруг прокричал он выходящим из кабинета подчиненным, – чуть не забыл главное…
Все обернулись.
– Суббота-то эта… рабочая… Да, да, да – план нужен, план. И никаких отговорок. Тещи и внуки подождут. Будет план – будет и песня. Вы это лучше меня знаете.

Все немного поворчали, но больше из приличия, во всяком случае, особого недовольства Лёня на лицах не заметил, даже наоборот: кто-то из мужчин пошутил, а женщины громко рассмеялись.

Когда все вышли из кабинета, Евгений Лукьянович сладко зевнул, после чего по его телу прошла дрожь, и, достав сигарету, с удовольствием закурил.
Лёня выдержал паузу и хотел уже открыть рот, чтобы рассказать директору о жутких минутах, которые он пережил в его отсутствие, но Евгений Лукьянович, выхватив сигарету изо рта, жестом остановил его и быстро стал набирать номер на массивном черном аппарате, а когда слушал длинные гудки, успел улыбнуться Лёне и зачем-то сморщил нос.
– Алло… привет, ну, ты как? – наконец, произнес Сикелёв и, откинувшись на спинку кресла, опять посмотрел на Лёню – что? что? что? – сощурился он и вдруг громко захохотал,– слушай, слушай, слушай, – Сикелёв сел вдруг на край кресла и после паузы произнес, – ну, мы дали вчера… да? – он опять посмотрел на Лёню, – да вот он, рядом со мной стоит, ну, а как же, конечно, – Сикелёв поднял плечи, – значит так, слушай сюда: ты будь на месте, я, как освобожусь, позвоню, меня к 11.00 в райком вызывают… ну, зачем, зачем… затем. Значит, знаешь что?.. Лучше подъезжай туда к обеду, да, и прямо оттуда… да. Слушай, слушай, – и Сикелёв опять выдержал паузу, – ну, мы дали вчера… а?.. и у меня тоже. Провожу оперативку, а в голове пульс, – и он осторожно положил ладонь на затылок, – ну, значит, договорились, только ты это… план-то особенно не перевыполняй, а то затарил уже, понимаете ли, полпланеты… да, да, в столовой, – и Сикелёв повесил трубку и вздохнул, словно после тяжелой работы.
Лёня и Сикелёв с минуту молча смотрели друг на друга.
– Значит, так, Леонид Григорич, – наконец произнес директор, – ты сейчас некоторое время, – и он провел рукой, словно слепой, – походи по заводу, себя покажи, с людьми пообщайся, а я тут пока своими делами займусь, а что-нибудь так к половине одиннадцатого подходи, поедем в райком, а потом, – он вдруг заулыбался, – ну, должны же мы познакомиться… как следует, не в служебной, так сказать, обстановке. Значит, понял?

В кабинет вошла секретарша.
– Извините, Евгений Лукьянович, – сказала она звонким голосом, словно объявляла очередной номер концерта, – на проводе Новохоперск.
Сикелёв потянулся к телефону.
– Значит, в половине одиннадцатого жду. Да! Алло! Троицк слушает! – закричал он в трубку и так громко, что секретарша даже схватилась за уши.
Лёня постоял секунду, почесал подбородок и пошел к себе в кабинет.
Через пять минут он уже шел по территории завода.

Мне, честно говоря, не хотелось бы подробно описывать стекольный завод города Троицка, так как для этого совсем не обязательно так далеко ехать, а достаточно заглянуть за любой бетонный забор практически в любом городе, чтобы увидеть огромные выцветшие портреты передовиков производства, лозунг «Мы придем к победе коммунистического труда» и с десяток плакатов, на которых, словно за запретным плодом, тянутся вверх зеленые змеи графиков. Единственное, что, может быть, необычного увидел Лёня на стекольном заводе города Троицка, так это какую-то доисторическую машину, которая, проехав мимо него, издала какой-то неприятный звук, писать о котором автору кажется даже неприлично.
Лёня быстро, больше из любопытства, чем по необходимости, пробежал по цехам, обращая внимание в основном на местный фольклор, и вернулся в контору. Производственная тема его как поэта не заинтересовала. Но в конторе он несколько оживился. Читателю может показаться, что оживление это вызвано тем, что сотрудники отделов, которые посетил Лёня, были, в основном, женщины, и здесь читатель во многом прав, но были и еще причины оживления нашего героя.

А посетил Лёня и бухгалтерию, и плановый отдел, и отдел труда и зарплаты, и отдел сбыта и везде он наговорил кучу комплиментов, как сотрудницам, так и атмосфере, в которой они обитали, отметив обилие цветов и портретов артистов кино. Но между комплиментами Лёня успевал задать и несколько вопросов, которые для нового замдиректора не были праздными. А спрашивал он и о заработной плате рабочих, и о премиях, и о том, как и куда сбывается сверхплановая продукция, и как обстоит дело с тарой и вагонами, и не подводят ли смежники и т.д., и т.д., что тоже не могло у сотрудников вызвать ничего, кроме удовлетворения, так что, когда Лёня покидал очередной отдел, то там некоторое время никто не решался начать говорить, просто очарованные новым своим руководителем. И я не преувеличу, если скажу, что они некоторое время находились как бы под гипнозом, так как прежний замдиректора мало того, что был далеко не молод и не красив, так еще не отличался вежливостью и вдобавок ко всему был разжалован в замы из директоров за злоупотребление спиртными напитками.

Ровно в половине одиннадцатого к конторе подкатила черная «двадцатьчетверка», по внешнему виду которой было заметно, что она в свое время достаточно повозила уже обкомовских работников и членов их семей и теперь, так сказать, перед пенсией, возила директора стекольного. Видно было, что она много чего повидала на своем долгом пути и сейчас, на старости лет, испытывала удовольствие не от лихой езды по новым бетонкам с незаделанными швами или по заплатанным и перезаплатанным городским асфальтам, а от езды по обыкновенной проселочной дороге, ведущей к дачам Сикелёва и Объемова, после чего не так стучала крестовина и дверцы захлопывались уже со второго раза.

Хотя до райкома партии было рукой подать, но прийти туда пешком Сикелёв не мог ни под каким видом. Да такая мысль даже никогда и не приходила ему в голову.

Он очень любил смотреть из окна кабинета первого секретаря вниз на стоянку автомобилей и видеть свою «Волжанку» в одном ряду с «Волгой» Ермолая Ермолаевича.

Пока Сикелёв был на приеме у первого, Лёня зашел к Манки-Покровскому.

Эдуард Соломонович, даже забыв поздороваться, сразу же стал расспрашивать его о том, как идет работа. Лёня посмотрел по сторонам и несколько лениво сказал, что общая идея сценария у него уже созрела, и что он приступил к детальной ее разработке. Затем редактор сообщил Лёне, что объявление об учреждении в городе Троицке общества «Канительщик» имени А.И.Белкина будет опубликовано в воскресном номере, и чтобы он был готов отвечать на будущую корреспонденцию, на что Лёня чуть было не вскрикнул «не может быть», но сдержался и только как-то, по-птичьи, развел руками.

– Да, – ответил на этот жест Эдуард Соломонович, – пришлось отстаивать вашу идею у первого. Признаться, я уже давно переживаю из-за отсутствия в нашей газете отдела «сатиры и юмора», пора уже иметь свои «Рога и копыта», так что ваше предложение пришлось как нельзя кстати. Стихи ваши прочитал, понравились, – и Эдуард Соломонович уставился на поэта.

Лёня от неожиданности даже не успел должным образом отреагировать на последние слова редактора, и это было хорошо, так как при том, что сам Лёня свои стихи очень любил и считал их гениальными (так, по крайней мере, он в запальчивости говорил), он очень сильно волновался, когда давал их кому-нибудь читать, и, ожидая оценки, порой находился даже в предобморочном состоянии.

– Только они у вас тоже… – Эдуард Соломонович улыбнулся, – того… с юмористическим уклоном… Я это понял, – закивал он головой, – так что мы их дадим в предпраздничном номере с комментариями, так сказать, – вы не против?
Лёня был не против.
Надо сказать, что Эдуард Соломонович и Лёня при этой встрече вели себя несколько сдержанно и, я бы даже сказал, сухо. Это нужно отнести, видимо, к тому, что Лёня теперь занимал уже соответствующую должность. Все-таки замдиректора – это далеко не последний человек в нашем обществе, тем более на стекольном заводе в городе Троицке.

Обеденное время в райкоме партии длилось два часа – с 12 оо до 14 оо , и сотрудники равномерно заполняли столовую в течение этого времени. Но это происходило в том случае, если Ермолай Ермолаевич был в командировке или обедал дома; если же Ермолай Ермолаевич обедал в «райкомовке», то эта равномерность нарушалась, так как все сотрудники каким-то образом умудрялись застать Ермолая Ермолаевича в столовой. Даже «застать» – это не совсем точно сказано, просто они как-то умудрялись сделать так, что Ермолай Ермолаевич замечал их либо стоящими в очереди, либо уже приступающих к очень им самим любимому отварному языку с помидорами, либо аккуратно пережевывающих свиной окорок, который он, если и не брал, то всегда хвалил, или уже на худой конец, допивающих клюквенный сок, которым он тоже всегда заканчивал свой обед.

На этот раз Ермолай Ермолаевич обедал в «райкомовке», и поэтому к моменту его прихода народу в зале было больше, чем обычно, а в очередь за ним выстроились и председатель горсовета, и председатель исполкома, и начальники отделов, и инструкторы райкома, и работники редакции, и, уже в самом хвосте, группа молодежи во главе с секретарем городского комитета комсомола Сергеем Разносчиком.
В этой же очереди стояли и Сикелёв с Объемовым, и наш герой – московский поэт Леонид Пилиняев.

Лёня уже обменялся несколькими фразами с Романом Ивановичем и даже, правда, мимоходом, был представлен Ермолаю Ермолаевичу, который тоже загорелся идеей проведения в городе Троицке праздника и всячески этому уже содействовал.

– Приятно, приятно, что в таком нужном деле принимает участие молодежь, – сказал Ермолай Ермолаевич Лёне и пожал ему руку.
Все в зале обратили, конечно, на это внимание, и, будьте уверены, через какие-нибудь два-три часа об этом событии будет уже знать половина города.
Товарищ Объемов показался Лёне вполне соответствующим своей фамилии; хотя объемы и бывают самые разные, он почему-то так и представлял его себе маленьким, пухленьким и каким-то лёгоньким, словно воздушный шарик, и Лёне показалось, что после очередного тычка, а Сикелёв почему-то очень любил тыкать пальцем в живот своему другу Объемову, он может лопнуть и отлететь куда-нибудь и плюхнуться на пол сморщенной резиной.
– Ну что, первый – зачем вызывал? – тараторил полушепотом Объемов и вскрикивал или хихикал после очередного тычка.
– Ну что первый, – в ритме вопроса отвечал Сикелёв, – торопит первый… Обещал ему к праздникам пустить линию.

Лёня не без интереса прослушал эту информацию, но был вынужден отвлечься от разговора друзей, так как он поравнялся с каким-то плакатом, который он сначала принял за красочную театральную афишу. Афиша оказалась огромным меню.

Наименований в меню было около сотни, и наш герой сразу несколько растерялся, но на помощь ему пришли друзья. Они предложили ему взять на закуску икорку паюсную высшего сорта и кету со свежими огурчиками, на первое – похлебку рыбную по-суворовски, и тут Сикёлев поцеловал сложенные в щепотку пальцы, на второе он посоветовал взять бризоль и вырезку с баклажанами или муксуна жареного. Но Лёня не любил рисковать в таком деле и поэтому, разочаровав друзей, взял на второе гуляш по-гвардейски. Третье блюдо Лёня выбирал сам, но тоже не без труда, так как из одного только чая нужно было выбрать: либо чай зеленый с сахаром, либо чай индийский с мелиссой, либо просто чай с сахаром и лимоном, либо чай с вареньем из черной смородины и черники. Из выпечки Лёня не задумываясь взял две слойки с маком.

Пока Ермолай Ермолаевич ел свой обед, в зале стояла какая-то странная тишина, какая бывает только в начале поминок. Но когда он тщательно вытер губы салфеткой и, пожелав приятного аппетита соседям по столу, встал и вышел из столовой, все вдруг оживились, как оживляются гости и даже не после первой рюмки, а скорее уже после второй или даже третьей.

– Ну, что ж, – довольно громко произнес Сикёлев, – обед прошел в атмосфере дружбы, – он икнул, – и взаимопонимания.

Объемов закивал, продолжая дожевывать последний кусочек хлеба, который он пожалел оставить на тарелке. Какой это был хлеб, автор затрудняется сказать, так как в меню было хлеба целых пять сортов: столовый, заварной, орловский, бородинский и пшеничный. Затем Объемов почти целиком засунул в рот указательный палец и достал из больного зуба кусочек жареной курицы, который еще отдавал соусом дюпре, посмотрел на него с двух сторон и отправил обратно в рот.

Вставали Сикёлев и Объемов из-за стола и проходили на выход, почему-то не глядя по сторонам, и только Лёня, слегка отставший от своих друзей, доедая на ходу слойку с маком, оглянулся по сторонам и встретился взглядами с райкомовскими работниками, которые продолжали мастерски работать вилками и ножами и лихо разделываться с окороками и почками, вырезками и печенью, словно мушкетеры с гвардейцами Кардинала.

Пока Секилёв со своим новым замом и другом Объемовым ехал к себе на дачу, они все втроем прекрасно вздремнули после данного самим Богом (как любил шутить Сикёлев) обеда и так крепко, что их не смогли разбудить ни крутой поворот на улицу Клары Цеткин, ни ухабы из бетона, (оставленного после ремонта тротуара на улице Розы Люксембург, ни резкий толчок при выезде уже из города, когда Николай врубил «четвертую» и «Волга» вдруг, словно ужаленная собака, понеслась по новой бетонке. Проснулись друзья за время пути только один раз, да и то – разве можно назвать пробуждением ленивое приоткрывание глаз, когда «Волга», пропустив на шоссе еле выползающий, словно осенняя пчела, молоковоз, медленно съехала на проселочную дорогу, ведущую уже прямо к дачам Сикёлева и Объемова. Лёня в этот момент успел разглядеть только два дорожных указателя: на одном было написано: «Путь к коммунизму», на другом «Обушково». «Волга» свернула по направлению к Обушково.

Лёня проснулся от сильного храпа своих друзей, который стал отчетливо слышен, когда машина остановилась. Когда Лёня вылез из «Волги», то ноги его вдруг подкосились от долгого сидения, и он вынужден был облокотиться на дверцу.

Перед ним были две дачи – одна повыше и поуже, видимо, Сикёлева, другая пониже и пошире – Объемова. Дачи эти, как читатели уже, наверное, догадались, были выстроены из дерева с тарного завода и стеклокирпичей стекольного.

Пока Лёня с удивлением смотрел на эти сооружения с немного вычурной, но все равно впечатляющей архитектурой, из машины, словно жуки из земли, вылезли хозяева дач.

И пока Сикёлев и Объемов будут показывать своему молодому другу свои дачи и окрестности, я объясню, почему наш герой решил поехать за город, когда и в самом Троицке у него осталось еще немало дел. Ну, во-первых, и его надо понять, он не прочь был уже и отдохнуть, то есть не просто поваляться на гостиничной кровати, не снимая башмаков, а по-настоящему – с комфортом; а, во-вторых, и это, конечно, была главная причина, ему необходимо было переговорить с Евгением Лукьяновичем и Борисом Борисовичем об одном щепетильном деле. Это дело было суть следствие той самой Идеи, которая завела нашего героя в город Троицк. А суть дела заключается в следующем. Но сначала, так сказать, небольшое теоретическое обоснование. Лёня уже давно из личного житейского опыта понял, что если в каком-либо государстве (он этот свой опыт распространял и на капиталистическую систему) существует какой-либо дефицит (мыла, зубных щеток, умов, пустых бутылок), то это свидетельствует в первую очередь о том, что этого дефицитного товара (мыла, умов и т.д.) у кого-то скопилось слишком уж много. В городе Троицке был дефицит на пустые бутылки. И это по Лёниной теории означало не то, что их в городе мало, а то, что у кого-то их в городе слишком много. Наполовину свою Идею Лёня уже реализовал, то есть он уже был практически владельцем нескольких десятков тысяч бутылок и надеялся, не без оснований, на количество гораздо большее. Но как извлечь от продажи бутылок максимальную прибыль, сократив при этом риск до минимума? Вот теперь какая перед Лёней стояла задача. Я уже слышу подсказку – сбыть на толкучке. Это, конечно, правильно, и Лёня часть бутылок думал реализовать через рынок и по рыночным, разумеется, ценам, но только часть, так как Лёня не только немел перед законом, но и уважал Уголовный кодекс, а рынок у нас в стране носил пока еще полулегальный характер. Основную же часть дефицита Лёня решил, и эта мысль ему пришла уже в городе Троицке, реализовать как сверхплановую продукцию новой бутылочной линии. Эта мысль пришла как-то неожиданно, как яркая метафора, и он заволновался и даже по привычке схватился за авторучку, но… Но тут было много вариантов, и Лёня поэтому решил, что детально его новую идею помогут разработать Сикёлев и Объемов. Ну, можно было, например, постоянно перевыполнять план за счет выявленной Лёней посуды, а премию выписывать на, так называемые, «мертвые души»; можно было «на бумаге» пустить линию раньше срока, о чем бы знало только начальство, а весь фонд заработной платы взять себе; или можно торговать сэкономленным сырьем, или готовой продукцией из него (то есть стеклокирпичами) и т.д., и т.п.
Вот с этой идеей и обратился Лёня к своим новым друзьям Сикелёву и Объемову, но только уже после того, как они выпили по третьей рюмке, и у них, несколько «прояснились мозги».

После того как Лёня высказал свою идею, а высказывал он ее без каких-либо конкретных предложений, фамилий и привязывания к месту, в комнате вдруг воцарилась тишина, какая бывает обычно только в концертном зале после выступления какого-нибудь уж очень виртуозного исполнителя. Лёня в течение этой паузы успел даже наколоть на дне пятилитровой банки упругий соленый огурчик и попытался уже вытащить его наружу, как вдруг в комнате раздался неожиданно громкий хлопок в ладоши, так что Лёня вздрогнул, и огурчик, сорвавшись с вилки, утонул в мутном рассоле. За первым хлопком последовал второй и третий. Наконец, Лёня обернулся и увидел улыбающееся лицо Объемова, который готовился ударить в ладоши в четвертый раз, но Сикелёв жестом остановил его и, может быть, первый раз в жизни обратился к другу по имени:
– Борис, но радоваться-то пока особенно нечему, – и он начал разливать водку.
Но Борис словно и не слышал слов Сикелёва. Он быстро подошел к Лёне, взял его за плечи и, развернув к свету, пристально посмотрел ему в глаза и как-то торжественно произнес:
– Да вы, Леонид Григорич, как я погляжу, и впрямь поэт, – и он помотал головой и прищурил левый глаз, – в своем роде, конечно. А?! Лукьяныч?! – обратился он к другу, – каков?!
По лицу Сикелёва сразу стало заметно, что он не разделяет восторгов друга. Но это было потому, что в отличие от Объемова, он вообще так искренне ни на что не реагировал. И в этот раз он даже состроил кислую гримасу, но про себя подумал:
«Как же я до этого не допёр, нет, моя честность меня погубит, нужно, брат, перестраиваться», – и он поднял рюмку, приглашая друзей выпить.
– Да что это мы пьем из каких-то полумерок, – вдруг еще сильнее оживился Объемов и, достав из серванта три граненых стакана, быстро и лихо наполнил их почти доверху.
– За!!!... – громко произнес Объемов и, глубоко вздохнув, вдруг замолчал.
– За нас!!! – подсказал Сикелёв.
– За нас… да!! – обрадовался подсказке Объемов, и друзья сдвинули стаканы.
Но вместо ожидаемого звона, в комнате раздалось всего лишь глухое звяканье, так как друзья-директора привыкли держать стаканы прочно, на полный обхват.
Друзья, поглядывая друг на друга и давая взглядом понять, что, мол, пьем до дна, опрокинули содержимое стаканов за три-четыре глотка. Сикелёв и Объемов подождали, когда Лёня тоже поставит стакан, и уже втроем жадно принялись закусывать, так что в комнате раздался и хруст, и чавканье, и шмыганье носом, и продолжалось это минут пять, пока они по очереди не отвалились от стола на спинки кресел, медленно дожевывая икорку, балык и ростбиф с хреном.
Но не прошло и тридцати секунд, как Сикелёв наполнил «по второй» (первые три рюмки были не в счет).
– По всей, – сказал Лукьяныч свою любимую присказку и поднял стакан над головой.
– По всей, – повторил Объемов.
– По всей? – немного испуганно спросил Лёня.
И друзья-директора молча кивнули, закрыв при этом глаза.

После «второй» уже не так морщились и кряхтели, а, сунув в рот наскоро щепотку квашеной капусты или огурчик, Борис Борисович и Евгений Лукьянович принялись за детальную разработку Лёниной Идеи.

Вскоре вдруг выяснилось (даже Объемов этого не знал), что у Сикелёва в сарае спрятано тысяч двадцать пустых бутылок, завезенных прямо с завода еще несколько лет назад. Он, оказывается, хотел сначала дачу строить из бутылок, но потом чего-то испугался, и они с тех пор так и лежат в сарае «мертвым грузом», как выразился их хозяин. Объемов на это ничего не сказал, а только серьезно посмотрел на друга, но тот заулыбался и отвел глаза.
– Да если тут по дачам пройтись, – сказал Объемов и снял у Лёни с усов капусту, – то и линию твою пускать не нужно.
Лёня закрыл глаза и заулыбался.

После «третьей» план уже был в основном готов, и уточнялись уже только отдельные детали: сколько отстегивать главному бухгалтеру, кого взять из шоферов, поскольку брать за тысячу стеклокирпичей. Лёня к этому уже не касался – он считал, что в такие тонкости ему, как теоретику, вникать даже и не следует. Но если говорить честно, то вникать ему во что-нибудь было уже несколько сложновато. И когда у него появлялось желание что-то сказать, то он хоть и открывал рот, но звуков за этим не следовало, и Лёне приходилось глупо улыбаться, после чего друзья громко икали и хлопали его по плечам и коленям. Кончилось тем, что после «четвертой» Лёня вдруг заговорил по-английски, а после «пятой» встал и, размахивая руками, словно отгоняя от себя каких-то нечистых духов, стал читать стихи:
– Не сдаются тут бутылки, - нараспев начал Лёня, – в этом доме есть достаток – от чесания в затылке – до чесанья синих пяток!
Друзья шумно приветствовали этот его порыв, и Лёня, уклоняясь от поцелуев, и под какие-то дикие возгласы, без единой запинки дочитал стихи до конца:
– По ночам его хозяйке снятся жуткие кошмары: без трусов, в одной лишь майке, пляшут русского гитары. И серебряные струны рвутся с криком, словно нервы, как почившие Перуны, входят Чичиков и Германн. И хозяйка вдруг из хлама достает для них три карты: эта – вроде трассы БАМа, эта – войны Бонапарта, эта – грозный град Владимир, словно «Пиковая дама», он сегодня в новом гриме – Рима или Амстердама. И лицо свое сморщиня, как засушенный опенок, вдруг Коробочка-графиня засмеялась, как ребенок. Германн сжав руками уши, с криком бросился оттуда, ну, а Чичиков про души вспомнил, глядя на посуду. «Время лучшее настало, – произнес он без азарта, – до идей и капитала я дойду без всякой карты», – Разбудили вдруг хозяйку девять бульканий в стакане – муж ее в одно лишь майке полон всяческих исканий.

Когда Лёня закончил читать стихи, то крики и визги, которые, было, поутихли, зазвучали вновь и с большей силой. Уклоняться от поцелуев у него уже не было сил и, когда его отпустили из объятий, он с грохотом рухнул на пол.
– Девять бульканий в стакане, – громко произнес Сикелёв и, засмеявшись, схватился за очередную бутылку.
Кончилось все, как обычно – битьем посуды о стену и истошным, несколько раз повторявшимся криком: «Свершилось!!! Свершилось!!! Свершилось!!! – после которого все как-то вдруг затихло, и только изредка потом друзья, лежа на полу, вздрагивали, как вздрагивает снятая с крючка рыба, пока не испустит последний дух.

 

17

            Здесь я вынужден на некоторое время оставить нашего героя, так как вид и поступки его никак не поддаются описанию, и, если и по силам кому-то описать все то, что вытворяли в эту ночь Леонид Григорьевич со своими друзьями, так это только участковому инспектору с лаконичным и сухим языком протокола.

Но перед тем как перейти к другим событиям, происшедшим в городе Троицке за время нашего повествования, я должен немного поподробней рассказать читателю о Лёниной Идее, – так сказать, прокомментировать ее, и в той ее части, которая касается сырьевой базы, то есть, собственно говоря, количества пустых бутылок в городе Троицке.

Если помните, то я уже писал, правда, вскользь, что помимо бутылок Ванина, Сикелёва, Объемова и Гнесюка, Лёня рассчитывал, и не без основания, на «количество еще большее». Так вот, эту формулировку объяснит одно событие, которое придало Лёне даже какую-то новую уверенность и не только в достаточном количестве дефицита в городе, но и в его «качестве», что ли. Речь дальше пойдет об одном телефонном разговоре между нашим героем и… кем бы вы думали? – Юлией Степановной Гнесюк. Да. Вы, может быть, помните, как она, после ухода от них Лёни, со странной улыбкой на лице постояла еще некоторое время в коридоре? На первый взгляд эта улыбка могла даже разжалобить, и на меня, признаться, она сначала именно так подействовала – ну, там тоска по утраченным грезам или еще что… Но Юлия Степановна, постояв тогда некоторое время в коридоре и дождавшись, когда Роман Иванович уйдет в свой кабинет, осторожно взяла в руки телефон и вышла с ним на кухню. Там она тоже осторожно прикрыла за собой дверь и, оглядываясь и прислушиваясь после каждой цифры, набрала номер, который она со своей скверной памятью единственный знала наизусть. Это был номер телефона в квартире Юлии Ивановны Помидороновой – супруги Ермолая Ермолаевича.

Юлия Степановна и Юлия Ивановна были давно и хорошо знакомы, и это их сближение произошло задолго до того, как их мужья заняли соответствующие посты. А познакомились они на курсах кройки и шитья, куда две молодые Юлии поступили сразу после замужества. Конечно, уже давно пожелтели и истрепались те общие тетради в твердом переплете, украшенные вырезанными из открыток розами и ромашками, куда они аккуратно заносили чертежи выкроек, начиная от ночных рубашек и фартуков и кончая модными в ту пору юбками плиссе и гофре. Сейчас, даже трудно представить, где эти тетрадки с замявшимися страницами из кальки и вклеенными вырезками из газет. Но в отличие от тетрадей не выцвела дружба между двумя Юлиями, которую не омрачил даже стремительный рост по службе Ермолая Ермолаевича. Правда, последнее назначение мужа Юлии Ивановны отодвинуло Юлию Степановну на некоторую дистанцию, но вскоре и она стала женой начальника отдела райкома партии. Да, если и говорить о самолюбии двух подруг, которое могло бы помешать их общению, то его у них кажется, вообще не было, либо оно было удовлетворено настолько, что оно уже, кажется, никак и не проявлялось.
И если зайти к Помидорновым в любой момент Юлия Степановна и не решалась, то позвонить подруге юности могла когда угодно и по какому угодно поводу.

А этот их последний разговор имел, я бы сказал, неожиданные последствия. Мало того, что он доставил подругам удовольствие от общения друг с другом, но он еще повлиял на развитие некоторых событий в городе, и, главное, прибавил сил и уверенности нашему герою.

Итак, после получасового вступления, в котором подруги, перебивая друг друга, торопились рассказать о трудностях своей жизни, Юлия Степановна, наконец, очень деликатно и к месту (речь шла о культурном уровне некоторых их общих знакомых) закинула, словно блесну на щуку, в их бездонный и безбрежный разговор несколько слов о молодом московском поэте Леониде Пилиняеве. Юлия Ивановна клюнула, а это Юлия Степановна почувствовала по оживлению на другом конце провода, и ей даже показалось, что ее подруга, словно щука, захватившая блесну, стала метаться из стороны в сторону, так что Юлия Степановна даже попридержала на всякий случай свой импортный аппарат, за который было отдано брату двести рублей. Юлия Ивановна, конечно, позавидовала такому знакомству, так как Степан Дольник ей уже давно надоел со своими одами и доходящими до слез рассказами о трагической любви Ивана Тургенева к Полине Виардо, о чем у Степана была написана поэма в шесть тысяч строк шестистопного дактиля, которым со времен Гомера редко кто писал. А от повестей в стихах Вероники Холиной «Разговоры Горького с Роменом Ролланом» у Юлии Ивановны только повышалось давление и понизить его уже не могли ни королевский пасьянс, ни варенье из черноплодной рябины, ни общение с карликовым пуделем Митридадом, который от такого общения только хрюкал, как поросенок. Все это вспоминала Юлия Ивановна, пока Юлия Степановна (использую уж до конца терминологию рыбаков) подводила подсак под уже уставшую биться на другом конце провода щуку. Лёня был описан в самых выгодных для него тонах, которые только подчеркнули его талант, воспитанность и деловитость. И вот тут, когда прозвучало это слово «деловитость», и в трубке глубоко вздохнули, Юлия Степановна, как бы, между прочим, в шутку, сказав, что молодому поэту не чуждо ничто человеческое, поведала, прямо как анекдот, историю с ключами от гаража. Она, правда, тут же, на ходу, придумала всему и объяснение – мол, молодой поэт, прогрессивный, напечататься трудно, а помочь ему материально в открытую не совсем удобно, а так, – она сделала паузу в надежде, что Юлия Ивановна поддержит эту мысль и не ошиблась, – в трубке послышались одобрения ее тонкому поступку и предложения в свою очередь тоже помочь молодому дарованию. Этого-то и ждала Юлия Степановна, так как она прекрасно знала о бедственном положении двух ее гаражей, но никогда, разумеется, об этом ей не говорила, боясь навлечь на себя немилость, в данном случае, не просто подруги, а жены первого секретаря, и поэтому предложение Юлии Ивановны принесло ей очень большое удовлетворение, – потому что она хоть и все знала, но все-таки и сомневалась, а теперь…

«Призналась-таки, наконец, – подумала Юлия Степановна, – а то можно подумать, мы одни, Гнесюки, такие».
И она без лишних слов и намеков согласилась стать посредницей в этом деле, обещав оставить имя благотворителя в тайне.
«Как же, оставлю…» – сказала она, повесив трубку.
На этом разговор и кончился.

А когда подруги вскоре встретились, то Юлия Ивановна передала Юлии Степановне целую связку ключей, объяснив это, страстным желанием жен некоторых товарищей принять участие в этом благотворительном акте.
Сначала обо всем этом и с мельчайшими подробностями Юлия Степановна рассказала Лёне по телефону, чем очень удивила и даже на какое-то мгновение испугала его, так как он уже успел заметить за Юлией Степановной некоторую абстрактность мышления и не совсем правильное понимание действительности.

Вечером того же дня она все подробно рассказала и мужу.
Роман Иванович после первых же слов жены начал сердиться, размахивать руками и ходить по большой комнате кругами, но постепенно успокоился и замолк, а к концу рассказа даже заулыбался и, сев в кресло, с облегчением вздохнул и задал жене несколько вопросов. Вопросы он задавал с одной только целью – проверить, не ослышался ли он, и не ошиблась ли жена.
– А держала ли ты ключи в руках? А какие это были ключи? А действительно ли они были от гаража Помидорнова? – четко выговаривая слова, спрашивал Роман Иванович.
Но деловые и точные ответы Юлии Степановны окончательно успокоили его, так что он даже рассмеялся и по своему обыкновению потянулся всеми четырьмя конечностями сразу. Затем он быстро встал с кресла, словно испугался, что его кто-то может ужалить, посмотрел себе за спину и ушел в свой кабинет.

После знакомства с Лёней, Роман Иванович находился в каком-то напряжении, и мысли его с трудом вырывались из замкнутого треугольника: ключи, гараж, бутылки… бутылки, гараж, ключи… гараж, ключи, бутылки. Так что, в конце концов, он даже дошел до того, что на обычные приветствия отвечал секунд через двадцать, когда рядом уже никого не было, и он произносил свое «здрасьте» несколько раз и больше уже самому себе. А последние два дня у него просто все стало валиться из рук, и, если бы не сообщение Юлии Степановны, то трудно даже представить, что могло бы произойти с Романом Ивановичем, – ведь в мыслях он даже прорабатывал уже вариант явки с повинной.

Перед Романом Ивановичем на столе лежал годовой отчет, который он взял домой, чтобы написать главу о предстоящем празднике, но за последние три дня в нем не прибавилось ни строчки.
«Нет, все равно, – подумал Роман Иванович, – пока ключи от гаража будут находиться у этого поэта, полного покоя у меня не будет», – и он постучал пальцами по отчету.
На чистой странице аккуратным почерком был выведен заголовок: «ПРАЗДНОВАНИЕ 750-летия ГОРОДА ТРОИЦКА».
– Вот, казалось бы, – вздохнул Роман Иванович, – всего лишь одна фраза, – а сколько за ней стоит труда… и никто ведь это должным образом не оценит, – и он вздохнул еще глубже
Этим вздохам были свои причины. И главная заключалась в том, что ни Роману Ивановичу, ни его друзьям и подчиненным – никому не был известен возраст города Троицка, тем более дата его рождения. Больше того, когда дело коснулось названия города, то и о названии никто в отделе Романа Ивановича не смог сказать ничего определенного. Кто-то, правда, предложил версию о том, что город Троицк очень древний город и получил свое имя в честь одного из трех былинных русских богатырей – Добрыни Никитича, который, якобы, в этом городе и родился. В качестве вещественного доказательства этой версии была приведена картина «Три богатыря», до сих пор висевшая в фойе городского вокзала.

Во время обсуждения этой версии кто-то, опять же робко, высказал мысль о том, что на древнем гербе города Троицка, действительно, изображен Георгий Победоносец, пронзающий копьем Змия, а, как известно, Георгий Победоносец является христианским преемником Добрыни Никитича и что…, но Роман Иванович перебил своего сотрудника и даже замахал на него руками.
– Да вы что?! – он посмотрел в сторону, – христианским преемником… вы в своем уме – у нас же коммунистический город… протыкающий Змия – уж не зеленого ли имеете в виду?
Затем кто-то из любителей популярной литературы сказал, что, может быть, город Троицк имеет какое-то отношение к древней Трое, и не потомки ли поверженного Одиссеем троянского царя Приама обосновали город Троицк; и этот знаток популярной литературы уже готов был сесть на своего троянского «конька» и рассказать, как это могло произойти. Но Роман Иванович хладнокровно на полуслове перебил его.
– Нет, – поморщился Роман Иванович, – это все не то, не то – понимаете?
И он тогда поставил своим сотрудникам строгие временные рамки: не старше Москвы, но и не моложе Старожинска. После чего было высказано еще несколько версий, на что Роман Иванович уже просто махнул рукой.

Но одна версия его все-таки заставила обернуться и посмотреть на ее автора, но тот сразу как-то стушевался и не подавал больше голоса. А он высказал версию о том, что, может быть, город Троицк назван в честь Льва Давыдовича Троцкого, и назывался раньше город Троцк – буква же «и» в середине слова появилась позже, уже после… и автор версии вдруг замолчал, подавленный образовавшейся в кабинете гробовой тишиной.
Не помог Роману Ивановичу и Илья Ильич Кирпичиков – директор Троицкого краеведческого музея имени Алексея Стаханова. Он бодро, и ни секунды не раздумывая, заявил товарищу Гнесюку, что по его сведениям город Троицк образован 25 октября 1917 года по-старому, разумеется, стилю. И тогда Роман Иванович взял ответственность на себя: 800 – ему показалось многовато, 500 – маловато, 600 – тоже, а вот 750 – в самый раз. «750-летие, – произнес Роман Иванович вслух, а что – звучит», – и записал в отчете уже известный заголовок.

«Однако, по-моему, я немного тороплюсь, – подумал Роман Иванович и, запустив в ноздрю мизинец, стряхнул, словно чернила с пера, приличную прозрачную каплю, – нужно хотя бы сценарий прочитать», – и он вытер мизинец насухо о днище своего кресла.
Затем он достал из кармана халата носовой платок, который, правда, больше походил на скомканный лист бумаги, и звучно высморкался.
– Позвонить что ли, ему, – шмыгая носом, произнес Роман Иванович вслух и потянулся к телефону.

Но этот телефонный звонок, который минуты три раздавался в номере Леонида Пилиняева, слышал только Татулыч; он проходил в это время мимо двери и, услышав звонок, приложил к ней ухо, как три минуты назад он прикладывал его к волосатой груди внезапно заболевшего Семена Ивановича Маймана из 24-го номера.
Но вернемся к нашему герою. Как он? Где?

 

18

            После чтения стихов и битья посуды, на даче Сикелёва воцарилась какая-то странная тишина. Лёне казалось, что к его ушам кто-то приставил пустые стаканы, как бывало любил баловаться он в детстве, после чего мать отбирала у него эти «игрушки», а Лёня, капризничая, мотал головой из стороны в сторону. Но сейчас от столь любимых звуков детства («словно погружаешься в воду») Леонид никак не мог избавиться, и от этого даже становилось страшно. Он видел перед собой смеющиеся лица Сикелёва и Объемова, которые, сидя уже в парной, поливали себя пивом из бутылок, словно из огнетушителей, но смеха их не слышал. Наконец, после того, как он, сделав усилие, проглотил слюну, в ушах у него что-то щелкнуло, и он услышал звон бутылок, смех и голос Объемова: «Вот мы и приземлились, господа-товарищи». И Лёня открыл глаза.

Перед ним, словно ангелы, перемещались какие-то люди в белых простынях, среди которых он постепенно начал узнавать и Сикелёва, и Объемова, и Николая, и… Сократова, который выглядел и держался точно так же, как и в вытрезвителе. Вдруг кто-то прямо к губам Лёни поднес кружку пива с уже сдутой пеной, и он залпом выпил её почти до дна. Утерев губы простыней, он откинулся на спинку кресла и, закрыв глаза, стал вдруг проваливаться в какую-то бездонную яму и так стремительно, что даже испугался и хотел было встать и… но было уже поздно – он стремительно падал вниз и помешать этому падению у него не было сил.

Когда он очнулся, то сказать, – отчего это произошло, – он с точностью не мог: то ли от падения на дно ямы, в которую он провалился, то ли от того, что, пролетев, как Данте с Вергилием центр Земли, он вознесся на какую-то новую высоту, но с другой стороны. Во всяком случае, пробуждение было и приятным и ужасным одновременно.

Лёня приподнялся на локтях и осмотрелся. В комнате был полумрак, но сквозь щель в шторах пробивался мощный луч восходящего солнца. На полу блестели горлышки от разбитых бутылок и дрожали серые тени от листвы за окном. На кроватях, диване и даже на столе, словно стулья и кресла во время генеральной уборки, лежали люди. Лёня со скрипом поднялся и, заглянув одному из них в лицо, поморщился, словно от выпитой рюмки. Люди ему были явно незнакомы. Лёня несколько раз зажмурил глаза, вздрогнул всем телом, словно пес, вылезший из воды, и под хруст осколков под башмаками вышел из комнаты. Плащ, шляпа и портфель ждали его на пустой вешалке.

На улице он минуты на три припал губами к водопроводной колонке и, утерев ладонью губы, бодрящейся походкой зашагал в город.
Но метров через сто он поравнялся с проходной, которую вчера, видно, не заметил, и поздоровался с выглянувшим из окошка пожилым человеком, на лице у которого шевелились сильно потертые две метелки усов.
– До города? – переспросили усы и исчезли в окошке, но тут же появились в приоткрытой двери, – да верст 35 с гаком будет. Лёня не без удивления смерил дежурного взглядом.
– А до шоссе? – спросил Лёня.
– А шоссе вот оно, рядом, – протянул вперед руку дежурный и исчез. Лёня молча перевел взгляд на окошко, где через несколько секунд опять появилось лицо дежурного.
– За лесом, – поперхнувшись, уточнили усы и исчезли в глубине окна.
Лёня глубоко вздохнул и бодро зашагал по извилистой колее проселочной дороги, изгибы которой пришлись ему очень даже кстати, так как Лёню нет-нет да и заносило в сторону. Через какие-нибудь два часа Лёня уже стоял перед дверью в свой номер.

Он уже с минуту пытался достать языком из зуба подгоревший кусочек ореха, который каким-то чудом сохранился на пирожном, съеденном Лёней в гостиничном буфете. Он уже чуть ли не полез в рот ключом, чтобы выковырнуть этот чертов орех, но шаги по коридору его спугнули, и он, погладив ключом щеку, вставил его в замок.

Войдя в номер, он тут же закрыл за собой дверь, запер ее на щеколду и, побросав шляпу и плащ, с портфелем под мышкой прошел в комнату и завалился на кровать. Но через мгновение, на ощупь, достал из портфеля тетрадь и, поднявшись на локти, раскрыл ее. Вдруг он громко выругался и уткнулся лбом в прохладные листы. Но ту же поднял голову и, видимо, из последних сил быстро встал с кровати и сходил за авторучкой, которая торчала из внутреннего кармана плаща. Вернувшись, он еще некоторое время поерзал, устраиваясь поудобнее, и, приставив авторучку к чистому листу, задумался…

Лёня, в отличие от Николая Васильевича Гоголя, который любил писать стоя за конторкой, или Льва Николаевича Толстого, который работал сидя за письменным столом на низком стуле, любил писать, как Пушкин, лежа на диване.

Лёня наконец-то принялся за сценарий и, пока он не окончит его, я думаю, дня на два-три оставить нашего героя, ну, во-первых, чтобы не мешать поэту, так как он очень этого не любит.

И еще в скобках надо заметить, что за все время работы, он впускал к себе несколько раз только Татулыча с чаем и бутербродами, да и то – с ним не церемонился, а как только доедал последний бутерброд, выпроваживал друга, молча, похлопывая его по спине.

Наблюдать за творческим процессом, мягко говоря, не очень интересно, так как процесс этот порой мучительный (вспомните, ведь даже есть выражение – муки творчества), и сопровождается он всего-навсего: либо хождением, какое можно увидеть только в сумасшедшем доме в палате для буйных, либо наоборот – сидением без движения по часу и по два, что напоминает уже больше парализованного, чем поэта; либо еще бывают приступы, но тогда это страшно даже описывать, а не то, что смотреть – тут и выражения разные идут в ход, достается и ручке и бумаге и даже собственному лбу автора, по которому он в исступлении даже каком-то стучит до боли кулаком. Лёня, правда, не отличался буйным нравом и рвал бумагу разве что пером в порыве творчества, так сказать, но бывали и у него случаи, когда он запускал тетрадь в какой-нибудь дальний угол, но к чести его надо сказать, тут же приносил ее обратно и даже, – это я говорю так, по секрету, – извинялся перед ней.

От неудач он капризничал только в детстве, когда писал стихи для школьной радиогазеты, но и тогда уже быстро приходил в себя после какой-нибудь удачной строки, ну, вроде такой: «Выслушаем без обиняков остальных бездельников».

Когда еще, будучи школьником, Лёня впервые принес свои стихи в районную газету, его сразу же похвалили, но сказали, что его стихи не совсем по теме, что ли, несколько мрачноваты.

«А тем временем наша страна покоряет космос», – сказал редактор, заглядывая покрасневшему Лёне в глаза.
Лёня молча выслушал редактора, также молча кивнул на прощание и, вернувшись домой, написал стихи о луноходе – это была первая Лёнина публикация. В дальнейшем в его творчестве космическая тема долго еще давала о себе знать, и строки: «Народ веселый – он ликует и кепки по ветру бросает, страна Советов уж шестую ракету в космос отправляет», – появлялись в местной печати несколько раз, правда, с заменой числительного «шестую» на «седьмую», «восьмую» или просто на вопрос – «какую?» Так что праздничной темой нельзя было застать Леонида Пилиняева врасплох – он перед ней всегда был во всеоружии: и ритмы, и рифмы, и образы были давно и тщательно подобраны и выстроены в парадные колонны строф и даже опробованы на читателях и публике и в Воронеже, и в Набережных Челнах и даже в Великих Луках, куда занесло однажды нашего героя в поисках новых тем и рынков сбыта. Так что в троицегородцах, как величали себя местные жители, Лёня был заранее уверен, тем более что город Троицк уже давно, – это наш герой понял чуть ли не в день приезда, просто жаждал праздника, а жаждущего – Лёня это знал с детства, – не обязательно поить родниковой водой.

 

19

            Праздника в городе ждали и ждали давно. Так что Троицку Лёня был послан самим Богом. Конечно же «отцы города» обошлись бы и без Лёни, так сказать, своими силами. Ну, тряхнул бы стариной Дольник или Вероника Холина, да и Лагранж своим скептическим отношением к предстоящему празднику только набивал себе цену, так как, конечно же, не мог предвидеть появления в Троицке молодого московского поэта. Но тогда этот праздник не обещал бы быть таким загадочным и не ожидался бы с таким нетерпением.

Как горожане почувствовали приближение праздника, понять трудно, но с точностью можно сказать, что зародилось это чувство задолго до поездки Романа Ивановича в Москву. Здесь, может быть, произошло то, что прекрасно описано в советских учебниках по марксизму-ленинизму в главе «Роль личности в истории». Роман Иванович кожей почувствовал желание масс трудящихся и воплотил их стихийные неосознанные желания в четкую идею ПРАЗДНИКА. Не обошлось, конечно, и без влияния Москвы, как на Романа Ивановича, так и на жителей Троицка, которые хоть и поругивали столицу, что называется за глаза, но подсознательно тянулись за ней и подражали ей как во всем хорошем, так и во всем плохом.

Надо сказать, что Роман Иванович уже написал в отчете о празднике города первую главу – теоретическую, где он подвел марксистско-ленинскую базу под понятие «Праздник». В частности он написал, что праздники, которые праздновались до революции, носили религиозный бессознательный характер и вели трудящиеся массы в тупик своего сознания; советские же праздники выводят их из этого тупика на шоссе энтузиастов и проспект коммунизма.
Скоро по городу поползли слухи, которые слово дурманящий запах с лакокрасочного комбината, заполняли уже не только улицы и площади, но и души людей. Надо сказать, что жители города Троицка, хоть и прикрывали форточки, когда ветер дул с комбината, но не очень то морщились, так как сознание того, что родной комбинат наращивает свои мощности и что это не может не отразиться на квартальной премии, заставляло находить в этом запахе даже что-то приятное.

А когда в газете «Авангард» появилась заметка под заголовком «Город Троицк приглашает», то на лицах граждан уже появились откровенные радостные улыбки. Эта заметка всех приблизила друг к другу и теперь даже совершенно незнакомые люди, заметив в руках, идущего навстречу земляка, номер предпраздничного «Авангарда», расплывались в улыбке или даже здоровались.
Если же говорить о физическом состоянии троицегородцев, то после объявления даты проведения праздника и, главное, его повода – 750-летия, – внутри каждого взрослого и даже детского организма, а, если быть точнее, в желудке, появилось приятное тепло, какое бывает у людей только накануне дальнего и интересного путешествия.

Нашлись, конечно, и скептики, которые, отложив газету и принявшись за постные щи из слегка прокисшей квашеной капусты, произносили во всеуслышание: «Затеяли… пир во время чумы», – после чего жёны вспыхивали и быстро уводили детей. Но эти суждения дальше лестничных клеток не распространялись. Это если говорить о самых ярых скептиках. Но были и другие, которые так резко не выражались, но зато высказывали свое отношение к предстоящему празднику не только в кругу семьи, но и в очередях, и на работе, и просто на улице, и в городе Троицке можно было встретить в эти дни задумавшегося старичка, который на несколько секунд вдруг замирал, как сломанный робот, и со словами: «Нет, это бред какой-то», – шел дальше своей неуверенной походкой.

Но все эти скептические суждения, конечно, тонули в общем хоре одобрения и даже какой-то радости и порой уже казалось, что над городом звучит в полдень не надоевший всем туш, а «Славься» самого Михаила Глинки. А на лицах большинства горожан стал появляться характерный румянец, как следствие отражения на них красных флагов и лозунгов, которые, оставшиеся было без работы, местные художники с энтузиазмом писали и тут же вывешивали не площадях, зданиях предприятий, просто на жилых домах, иногда даже заслоняя чьи-нибудь окна, натягивали над трамвайными линиями, так что не знать и не радоваться предстоящему празднику в то время мало кому удавалось.

Повесили лозунг и на здании гостиницы «Юность», где в 22-ом номере вот уже третьи сутки, не разгибая спины, исписывал Лёня страницу за страницей своим экономным почерком; так что заканчивал он сценарий под приятное постукивание плотников, которое тут же отозвалось в душе поэта несколькими неожиданными рифмами: «праздник – дразнит», – например, или – «Троицк – строится».

Писалось Леониду на этот раз легко и этому было несколько причин: ну, во-первых, довольно удачно складывались его, так сказать, производственные дела – претворялась в жизнь его Идея, – и он уже несколько раз звонил и Сикелёву и Объемову – следил за ходом дел; во-вторых – это, может быть, самая главная причина его нынешней работоспособности, – то физическое состояние, в котором он находился, а именно – состояние похмелья, – оно всегда придавало поэту какую-то раскованность, что просто необходимо в творчестве. У Лёни на это счет была теория, и он даже спорил с друзьями, не без улыбки, конечно, – но он и не совсем шутил, когда говорил, что не понимает, как это Артур Рембо мог писать в состоянии опьянения – похмелье! – вот когда наступает настоящая свобода, – многозначительно произносил Леня и похлопывал кого-нибудь из друзей по плечу

Закончив сценарий, он тут же переписал его начисто, но, поделывая эту работу он опять не воспользовался не только советом Николая Васильевича – переписывать художественное произведение восемь раз, после чего только форма и содержание сливаются в одно целое, но он не воспользовался даже советом Льва Николаевича – проделывать эту процедуру не менее трех раз. А пренебрег он советами классиков потому, что очень уж торопился… торопился приступить к главному делу, ради которого он и приехал в город Троицк.

Лёня перечитал вслух переписанный начисто сценарий, печально улыбнулся, как бы прощаясь с ним, и, бросив его небрежно в портфель, отправился к Гнесюку.

В отделе культуры райкома партии уже второй час шло небольшое совещание, которое тоже касалось будущего праздника. Роман Иванович давал указания руководителям городского общепита организовать в дни празднования 750-летия Троицка, а праздник по предложению Ермолая Ермолаевича уже растягивался на три дня, торговлю традиционными на Руси пирогами, блинами, чаем и сувенирами. Начальник отдела культуры при этом размахивал руками и как бы сгребал в кучу всё, чем можно будет торговать. У руководителей общепита после выступления Романа Ивановича, лица сделались еще серьезнее, нежели были во время выступления, и все они почему-то не смотрели на Романа Ивановича, а либо поправляли на себе одежду, либо снимали прицепившиеся к ней ниточки и пушинки или просто смотрели на пол.

Именно в этот момент в кабинет вошел Лёня и сразу, не церемонясь, положил тетрадь со сценарием на стол. Роман Иванович от неожиданности даже вздрогнул и спрятал голову в плечи, но когда Лёня раскрыл тетрадку и прочитал заголовок, он, все поняв, с облегчением выпустил набранный тремя короткими глотками, воздух и с улыбкой растекся по креслу.

Лёня предложил прочесть сценарий и, не дождавшись ответа, громко с жестами и комментариями прочитал его на одном дыхании. Во время чтения Лёня постоянно перемещался по кабинету, как бы вставая вдруг на место воображаемых персонажей, а в конце вернулся на исходную позицию и, произнеся последнюю фразу, поднял вверх руки и низко, в пояс, поклонился.

Работники общепита были в восторге, и даже чуть было не зааплодировали. Роман Иванович тоже не смог скрыть своей радости, и она выразилась у него в том, что он быстро подошел к двери и аккуратно прикрыл её, а, вернувшись на место, сразу потянулся к телефону.
– Нужно сообщить Ермолаю Ермолаевичу, – серьезно произнес он, набирая номер.
Ермолай Ермолаевич попросил зайти через тридцать минут.
– Так, – многозначительно произнес Роман Иванович и повесил трубку, – так, так, – он явно волновался.
Работники общепита почувствовали это и, сказав, что они, собственно, все поняли, стали расходиться.
– Да, да, – опомнился Роман Иванович, – и давайте, товарищи, побольше фантазии, а то у вас уж очень как-то скучно… в магазинах… Так, – опять засуетился Роман Иванович и посмотрел на Лёню, – теперь нужно разыскать Бооса, – и он опять схватился за телефон.
Через полчаса, уже втроем (к ним присоединился режиссер театра имени М.С. Урицкого) они вошли в кабинет к Ермолаю Ермолаевичу.
Если вы не помните, то товарищу Помидорнову Лёня уже был представлен, – много о молодом талантливом московском поэте говорила мужу и Юлия Ивановна, так что Ермолай Ермолаевич встретил гостей улыбкой и сразу же протянул Лёне руку.
Вообще, разговаривая с работниками культуры – журналистами, режиссерами, заезжими писателями, на лице первого секретаря Троицкого райкома всегда выступала какая-то странная улыбочка. Этой улыбочкой он как бы отдавал дань их таланту и выказывал свое доброжелательное отношение, как к данным представителям культуры, так и к культуре вообще. Но так вел себя Ермолай Ермолаевич только при личном контакте с работниками писательского цеха, как он их всех называл, – заочно же он их всех презирал и говорил частенько жене, после того, как она провожала Дольника или Веронику Долину, что, если бы была его воля, то он давно бы прикрыл всю эту самодеятельность.
– Две профессии, – подняв руку вверх, громко произносил Ермолай Ермолаевич – две, – и он показывал ей два пальца, – я не считаю за профессии – это шофер и писатель, – и он даже в каком-то порыве поводил головой, – этак каждый может баранку крутить и бумагу марать.
Но эта его категоричность вызвана тем, что именно этими двумя профессиями он никак не мог овладеть. Садясь за руль собственной «Волги», он никак не мог научиться вписываться в затяжной поворот и постоянно при этом съезжал на обочину, а, беря в руки авторучку, чтобы самому написать доклад или выступление, он начинал почему-то потеть и скрежетать зубами, и все кончалось тем, что на бумаге появлялись только несколько тезисов, да и то, списанных с передовицы «Правды».

Еще что-либо сказать автору о Ермолае Ермолаевиче Помидорнове трудно (даже эти сведения были добыты случайно, от Юлии Ивановны) так как характера он был скрытного. Единственное, что автор может добавить к характеристике Ермолая Ермолаевича, так это его некоторое пристрастие к философии, о чем можно заключить по спорам, которые вот уже лет десять он ведет со своей горничной. Он доказывает ей, что пыль с полок и ковров нужно сметать до мытья полов, чего никак не может запомнить Клавдия Егоровна, и каждый день делает по-своему, то есть наоборот.

Пока Лёня уже третий раз за сегодняшний день прочитывал свой сценарий, отчего он это делал с еще большей уверенностью и выражением, Ермолай Ермолаевич спокойно слушал и только изредка несколько усиливал свою улыбочку или кивал головой, а в одном месте, после того как Лёня лихо продекламировал стихотворение, где он слово «социализм» срифмовал со словом «коммунизм», Ермолай Ермолаевич вытянул вперед руку и указал пальцем на сценарий, что, видимо, нужно было расценивать, как особое одобрение.

Когда чтение закончилось, Ермолай Ермолаевич выдержал паузу, в которой гости успели недоумевающее переглянуться, и начал свою критическую речь, но очень как-то издалека. Он поделился сначала с присутствующими опытом своей работы в Старожинском районе, затем рассказал, как он работал вторым секретарем в Новохоперске, инструктором в поселке Девятый Вал в Казахстане и, только дойдя до службы в армии и до армейской самодеятельности, в которой он принимал активное участие, Ермолай Ермолаевич как бы вспомнил по какому поводу к нему пришли люди и неожиданно сказал, что сценарий ему, в общем, понравился. И очень вовремя это сделал, так как Роман Иванович уже готов был упасть чуть ли не в обморок, а сам автор уже скрежетал от злости зубами, потому что знал по собственному опыту, чем обычно кончаются такие длинные вступления.

Гости с облегчением вздохнули и, Роман Иванович даже не выдержал и в каком-то порыве пожал руку Ермолая Ермолаевича и взял затем за плечи Леонида. И все вдруг посмотрели ни Ефима Бооса, который от такого неожиданного внимания даже смутился.
– Теперь дело за вами, молодой человек, – торжественно произнес Ермолай Ермолаевич, – так ведь, Роман Иванович? Пусть теперь покажет, на что способен. Что, справитесь?... говорите сразу. Это ведь совсем другой масштаб, тут вам ваш Станиславский не поможет – Чапаевского масштаба дело!
Ефим Николаевич на это улыбнулся и, поперхнувшись, сказал, что ему приходилось командовать и не такими массовками.
– Ну, что ж, посмотрим, посмотрим на ваше, так сказать, искусство, – Ермолай Ермолаевич искал в глазах Гнесюка и Лёни поддержки своим словам, – это ведь не ваши, там, подмостки, а сама мостовая… Да, – он повернулся к Лёне, – и с памятником… это вы хорошо… придумали.
– Это моя идея, – робко вставил Роман Иванович, и Ермолай Ермолаевич посмотрел на него.
– И с казаками хорошо получилось, и со стрельцами и даже Троянский конь мне понравился, – Ермолай Ермолаевич зачем-то взялся за край стола, – в общем… хорошо, я, признаться, и не ожидал.
«А уж как я не ожидал», – подумал про себя Лёня и, пожав плечами, застенчиво улыбнулся.
– Ну что ж, – как бы уже подводя итоги, произнес Ермолай Ермолаевич и положил ладони перед собой, – времени, как говорится, осталось не так уж и много, так что давайте, – он улыбнулся и закивал головой, – приступать к работе.
После этих слов гости быстро встали и пошли к выходу, сделав первые три-четыре шага как-то боком.
Когда Лёня уже в коридоре передавал сценарий Роману Ивановичу, он, между прочим, спросил и насчет гонорара, но Роман Иванович сделал вид, что не расслышал вопроса и в свою очередь спросил, как идут дела на стекольном заводе и, не дождавшись ответа, передал привет своим друзьям Сикелёву и Объемову.
– Да! – он вдруг взял Лёню под локоть, – я, надеюсь, вы у нас доживете до праздника, то есть я не то имел в виду, ну, вы меня поняли, – засмеялся Роман Иванович, – вы у нас доживете и до 800-летия… Я жду вас в гости… завтра… жена мне уже все уши прожужжала, будет и Юлия Ивановна, да, местные поэты, дочь с мужем, приходите обязательно… почитаете стихи… – и Роман Иванович так посмотрел на Лёню, что тот не смог отказаться.
«А это, может быть, даже к лучшему», – подумал Лёня про себя.
– Кстати! – выкрикнул вдруг Роман Иванович, уже прощаясь с Ефимом Боосом, – и вы приходите… ко мне завтра, часикам этак к семи?... да, ведь нам всем очень даже есть о чем поговорить.

На этом Роман Иванович оставил молодых людей и мелкими быстрыми шажками направился к себе в кабинет.
Молодые люди, неожиданно оставшись вдвоем, некоторое время никак не могли начать разговор; молча, они вышли и на лестницу, но, закурив, вдруг заговорили оба, и так энергично, что останавливать друг друга им приходилось даже жестами.

Через минуту Лёня уже рассказывал, как тяжело ему дался ЭТОТ сценарий, Ефим – в каких страшных муках у него рождается последний спектакль. Кончили свои монологи молодые люди: Лёня – безжалостной критикой современной советской поэзии, Ефим – современного советского театра, и каждый при этом каким-то необъяснимым образом давал понять собеседнику, что настоящая поэзия и настоящая режиссура никоим образом не обойдутся без них. Лёня, называя известных московских поэтов крикунами и даже графоманами, говорил, что ими восхищаться могут только дети и невежды и что… и он, затянувшись, делала паузу, которой давал понять, что на них свет клином еще не сошелся. От Ефима в свою очередь доставалось и московским режиссерам и так крепко, что он даже сам вздрагивал от некоторых своих выражений. В конце концов, он стал чуть ли не вопрошать:
– Где пьесы, – говорил он в сторону, – Где актеры?! Где спектакли, я спрашиваю?!!... от которых публика в экстазе восторга выламывает двери театра и жжет вдохновенно всю ночь костры… Где всё это?!!! – почти кричал он, уже глядя на Лёню, но тот только разводил руками…

Тут я хочу, пока разговор двух молодых людей медленно сходит на нет, поддержать их и сказать, что они во многом правы, так как, я, например, тоже ни в Москве, ни в других городах, ни, кстати, и в Троицке не встречал восторженную публику, выламывающую после спектакля двери и жгущую всю ночь «костры восторга», но я встречал другую публику, которая, правда, по другому поводу, но выламывала двери и не деревянные, а железные, и не в театре, а в магазине и гнула турникеты из трехдюймовых труб, что, в конце концов, не обходилось без жертв, и на руках носила эта публика «в экстазе восторга» не актеров и режиссеров, а продавщицу и милиционеров, но это, как вы понимаете, несколько из другой оперы.

Прощаясь с Ефимом Боосом, Лёня, словно ребенок перед занятым туалетом, стал уже притоптывать ногами и подергивать плечами. Ему было уже немного стыдно некоторых своих формулировок и, главное, хотелось как можно скорее приступить к ДЕЛУ (ведь все уже было готово), то есть приступить к воплощению своей Идеи в жизнь.

И хотя он задействовал уже Сикелёва и Объемова, и они уже в полном объеме, так сказать, начали осуществлять его идею своими средствами, ему не терпелось произвести еще, как он любил выражаться, разведку боем.

Лёня отправился на вокзал и имел там продолжительные беседы сначала с Александром-носильщиком, затем с Надеждой Силкиной, а потом и с ними обоими. Лёня сухо, без эмоций, это был его стиль в таких делах, изложил им суть проблемы и, не дожидаясь вопросов, чуть живее, предложил им в качестве вознаграждения 10% от выручки.

Александр и Надежда согласились, даже, кажется, толком и не поняв, что от них требуют.
– А-а-а?... – было вопросительно замычал Александр.
– А что мы должны будем делать? – помогла ему Надежда.
И Лёня не поленился еще раз объяснить товарищам, какие обязанности на них возлагаются. Лёня говорил коротко и профессионально:
– Александр – это погрузка-разгрузка, сопровождение товара, охрана, связь. Надежда – это хранение, очистка от этикеток, сортировка и частично реализация.

В конце разговора Лёня хоть и сказал своим будущим помощникам, чтобы они этот разговор держали в тайне, но и тут же намекнул им, что всё это делается с согласия и по инициативе властей, в преддверии праздника, так сказать, для трудящихся масс, пока не пустят на стекольном заводе бутылочную линию. Александр и Надежда понимающе при этом кивали головами и после ухода Леонида еще долго хмыкали, давая друг другу понять, что им все вроде бы ясно.

 

20

            А вечером следующего дня из ворот стекольного завода выехала машина ГАЗ-51А фургон с прозаической надписью на борту «ТЕХПОМОЩЬ». За рулем машины сидел личный шофер Сикелёва – Николай, а рядом с ним Александр-носильщик, который постоянно вздрагивал и позевывал, видимо, от вечерней прохлады.

О том, что машина покинула завод, Лёне по телефону сообщил Сикелёв и, прибавил к своему сообщению слишком уж серьезно:
– С Богом, Леонид Григорич, – и повесил трубку.
Лёня вздрогнул после этой фразы и оглянулся по сторонам.
Через полчаса позвонил Объемов и сообщил в свою очередь, что погрузка тары происходит нормально.
– Минут через двадцать машина покинет второй объект, – как-то по-заговорщически закончил свою фразу Объемов, что еще больше напугало Лёню.
А еще через полчаса позвонила Юлия Степановна и прошептала в трубку, видимо, прикрывая рот ладонью, что машина благополучно прошла проходную и приближается к объекту.
– Продолжайте наблюдения, – тоже почему-то шепотом произнес Лёня и еще тише добавил, – через час я буду у вас.
Осторожно повесив трубку, Лёня откинулся на спинку кресла и глубоко вздохнул…

Состояние, в котором пребывал наш герой, можно сравнить разве что с состоянием часовщика, который, потратив годы на ремонт каких-нибудь старинных дорогих часов, наконец, завел и пустил их и с наслаждением наблюдает, как еще не прикрытый кожухом механизм, вдруг ожил и начал поблескивать вращающимися шестеренками. Одни вращаются быстрее, другие – медленнее, третьи, кажется, вообще стоят на месте, но мастер знает и чувствует, что и они уже в работе. Наконец его взгляд останавливается на пружинном маятнике, который бьется, словно стальное сердце, и дает возможность жить всему организму.

«Вот и я, словно такой маятник – задаю ритм всему нашему организму», – подумал Лёня и взялся за сердце.
И он представил себя и Сикелёва, и Объемова, и Николая, и Александра-носильщика, и Надежду Силкину, и даже Юлию Степановну с Юлией Ивановной в виде маленьких блестящих шестеренок, которые, сцепившись зубьями, передавали друг другу движение и таким образом вращали огромный вал, несущий массивные стрелки и медленно приближали их к…
– Однако, который уже час, – произнес Лёня вслух и посмотрел на часы, – о-о-о, – прогудел он, словно перед кем-то извиняясь, – уже пора.
Когда Роман Иванович накануне приглашал Леонида к себе в гости, то первое спонтанное желание у Лёни было – вежливо отказаться. Но когда он уже открыл рот и ждал пока Роман Иванович закончит перечислять людей, приглашенных им на вечер, Лёня закрыл рот и подумал, что держать, так сказать, бразды правления всего предприятия куда удобнее и безопаснее в квартире ответственного работника райкома, чем в гостинице или на улице.

Была и еще одна причина, заставившая Лёню принять приглашение Романа Ивановича, но она не получила в сознании нашего героя свое словесное отображение, так как она присутствовала в его сознании как бы между строк. А причиной этой было – желание прочитать свои стихи Ермолаю Ермолаевичу и непременно на публике, чтобы он был свидетелем его успеха. Лёня был уверен, что перед этим не устоит ни один секретарь райкома.

Лёня относился к той категории людей, которые со слезами на глазах оставят даже своих отца и мать, если их позовет за собой стоящее дело.
Еще разговаривая с местными молодыми людьми из ротонды, куда он зашел как преступник на место преступления, да и у дверей театра, где он остановился полюбоваться афишами, и теперь, в салоне трамвая, Лёня иногда поглядывал по сторонам в надежде увидеть где-нибудь на дороге серый фургон с надписью «ТЕХПОМОЩЬ».

И придя к Роману Ивановичу, после громких приветствий и знакомства с гостями и родственниками, Лёня, наконец-то, повстречался взглядом с Юлией Степановной, и та дала ему понять, что все идет по плану. А, пожимая руку Степану Дольнику (Роман Иванович подвел к нему Лёню в последнюю очередь), Леонид смотрел почему-то ему поверх головы в темное, мерцающее огнями райкомовских гаражей окно, что даже удивило местного поэта, и он несколько раз резко оглянулся.
– Лунная ночь, – произнес Лёня задумчиво, – а помните, у Антона Павловича, – «блестит горлышко от разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса», – это все явно происходило не в городе Троицке.
Но эту Ленину шутку, кажется, не поняли, так как гости только смутились, и лишь некоторые, в том числе и Вероника Холина, искусственно улыбнулись. С этой улыбкой Вероника и подошла к Леониду и, держа дымящуюся сигарету на уровне своих напомаженных губ, произнесла:
– Вы абсолютно правы, Леонид, – она почти дотронулась до него мизинцем, – теперь лунная ночь не столь романтична, как в прошлом веке. Вы только посмотрите… – она развернулась к черному стеклу. – Работают какие-то краны, стонут какие-то лебедки, мычат какие-то корабли.
– «Гудят задумчивые болты», – добавил Дольник, и Вероника тут же лениво посмотрела на него.
– Ничего не поделаешь, дорогая Вероника Павловна, – вступил в разговор Роман Иванович, – это всего-навсего ночная смена, без которой мы, увы, пока обойтись не можем – не хватает средств-с.
Роман Иванович почему-то добавил в конце это давно уже уничтоженное всеобщим равенством «эс», и теперь употребляемое только в шутку.
– А средств, действительно не хватает, вы абсолютно правы, Роман Иванович, – сказал Лёня, глядя в ночь, – и особенно ведь на культуру и ее работников, – и он опять повернулся к гостям.
Средства, средства – какие вы все противные материалисты. – Вероника глубоко вздохнула, – но не все же средства хороши, Леонид, надеюсь, вы со мной согласитесь? – и она, склонив голову набок, лукаво посмотрела на Лёню.
Лёня после этой фразы вздрогнул и даже на какое-то мгновение потерял контроль над собой и начал оглядываться по сторонам, но тут же пришел в себя и, закивав сначала головой, произнес:
– Коне… конечно, я с вами… абсолютно согласен… не все, – он вздохнул, – средства хороши-с.
В это время в коридоре раздался звонок. Роман Иванович тут же всплеснул руками и на секунду замер.
– Это Юлия Ивановна, – произнес он, подняв палец вверх, и побежал открывать дверь.
Но его, конечно же, опередила супруга и, когда он вошел в коридор, там уже раздавались звонкие поцелуи старых подруг.
– Ну, наконец-то, – театрально произнес Роман Иванович и кинулся к Юлии Ивановне, чтобы помочь ей раздеться и взять из ее рук свертки, которые она, осматриваясь, не знала куда положить.

Отдав свертки тут же супруге, он, подняв вверх руки, готов был принять от почетной гостьи плащ и шляпку.
Юлия Ивановна была той женщиной, которой не нужно говорить «чувствуйте себя как дома» или «располагайтесь поудобнее» – она быстро обрывала любого, кто пытался ей что-либо подобное посоветовать, так как она чувствовала себя, как дома, везде – весь город Троицк был ей родным домом. В гости она ездила в другие города и государства.
Немного уже тяжеловатой походкой, но еще далеко не старушечьей, она прошла в большую комнату. Там уже встали и чуть ли не выстроились в очередь для приветствия, вынырнув из-за спины Юлии Ивановны, гости.
Роман Иванович первыми представил ей детей.
– Вот, – указал он ладонью на дочку и зятя, – это мои, так сказать, физики и лирики, – Роман Иванович прихихикнул, – и никаких, как видите, проблем.
Дочка тут же кинулась к тете Юле и поцеловала ее в напудренную щеку, а зять только робко кивнул головой и утер слюну на нижней губе своего вечно открытого рта.
– Ну, эти-то мне и дома надоели, – громко произнесла Юлия Ивановна и, подойдя к Степану Дольнику и Веронике Холиной, поцеловала их по очереди в губы.
Поэты, довольные, переглянулись.

Вдруг из кабинета Романа Ивановича в комнату робко вошли Ефим Николаевич Боос и Юрий Александрович Ванин. Они, оказывается, пришли раньше всех и вот уже почти час сидели в кабинете и очнулись только, услышав властный голос Юлии Ивановны.
Юлия Ивановна протянула им руку, и они, замешкавшись несколько, не зная, кому первому ее пожать, наконец, схватились за нее одновременно – один за кончики пальцев, а другой чуть повыше локтя, что вышло уж не совсем прилично. Но Юлия Ивановна все обратила в шутку, сказав, что сразу видно скульптора, и пошла к еще не знакомому молодому человеку, скромно стоящему у окна, которого сразу же заприметила, и которого к ней уже подвигал и Роман Иванович.
– А что… – смерив взглядом молодого человека, сказала Юлия Ивановна, – и прекрасный молодой человек, и не то, что наши… головорезы. Здравствуй, дружочек, – она поцеловала его в лоб, – мне тут про тебя уже все уши прожужжали.
– Очень рад познакомиться, – серьезно ответил Лёня и поцеловал Юлии Ивановне руку, отчего некоторые гости даже ахнули.
В это время в прихожей послышался шум, и через мгновение в комнату влетел Манки-Покровский. Он тут же, сделав шаг назад и приложив руку к груди, стал извиняться перед Юлией Ивановной за опоздание.

– Но не торопитесь, не торопитесь, уважаемая Юлия Ивановна, удалять меня с поля, – пошутил Эдуард Соломонович и сделал вид, что он прячет свою улыбку, – моему неспортивному поведению есть оправдание.
Все гости уже успели разбрестись по комнате, и только Юлия Степановна стояла у стола и, зажмурив глаза, загибала по очереди пальцы, видимо, пересчитывая в уме гостей.

Эдуард Соломонович вышел на середину комнаты и, подняв вверх руку с газетой, словно мальчишка на улице революционного Петрограда, прокричал:
– Последние новости: Ермолай Ермолаевич Помидорнов о предстоящем празднике, «Вести с полей» – Роман Иванович Гнесюк о новом почине райкома партии, «Родному городу в подарок» – стихи молодого московского поэта Леонида Пилиняева, и он, опустив руку, спокойно добавил, – с моим вступлением и комментариями.

Гости оживились и обступили Эдуарда Соломоновича, но тут же расступились, освободив дорогу Юлии Ивановне. Она молча взяла газету в руки и, посмотрела на редактора, который с улыбкой кивнул ей головой.
В комнате наступила полная тишина, и только с кухни доносилось позвякивание тарелок.

– Юлия!!! – наконец, громко произнесла Юлия Ивановна, и на кухне тут же все затихло, – а я ведь не поужинав к тебе приехала, – и Юлия Ивановна под общий хохот обняла подошедшую к ней подругу, – ты ведь знаешь, что чтобы там не писали, я была и останусь до самой смерти своей неисправимой материалисткой. А мужа своего, – она пошла к столу, – я и так знаю, как облупленного, так что… нечего тут… стихи нам Леонид Григорич, надеюсь, сам почитает, – и Юлия Ивановна вернула редактору газету, которую у него тут же кто-то выхватил, и она зашелестела в руках у гостей.
И вскоре то в одном, то в другом углу большой комнаты, стал раздаваться откровенный смех, после которого Эдуард Соломонович утвердительно кивал головой на вопросительные взгляды Юлии Ивановны. А после очередного хохота, которым разразился скульптор Ванин, Юлия Ивановна не выдержала и попросила газету обратно.

Роман Иванович, сделав несколько быстрых шагов, громко пригласил гостей к столу.
И пока Юлия Ивановна с серьезным видом читала «вступление и комментарии» главного редактора, гости молча заняли свои места и взяли на изготовку ножи и вилки; все ждали реакции Юлии Ивановны. Но она, видимо, сбиваемая запахами и красотой блюд, которыми был уставлен стол, никак не могла сосредоточиться и поэтому уже несколько раз прочитывала одну и ту же строчку.

– Нет… – она отодвинула от себя газету и откинулась на спинку стула, ты, Эдуард Соломоныч, лучше забери пока эту свою полосу… – и она бросила взгляд на стол, – искусство моей Юлии мне сейчас как-то ближе к сердцу.

Все опять засмеялись и, пока Юлия Ивановна закрывала свое черное бархатное платье полотенцем, мужчины быстро наполнили рюмки водкой, коньяком и даже виски, которое Роман Иванович по такому случаю достал из своего НЗ. Затем мужчины стали предлагать дамам закуски и после того, как они энергично кивали головами, начинали наполнять их тарелки и делали это до тех пор, пока дамы, смеясь, не хватали мужчин за руки.

Сначала на фоне постоянного скрежета ножей и вилок по дну тарелок в комнате раздавались только отдельные шутки и смех, – никто не решался начать общий разговор. И только когда Юлия Ивановна после короткого и какого-то сумбурного тоста Романа Ивановича выпила рюмку армянского коньяка и, закусив двумя кусочками севрюги горячего копчения величиной с ладонь, положила вилку и откинулась на спинку стула, Эдуард Соломонович начал опять привлекать внимание гостей к свежему номеру «Авангарда». Но Юлия Ивановна рукой остановила его и… начала свои традиционные пространные рассуждения о культуре вообще и о культуре в городе Троицке в частности…

– Да потому что нет у людей настоящей культуры, – отвечала она сама себе и кивнула Роману Ивановичу, стоящему рядом с ней с бутылкой коньяка в руке.
Гости внимательно слушали монолог Юлии Ивановны и тщательно при этом пережевывали пищу, а, проглотив кусочек сервелата или грибок, еще продолжали некоторое время жевать по инерции и кивать в знак согласия. Лёня сидел напротив Юлии Ивановны и поэтому кивал чаще других и даже иногда поддакивал ей: «Я абсолютно с вами согласен» или «это мало кто понимает даже в Москве».

Хотя Лёня и внимательно слушал Юлию Ивановну – почти не сводил с нее глаз – но он все-таки умудрялся иногда переглянуться с Романом Ивановичем или Юрием Александровичем, Ефимом Николаевичем или Юлией Степановной, и всем им было что сказать Лёне этим своим коротким взглядом. И они прекрасно его понимали, так как либо еле заметно улыбались, как это сделали Юлия Степановна и Эдуард Соломонович, или делали серьезные лица и опускали глаза, как Роман Иванович и Ванин.

Скоро монолог Юлии Ивановны стал подходить к концу, а об этом гости могли судить по все увеличивающимся паузам, которые она делала, высмотрев на столе очередную закуску (которую ей тут же подносил Роман Иванович), или по пристальным взглядам, которые она все чаще и чаще стала бросать на Дольника и Веронику Холину, видимо в надежде, что те поддержат ее; но если такое и случалось, то она сразу же их перебивала и еще с минуту энергично продолжала свой монолог.

И вот во время одной, слишком уж затянувшейся паузы, в комнату вошла Юлия Степановна с огромным блюдом в руках, за которым белым шлейфом тянулись струйки горячего пара.
– А вот и горячее, – обрадовался Роман Иванович, хотя сам же давал отмашку своей супруге, которая наготове простояла у двери на кухню минут пять.
– Позвольте, я уберу у вас тарелочку, – поухаживал Роман Иванович за почетной гостьей и жестом показал жене, чтобы она положила ей первой.
– А я вот сейчас загадаю всем загадку… да, – сказала Юлия Степановна и не без труда поставила блюдо на освобожденное на столе место, для чего грибкам, редьке с гусиными шкварками и салату из дальневосточных крабов пришлось здорово потесниться, – да… загадку… – она выпрямилась, – а попробуйте теперь отгадать – из чего это блюдо приготовлено?
Гости оживились и, поерзав на стульях, наполнили бокалы и почти без тоста, так как вряд ли можно было считать тостом реплику Бооса: «Под горячее… хорошо», – опрокинули по рюмке водки и принялись за неизвестное блюдо.
Ели молча, задумчиво, отламывая вилкой маленькие кусочки и тщательно их пережевывая.
Первым молчание нарушил зять. Он посмотрел на Юлию Ивановну, отчего его губа отвисла ниже обычного и немного картавя, произнес:
– По-моему – это лыба.
За столом раздался откровенный смех Ванина.
– А если поточнее, – поддержал зятя Степан Дольник, – это… – он закатил глаза к потолку, – … осётр.
– Севрюга! – глядя в тарелку и немного скривив рот, произнесла Вероника Долина и как бы в доказательство своих слов достала изо рта и показала всем длинную тонкую косточку.
– Белуга или… стерлядь, – бодро подключился к спору Эдуард Соломонович.
После его слов все посмотрели на Юлию Степановну, но та мило улыбнулась и покачала головой.
– А может это спинка минтая?... – еле выговорил Ванин и поперхнулся, отчего мужчины тут же начали колотить его по спине и так сильно, что он даже начал защищаться от ударов рукой.
Женщины после предположения Ванина, сморщились и замахали руками.
– Это, наверное, белорыбица – попробовала свое счастье дочка Романа Ивановича и Юлии Степановны.
– Нет, – ответила мать.
– Нельма? – заглянул хозяйке в глаза Эдуард Соломонович и, после паузы, добавил, – лосось или сёмга.
– Нет, нет, весело отвечала Юлия Степановна.
– Ну, я тогда не знаю… - он развел руками.
– А может это макрорус…? – уже прокашлявшись и съев корку черного хлеба, произнес Ванин, и в полной тишине добавил, – или может это еще мясо криля.
Образовалась довольно продолжительная пауза, в которой все перевели взгляд на Юлию Степановну.
– Нет, Юрий Александрович, и откуда вы это только берете эти экзотические названия.
– Нет, Юлия Степановна, вы нас просто заинтриговали, – заговорил Дольник, – ну, что там еще осталось: чавыча, горбуша… нельма?
– Нельма уже была, – быстро вставил Роман Иванович, который с довольной улыбкой стоял над столом, словно дирижер над оркестром.
– Нет, нет, нет, – уже просто замахала руками Юлия Степановна.
– Ну, тогда что ж… карась что ль? Треска? Окунь?
– Да что вы, Степан Николаич, – почти обиделась хозяйка.
– Ламбардас! – громко и четко вдруг произнес Боос и опрокинул очередную рюмку.
В комнате образовалась тишина, и все посмотрели на режиссера, который аппетитно захрустел соленым огурчиком.
– Это форель, – небрежно вдруг произнесла Юлия Ивановна и посмотрела на подругу, – что? отгадала?
Та только развела руками, и все тут же зааплодировали, но Юлия Ивановна остановила аплодисменты поднятой рукой.
– Просто муж вчера принес с работы форель, вот я и догадалась, – из одного же буфета отовариваемся! – повысила вдруг голос Юлия Ивановна и, обняв подругу за талию, громко захохотала…
Раздался телефонный звонок, и через несколько секунд Роман Иванович подошел к Юлии Ивановне и тихим, но твердым голосом произнес:
– Вас … Ермолай Ермолаевич.

Гости сразу же замолчали и, пока Юлия Ивановна разговаривала с мужем, никто не проронил ни слова и даже, кажется, не пошевелился. Только Ванин попытался было поговорить с Лёней, но на него так посмотрели, что он тоже замолчал и уткнулся в тарелку.
Через три минуты Юлия Ивановна положила трубку, вздохнула и, сказала, что ей пора собираться.
– Машина уже ждет, – закивала она головой и стала подниматься.
Гости тут же повскакали с мест и, окружив Юлию Ивановну, стали упрашивать ее остаться.

– Нет, нет, – отмахивалась она от них, – да я и не рассчитывала на такой вечер… стол. Я и заезжала-то на пять минут… посмотреть на мою Юлию.
Пока продолжалась вся эта суета с проводами Юлии Ивановны, то есть прощание со всеми по очереди, только теперь в обратном порядке, Леонид, пообещав «непременно быть и читать стихи», опять встретился взглядом с Юлией Степановной. Только на этот раз взгляд Юлии Степановны сопровождался еще и легким кивком, который Лёня абсолютно правильно понял, так как, выйдя через минуту на кухню, застал хозяйку дома одну. И Юлия Степановна, прикрыв дверь, тут же сообщила Леониду, что она только что звонила на проходную и что все там у них идет нормально.
– Они заканчивают уже третью погрузку, – еще тише закончила она и тут же вышла из кухни…
Лёня зачем-то оглянулся, затем посмотрел в окно, словно в иллюминатор космического корабля, и медленными широкими шагами вышел вслед за хозяйкой.

После ухода Юлии Ивановны, гости как бы ожили, Мужчины расстегнули пиджаки и расправили плечи; женщины одернули платья и незаметно поправили лямки лифчиков.

Наконец-то завязался общий разговор, но он был несколько сумбурным и напоминал больше звуки оркестра, музыканты которого настраивают свои инструменты.

Наливать стали чаще и полнее.
Эдуард Соломонович все-таки прочитал свою заметку, но в общем шуме никто ничего толком не понял, а когда он замолчал, все стали говорить совсем о другом, так что Эдуард Соломонович даже обиделся.
Лёня читать стихи отказался. Он посчитал неудобным делать это в отсутствии Юлии Ивановны.
А скоро уже зазвенели и разбитые фужеры, и раздался голос Ефима Бооса, который, отодвигая рукой Дольника, почти кричал Ванину на ухо:
– А, я говорю, мой метод – восемь репетиций! – он с трудом отгибал пальцы и, показав их Ванину, уже откровенно прокричал, – восемь!!!
На что скульптор спокойно и, не глядя на режиссера, возражал:
– Не восемь, а восемь с половиной.
– Восемь!!! – еще громче кричал режиссер.
– Восемь с половиной, – спокойно поправлял его скульптор.
Первым встал из-за стола Лёня. Он поблагодарил, вышедшую ему навстречу Юлию Степановну, и стал быстро одеваться.
Никто его уходу не огорчился, скорее даже некоторые ему обрадовались, так как если после ухода Юлии Ивановны, ее никто не посмел обсуждать, то Лёне тут же принялись «перемывать кости»», и разговор сразу же стал походить на выступление диксиленда, в котором женщины взяли на себя роль щипковых инструментов, а мужчины - духовых.
Но на этом общем разговоре я подробно останавливаться не буду, так как, я думаю, каждому приходилось участвовать в такого рода разговорах и каждый знает, что, ругая, другого, иногда даже любя, мы как бы одновременно подсознательно хвалим себя, так что ничего нового о нашем герое из этого разговора мы не узнаем.

 

21

            На следующее утро Лёню разбудил звонок Сикелёва.

Лёня был не в состоянии вести деловые разговоры, и только когда в трубке послышались короткие гудки, понял, что означала фраза: «На склад уже поступила готовая продукция, поздравляю».

«Теперь захочешь остановить этот маховик – не остановишь», – подумал Лёня и поплелся в душ.
Какое-то равнодушие охватило Лёню вдруг к затеянному предприятию, и об этом можно было судить по тому, что отвечал Лёня по телефону Александру-носильщику.
– Ну, пусть, пусть ваших будет 15%, – говорил Лёня, перебирая принесенные Татулычем газеты, – но людей у меня нет, нужно, дорогой товарищ Александр, обходиться своими силами, всё.
И только, развернув «Авангард», Лёня вдруг вспомнил вчерашний вечер и Эдуарда Соломоновича с газетой руках.
– Как же я мог забыть, – прошептал Лёня и начал рыскать глазами по страницам и быстро наткнулся на так хорошо ему знакомые столбики четверостиший, над которыми, как всегда крупно, было набрано: ЛЕОНИД ПИЛИНЯЕВ, город МОСКВА.

Но Лёня не стал перечитывать свои стихи сразу, – он решил растянуть удовольствие. Перелистнув страницу, он прочитал, не торопясь, в разделе «их нравы» заметку о жителе штата Техас Джеке Уэббере, который получил три с половиной года тюрьмы за убийство щенка по кличке «Вьяса». А чуть ниже, уже почему-то вслух, Лёня с выражением прочитал:
– 2000 марок – такой штраф заплатил господин Циммерман господину Зельцеру из Бонна за плевок в лицо, что судом было признано оскорблением личности. Требуемое наказание за нанесение телесных повреждений было судом отклонено.
И только после это опять нашел свои стихи и, несколько раз повторив про себя: «Пусть их теперь почитают, пусть, пусть, пусть», не без удовольствия прочитал так хорошо знакомые ему строки:


* * *

«Капитан в погонах
В паспортном столе
Строго по закону
Выдал паспорт мне.

Он лежит в кармане
Новенький такой,
Я его и money
Трогаю рукой.

Милиционеры
И кассиры тож
Давят мне на нервы –
Будто непохож.

Хорошо и быстро
В фотоателье
Сделали на вырост
Это фото мне.


Я сижу на стуле
Словно монумент, –
Вот он мой документ,
Или – документ?



* * *

Читал стихи, и синей птицей
Они взлетали со страниц.
Но суждено им возвратиться,
Как стае перелетных птиц.

Пусть пробежит земля под ними,
И реки – за строкой строка.
И чужеземец пусть поднимет
Перо лихого вожака.

Но в жизненном круговороте,
Не после Леты и не до,
А где-то на родном болоте
Совьют они свое гнездо.



* * *

В том-то вся и штука,
Дорогой мой друг,
Что моя наука –
Корень всех наук.

Запах перегноя,
Угли и зола –
Все в ковчеге Ноя
От добра и зла:

Тихо добрый гений
Бродит по земле.
Горы удобрений
Преют в сизой мгле.

И опять весною,
Через сотни лет,
Яблоня фатою
Сбросит белый цвет.

Небеса и недра,
Вырастив сады,
Будут соком щедро
Наливать плоды.

Но, устав от гнева,
Будет спать народ,
А в тени от древа
Гнить запретный плод.



* * *

Я утром наступил на обруч –
Не знал от боли куда деться –
Ударил под коленку сволочь, –
Чуть не заплакав, вспомнил детство.



* * *

Земля еще тепла,
а небеса остыли –
Осталась только память
о солнечном тепле:
Холодные лучи
сквозь марлю снежной пыли,
И мокрые следы
на суетной земле...

А ночью все кругом
пришло в оцепененье,
И громко под ногами
хрустит замерзший снег.
И вдруг оборвалось
вдали хмельное пенье, –
Упал иль поскользнулся
неловкий человек?

А за домами поле,
стога седого сена,
Белеет между ними
холеная луна;
И не понять ему
какого это хрена
Такая стала склизкая
родная сторона...



Прочитав стихи, Лёня задумался и вспомнил намеки Эдуарда Соломоновича «на какой-то даже юмор» в его стихах». Ему сейчас они тоже показались несколько с юмористическим оттенком. Но Лёня не стал долго об этом думать, а списал все на вступление главного редактора, которое он тоже прочитал и в котором тот, предваряя Лёнину подборку, писал в частности, что от великого до смешного – всего один шаг. Это Лёне, в общем, понравилось.
«Немного двусмысленно, – он причмокнул губами, – но все равно хорошо».

Упоминание, в связи с его стихами, о великом, ему было приятно в любом контексте.

Наконец Лёня встал, сходил в туалет, лениво побродил по номеру и, достав из портфеля серую замасленную тетрадь, опять лихо завалился в кровать, чтобы написать все-таки дневник Романа Ивановича Гнесюка, который частично уже был написан во время работы над сценарием.
Правда, то, что стало выходить из-под пера Леонида Пилиняева, с большим трудом можно было назвать дневниками – это, скорее, получались «мысли и размышления о культуре и жизни», как Лёня написал в качестве заголовка на чистой, но слегка замасленной странице, отчего его «перо» вдруг проскальзывало, словно нога на запорошенном первом льду.

Лёня писал даже с удовольствием, о чем можно было судить по тому, как он вдруг с улыбкой потягивался и тут же продолжал писать, что-то нашептывая себе под нос.

Были в этих «мыслях и размышлениях», как и обещано заголовком, и короткие мысли, ну, например: «Хорошая женщина, словно хорошая песня, передается из уст в уста», – а были и размышления на полстраницы, где «Роман Иванович», например, сравнивал русский роман с вкусным обедом, подаваемым в фарфоровом немецком сервизе официантом во фраке и с бабочкой, но из национальных русских блюд, не считая, правда, французского шампанского, и сдобренный разговором с непринужденным английским юмором. Были записи и чисто дневникового типа, например: «Два часа ночи, смотрю из окна на ночной город. В окнах Первого секретаря – свет… Работает, старик». Были там рассуждения и о театре, и о скульптуре, и об архитектуре, и даже о художественном переводе. В частности Роман Иванович обращал внимание на то, что если «der Milch» и «молоко» - это слова, обозначающие одну и ту же жидкость, если, конечно, не брать во внимание ее жирность или процент добавленной в нее воды, то вот «бидон» – это не совсем «die Kugel», ну и т.д. и т.п., что, в общем, интересно, наверное, только специалистам.

А одна запись «автора» даже взволновала, и, когда он (это уже после того, как дневники были готовы) в присутствии Лёни прочитал вслух: «А что есть, собственно, Жизнь, как ни памятник, который каждый сам себе ваяет?.. А то, что люди привыкли называть личной жизнью, то есть то потворство своим порокам, есть всего лишь отходы от этого памятника, и годятся они разве что только на посыпку дорожек в парке культуры и отдыха им. Горького», – то тут же потянулся за кошельком и выдал Леониду Григорьевичу три пятидесятирублевые бумажки, которые тот небрежно сунул в бумажник, где Роман Иванович, конечно, не разглядел, а я так заметил целую пачку купюр и не меньшего достоинства.

Я чувствую, что здесь нужно, хотя бы вкратце, рассказать о том, как они туда попали.

Когда наш герой уже заканчивал «мысли и размышления» Романа Ивановича Гнесюка, к нему в номер кто-то постучался. Вы знаете, как Лёня не любит, когда ему мешают работать, и поэтому легко можете себе представить, с каким настроением он пошел открывать дверь, после того, как в течение пяти, наверное, минут, посылал проклятия в адрес непрошенного гостя. Но Лёня все-таки открыл дверь и, как вы сейчас убедитесь, не пожалел об этом. Непрошенным гостем оказался некто Виктор Пьянзин, директор подпольного ликеро-водочного завода из Хабаровска, который приехал в город Троицк в командировку на стекольный завод. Он, конечно же, был разочарован остановкой бутылочной линии, но и приятно удивлен встречей на рынке с Александром-носильщиком, торгующим посудой прямо с машины. Виктор купил для начала у Александра бутылку за пять рублей, а ровно через сутки по своим кагалам вышел и на Леонида.

При знакомстве Виктор не жалел эпитетов в адрес Лёни, назвав его один раз даже гением, и рассказал о бедственном положении их предприятия.
– И все из-за отсутствия посуды, – с досадой закончил он… – Но вы мне можете полностью доверять, – после паузы продолжил Виктор, заметив некоторое недоумение на лице своего коллеги, – даю честное, так сказать, купеческое… если бы я был оттуда, – он показал большим пальцем за спину, – то к чему были бы эти разговоры, ведь я знаю всю вашу цепочку, потратил на это целые сутки: Сикелёв, Объемов, гаражи, рынок, вокзал…
Лёня рукой остановил Виктора и спокойно произнес:
– 125 тысяч.
– Вот это другой разговор, – обрадовался Виктор, – пятьдесят, – и он, улыбнувшись, склонил голову набок.
И тут молодые люди посмотрели пристально друг другу в глаза и вдруг откровенно рассмеялись…
А через минуту уже жали друг другу руки – сошлись на 100 тысячах рублей за 25 тысяч бутылок, – и пусть такая сумма не удивляет читателя, так как в городе Омске, например, бутылка разбавленного спирта шла уже в то время по 25 рублей.
Расстались молодые люди друзьями, решив продолжать сотрудничество на обоюдовыгодной основе.
Ждал Лёню и еще один сюрприз.

После ухода Виктора Пьянзина, в номер к нему прямо-таки ворвался Игорь Игоревич Нетто – директор Троицкого универмага, и, что называется, с места в карьер, спросил:
– Куда отгружать посуду?! – и упал в кресло.
О появлении молодого московского поэта в городе Троицке Игорь Игоревич узнал от Надежды Силкиной и сразу же как-то насторожился. Получая затем дополнительные сведения о Лёне от Александра-носильщика, инженера Щетинина, от дежурного по райкомовским гаражам, от раздатчицы в райкомовской столовой Анны Дмитриевны Лобовой, Игорь Игоревич вместе со своим другом Поправко решил не ждать, когда за ним приедет серая техпомощь, а сдать утаенную от народа посуду добровольно. Лёня, к большому удивлению Игоря Игоревича, поблагодарил его за благородный поступок и сказал, что троицегородцы не забудут этой щедрости, и тут же распорядился принять партию посуды от универсама.
– Бесплатно, – уточнил Лёня и серьезно посмотрел в глаза Игорю Игоревичу.

 

22

            Когда Лёня остался один, он вдруг почувствовал какую-то усталость. Так он всегда себя чувствовал, когда лишался настоящей работы.
«По-моему, самое время отдохнуть» – подумал наш герой и, подведя свои часы, позвонил Евгению Лукьяновичу и рассказал о своих намерениях.
– Нет проблем, Леонид Григорьевич, нет проблем, – поддержал его Сикелёв, – я сейчас же позвоню Гнесюку, и он вам устроит путевку в наш санаторий в Хилово. А вы сегодня не зайдете к нам? Очень, знаете ли, много интересного.
– Евгений Лукьяныч, – лениво отвечал Леонид, – но это, если хотите, можно оформить, как отпуск за свой счет.
– Что вы? Что вы? – засуетился Сикелёв, – я совсем не то имел в виду, я думал, вы зайдете на склад готовой продукции.
– Хотелось бы, конечно, – вздохнул Лёня, но я думаю, дней через десять там будет еще интереснее.
На другом конце провода послышался гомерический хохот, так что Лёня даже отклонил голову от телефонной трубки.
На следующее утро за ним заехал Николай, и Лёня отправился в Дом отдыха «Хилово».
«Директор предупрежден, так что никаких проблем с устройством не будет», – эти слова Сикелёва несколько раз вспомнились Лёне дорогой, когда он наблюдал за работающими на колхозных полях студентами, которые время от времени выпрямлялись и, держась за поясницу, провожали взглядами мчащуюся по шоссе черную «Волгу».
Стояла уже поздняя осень, и опадающие листья обнажали темные ветки деревьев, и лишь изредка можно было увидеть прижавшиеся к домам зеленые кусты сирени или жасмина. Лёне опять вспомнилась его Идея, и он, чтобы отогнать мысли о ней, хотел, было, уже попросить Николая прибавить газу, но вдруг увидел на поле каких-то детей и попросил притормозить.
– А вы что здесь делаете? – спросил он конопатого мальчугана лет семи, по колено и до локтей испачканного в грязи.
– Сто? Сто? – буркнул он, по-детски шепелявя, – не видись сто-ли буаки собийаем.
Но тут откуда-то из-за куста выскочила, видимо, учительница и увела мальчугана в поле.
Лёня улыбнулся, опустив голову, но вдруг бодро скомандовал:
– Вперед!

На стеганой кожаной двери директора дома отдыха висела табличка, на которой каким-то детским почерком было написано: «Часы приема по личным вопросам». Буква «п» в слове «приема» напомнила Лёне мушкетера, расшаркавшегося в знак приветствия.
В администрации стояла какая-то подозрительная тишина, и Лёня это заметил как-то вдруг, когда поднял уже кулак, чтобы постучать в дверь кабинета директора; ему даже показалось, что в кабинете никого нет. Но когда Лёня постучал, то за дверью послышалось довольно бодрое:
– Да, да, заходите.
И Лёня, хмыкнув, вошел в кабинет.
Директор встретил Леонида, как родного.

Он каким-то образом сразу догадался с кем «так сказать, имеет честь» и с распростертыми руками вышел к нему навстречу и, если и не обнял, и не расцеловал, то долго тряс руку, придерживая при этом левой рукой за локоть, и тряся двойным подбородком и двойным животом, который сделался таковым, оттого что его сильно перетянули, свернувшимся в трубочку, ремнем.

Директор оказался очень разговорчивым человеком. Он засыпал просто Лёню вопросами, на большинство из которых сам же отвечал и тут же рассказывал какую-нибудь забавную историю из своей жизни. И за те десять минут, которые Лёня пробыл у него в кабинете, он успел рассказать ему чуть ли не всю свою биографию, солидное место в которой он отвел работе массовиком-затейником в городе Краснодаре, – при этом он вышел на середину кабинета и, встав в какую-то игривую позу с прижатыми к животу локтями, процитировал большой отрывок из своей любимой программы. Лёня искренне удивился и похвалил директора, но и тут же изобразил на лице усталость, чем чуть было не напугал директора, так как хватил, видимо, через край.

Тут же по телефону была вызвана Калерия Германовна Манжело – сестра-хозяйка дома отдыха, которая, когда Лёня окончательно пришел в себя, проводила поэта в отведенную для него, пустующую пока, дачу одного ответственного работника.
Дача находилась в сосновом бору на высоком берегу реки.

Первые два дня отдыха протекли спокойно и ровно, точно так же, как текла за окном дачи крутобедрая река Беляйка. Лёня бродил по лесам, предаваясь философским размышлениям о смысле жизни, смотрел иногда часами телевизор, читал газеты, регулярно, четыре раза в день, ходил в столовую, где во время приема пищи мило беседовал с пожилой парой из Старожинска.

Но на третий день Лёня вдруг (как это всегда у него бывает) почувствовал какой-то холод в животе, что предвещало прилив творческих сил. И действительно, холод не обманул, – вечером этого же дня Лёня засел за письменный стол и семь дней кряду, не выходя из дачи (разве что в столовую) и в буквальном смысле слова, не разгибая спины, творил.

К вечеру седьмого дня он поставил в конце последней рукописи жирную точку и, просмотрев все исписанные листы, вслух произнес:
– А, однако, обалденная выдалась осень, – и несколько раз быстро по-детски погладил себя по голове.
Среди написанного Лёней за эту «обалденную» осень была большая, в полторы тысячи строк, повесть в стихах под названием «Смешная история», из которой я процитирую только начало:
«Как наша жизнь порой подобна
Нелегкой шахматной игре:
То проиграть нам неудобно,
То побежденным быть не грех.
Фигуры всем одни – хоть тресни, –
От пешек и до королей,
Но тот играет интересней
Кто просто-напросто умней», –

трагедия в трех действиях «Женщина и поэт», из которой я процитирую финал:

«Глафира – к черту логарифмы…
Ведь жизнь идет… и видит Бог,
Что это просто лишь для рифмы
Я был в тот час у Ваших ног», –

две поэмы «Сад воспоминаний» и «Пятая стена», из которых я не буду приводить ни слова.
О лирических стихотворениях я уже и не говорю – их было написано без счета, и я приведу из них, чтобы не утомить читателя, только по нескольку строк, самых, на мой взгляд, характерных для поэта:


«Но тишину желаний я выдержать не смог.
О! – крик твоих лобзаний – развратен я, как Бог».
или, –
«Мы редко бываем вместе.
Тебе не понять – ты права.
Ты долго стоишь на месте,
Сунув руки в мои рукава».

И только то стихотворение, после которого Лёня поставил жирную точку, я позволю процитировать целиком:

«Не умрет любовь. Она,
Словно ветер на просторе,
Вдруг покинет парус в море
И исчезнет, как волна.

Штиль не вечен. Жди, моряк,
И наполнит парус ветер,
И красавица заря
Путь к земле тебе осветит».

Это стихотворение стало в каком-то смысле пророческим, так как буквально на следующий день, после его написания, Лёня познакомился на санаторских танцах с директором Дворца культуры «Восток – 2» Анной Степной и, оставшиеся три дня отдыха, не расставался уже с ней, как до этого не расставался с пером и бумагой.
Эта дружба двух молодых людей прошла почти незамеченной для отдыхающих, так как то, что Лёня не замечал их Ганну (ой, не замечал ли?) целых семь дней, измотало их и, когда, наконец, на восьмой день, ночью, из окон занимаемой Лёней дачи донесся низкий женский голос: «Ревет и стогнэ Днiпр шiрокий», – все только с облегчением вздохнули и про себя подумали: «Ну и, слава Богу».
На десятый день Лёня простился с отдыхающими.
Он пожал руки своим соседям по столу, директору и Калерии Германовне, поцеловал свою Ганну в открытый и гладкий лоб и, помахав всем остальным рукой, отправился в пустом «Икарусе» в город Троицк, где, как он объяснял, готовой прослезиться подруге, его уже давно ждут большие дела.

 

23

            Уже подъезжая к городу Троицку, в глаза Лёне бросились некоторые перемены, происшедшие в городе за время его отсутствия.
Сначала они с шофером даже переглянулись, сдерживая улыбки, когда увидели, что на дорожном знаке кто-то выбил из названия города букву «и». Потом, уже на улице Подвойского, где на доме политпросвещения был повешен огромный плакат со словами: «Город строится!» – кто-то в слове «строится» поставил ударение на втором слоге. И, наконец, на площади Ленина, где напротив райкома, полукругом, были размещены щиты с, так сказать, лейтмотивом всего праздника: «Троицк мчится – Троицк скачет!» – кто-то в глаголе «мчится» после буквы «м», сверху, поставил маленькую букву «о». Издалека, да и из окон райкома, ее, конечно, видно не было, но с пяти метров прохожие уже начинали хихикать и что-то шептать своим попутчикам на ухо.
«Конечно же, это все сегодня же можно будет исправить», – подумал Лёня, но эти перемены в городе все-таки его насторожили.
Отблагодарив шофера, Лёня вышел из автобуса у проходной стекольного завода.

Его тут же заметили и донесли о его приезде Сикелёву, и тот, бросив все дела, вышел встречать своего зама.
Дорожной пылью от проходящих машин была окутана встреча двух коллег… Евгений Лукьянович и Лёня, улыбаясь, подошли друг к другу, глубоко вздохнули и почти обнялись, а затем, не прерывая рукопожатия, прошли в правление завода.
– Ну, наконец-то, наконец-то, – отряхиваясь от пыли, произнес Сикелёв, – хорошо отдохнули?
– Да какой там отдых, – бодро ответил Леонид, – все время работал, – и он показал Сикелёву лопнувший мозоль на среднем пальце правой руки.
Сикелёв шмыгнул носом, и, осмотрев палец, сочувственно покачал головой.
– Значит, вот оно как… непросто дается.
– Да-а, Евгений Лукьяныч, вот так вот, – закивал Лёня, – но давайте вернемся все-таки к прозе… жизни… с чего мы начнем?... Давайте со склада.
– Конечно, конечно, – затараторил директор, – только сначала зайдем в кассу - сегодня же последний день, а у нас на этот счет строго.
Лёня с недоумением посмотрел на директора.
– Сегодня же получка! – торжественно произнес Евгений Лукьянович и почти силой потащил Лёню по коридору.
И вскоре они подошли к маленькому окошечку, у которого в очереди стояло несколько человек.
– Вот, остались самые недисциплинированные, – пошутил Сикелёв.
Лёня освободился от объятий Сикелёва и встал в очередь. Но вдруг услышал какое-то робкое «здрасьте» и, заглянув в лица, стоящих впереди молодых людей, узнал дочку и зятя Романа Ивановича Гнесюка. Лёня тоже поздоровался, но только с какой-то вопросительной интонацией, и быстро осмотрел очередь. Остальные люди ему тоже показались немного странными для очереди в заводскую кассу, и Лёня хотел, было, что-то спросить у Евгения Лукьяновича, но тот, схватив его за руку, подвел силой к окошку и, сунув ему в руку авторучку, привязанную к счетам бумажной веревкой, указал пальцем место, где нужно расписаться.
– Да!!! – вдруг вскрикнул Евгений Лукьянович и так громко, что очередь вздрогнула и насторожилась.
Евгений Лукьянович взял тогда Лёню под руку и отвел в сторону.
– Праздник-то наш перенесли на неделю вперед. Да!
– Как вперед? Почему? – Лёня спрятал в бумажник полученные деньги.
– Или назад?... Короче Новохоперск и Старожинск, узнав, что мы готовимся к 750-летию, решили тоже… и раньше нас… Нет, вы только подумайте, какие сволочи… Мне звонил Щетинин. Я тут же к Помидорнову… Так что хорошо, что вы приехали, а то бы, – директор развел руками, – опоздали к раздаче – праздник-то – завтра.
– Как?! – Лёня приблизился к Сикелёву, – ведь, наверняка, еще ничего не готово!
– Не готово… Конечно… Ну и что? – улыбнулся Сикелёв, – первый раз, что ли? Да это еще и к лучшему – есть повод, так сказать, проявить свой энтузиазм, – и он почесал затылок, – ведь наш брат только этого и ждет, откуда бы тогда, вы думаете, ордена и повышения… Кстати, вас тут все ищут, мы даже телефон в вашем кабинете отключили – раскалился просто. Так что пока вас не заарканили эти праздные люди, – Сикелёв улыбнулся своей шутке, – давайте кончим наши дела.

Они уже приближались к складу.
– Жилу-то вашу мы, кажется, выработали до конца – песок уже пошел. Да вы сейчас сами все увидите, – и Сикелёв, пропустив вперед Лёню, закрыл за собой на щеколду массивную, обитую листовым железом, дверь.
Лёня сразу же почувствовал прохладу и сырость большого складского помещения. Откуда-то сверху туда проникали лучи слабого уже осеннего солнца. Вдруг Лёня услышал какой-то мелодичный легкий звук, словно ветер колыхнул огромную люстру с хрустальными подвесками.
– Вот это и есть, так сказать, материализация вашей Идеи, – размноженный эхом, донесся до Лёни голос Сикелёва, да вы посмотрите сюда, и Евгений Лукьянович провел по воздуху рукой.

И Лёня, наконец-то понял, что всё то огромное количество готовой продукции – есть не что иное, как всего-навсего – ПУСТЫЕ БУТЫЛКИ. Нет, он, конечно, знал, что подразумевалось под этим термином, и предполагал и даже желал, чтобы их было как можно больше, но когда он увидел их все вместе, он был просто поражен… И, главное, тем, что они были не просто пустые бутылки, так сказать, еще пустые, а тем, что они были УЖЕ пустые. Такому количеству бутылок с водкой он бы так не удивился. Ведь что с ними будет с полными бутылками, когда и кто и по сколько их выпьет – это еще неизвестно и поэтому не так страшно. Но эти-то!!! Они ведь УЖЕ выпиты, и Лёня даже знал, в основном, кем! На всё это было жутко смотреть…

Лёня подошел к ящикам и достал из них одну бутылку – она оказалась из-под вина. Лёня подержал ее в руках, словно взвешивая, и вдруг увидел на дне пробку. Лёня криво улыбнулся. Ему представилось, как её вдавливали туда на морозе корявым мизинцем или ржавым гвоздем где-нибудь за углом или в сквере, и распили «из горла», матерясь, выплевывая потом крошки.

– И кто же ты такой – распивший ЭТУ бутылку? Произнес Лёня вслух и, сощурившись, посмотрел на высокие ряды ящиков, один из которых вдруг пошатнулся, словно пьяный, отчего Лёня чуть было не кинулся к нему на помощь, но ряд, прозвенев бутылками, устоял, – и где ты сейчас? Как?
Лёня глубоко вздохнул и, держа перед собой бутылку, стал медленно прохаживаться по складу.

«С другом ли ты распил ЁЁ, – рассуждал про себя Лёня, - с которым не виделся несколько лет и случайно повстречался уже на пути к дому, и которого ты потом долго заставлял себя уговаривать, повторяя сто раз, что ты поклялся и жене, и детям на этот раз «завязать» навсегда… и после этой бутылки у тебя вдруг начался тяжелейший запой и ты пропил в доме все, что только можно – вплоть до колготок жены, и сейчас отбываешь срок в городском ЛТП и работаешь на полигоне тарного или «во вредном цехе» лакокрасочного…

Или ты, затосковав, выпил ЁЁ по-черному, в пустой квартире, так как к женатым друзьям с бутылкой идти было стыдно, а со случайными людьми пить страшно и не интересно, и ты, «махнув» стакан стоя посередине кухни, подмигнул своей кошке или собаке и закрыл, налившиеся вдруг слезами, глаза…
А может быть эту бутылку распила напоследок бригада шабашников, взявшая за работу натурой – по банке на брата плюс одну портвейна – «залакировать», – из которой каждому досталось-то по глотку, но которого хватило, чтобы у всех вдруг замутились мозги, и они всей бригадой натворили такого, что теперь с дрожью в теле будут вспоминать до конца жизни…

Или ТЕБЯ ночью украдкой, сидя на корточках, допил какой-нибудь местный инженер, встав вроде бы в туалет, а сам завернувший на балкон, где ОНА была зарыта в баке с квашеной капустой или в ящике со сломанными детскими игрушками…
Или ОНА уже была последней у известной троицы, после которой какой-нибудь бродяга ни с того, ни с сего вдарил вдруг своего собутыльника по зубам, чтоб знал наших, и его тут же «отделали» друзья до неузнаваемости, и он после этого с неделю плевался кровью и вскрикивал от боли, случайно дотрагиваясь до пошатывающихся уцелевших зубов».

– Что ж ты так-то… друг… – прерывисто вздохнув, произнес Лёня вслух и поставил бутылку в ящик.
– Что вы говорите?! – подошел к Лёне Сикелёв, – пробка? – он взял из ящика бутылку и поднял на свет, – действительно… халтурит Надежда, но ничего, у нас тут есть свой специалист – асс в этом деле. Так что, как видите, Леонид Григорич, это и есть, так сказать, песок – из-под вина пошли – видать, водочные все уже выбрали.
– Не может быть, – несколько грубо произнес Лёня и быстро достал из кармана свой блокнот, – записывайте…
И через час из ворот завода медленно выйдет серая техпомощь и отправится по адресам, которые Лёня предусмотрительно выписал из амбарной книги в местном вытрезвителе; и встретить эту машину можно будет и на шоссе имени 1-го Мая у дома № 7, где проживает местный театральный критик Николай Окаемов, и на улице 28-ми героев панфиловцев у дома №14, где уже не живет, но иногда приходит повидать детей тренер городской юношеской сборной по футболу Иван Григорьевич Каширин, и на улице Каляева, где в собственном доме проживает отец Александр, который, перекрестившись и подобрав рясу, поведет «представителей завода» к заветному, заросшему бузиной, сарайчику на задах. Совершит техпомощь несколько рейсов и в дом отдыха «Хилово», где Лёня, как читатель уже, наверное, заметил, не терял времени зря.

Провожая Лёню до проходной, Евгений Лукьянович рассказывал ему о проделанной за последние десять дней работе: о том, что уже началась реализация продукции, сделанной из сэкономленного материала, что доложено по начальству о досрочном пуске бутылочной линии, что отгружена первая партия готовой продукции на Новохоперский ликероводочный и т.д. и т.п. Но Леонида Григорьевича это уже мало интересовало и, дойдя до проходной, он извинился и перебил его.

– Я ведь прямо с дороги, сказал он и, пожав руку, немного даже обидевшемуся, директору, покинул завод.
Лёне уже казалось, что его деятельность в городе Троицке подошла к концу. Финансовый вопрос был уже решен: он выдал Надежде и Александру соответственно 3 и 5 тысяч, Сикелёву и Объемову по 10 и это, не считая их личной выручки и будущей прибыли от только набирающего обороты предприятия. После всего этого у него самого осталось 72 тысячи чистыми, – гонорары и зарплату он уже в расчет не брал. И поэтому он решил сегодня же вечером или, в крайнем случае, завтра покинуть город Троицк, но судьба распорядилась иначе.

 

24

            Уже на лестнице в гостинице к Лёне подскочил, неизвестно откуда взявшийся, Татулыч и, забегая то с правого плеча, то с левого, начал энергично говорить и почему-то с сильным грузинским акцентом, так что Лёня почти ничего сначала не мог разобрать. Наконец Лёня остановился и схватил Татулыча за руку, так как тот пробежал по инерции еще несколько шагов.
– Слушай, Григорич, – видимо, сначала начал Татулыч, с трудом отыскав Лёню глазами, – на твой тэлэфон шашлык шарить мошно…Всеса… свесы… всесоюзный розыск обивят, что ли…
От таких слов Лёня вздрогнул, помог Татулычу найти равновесие и быстро зашагал по коридору. Открывая дверь он уже сильно волновался и, наконец, открыв ее, бросился к телефону.
– Слушаю, Пилиняев, – тяжело дыша, произнес Лёня и тут же отдернул руку с трубкой от уха, так как в ней что-то затрещало, и Лёне даже показалось, что его ударило током.
Но, подержав трубку на расстоянии вытянутой руки, он понял, что это просто кто-то так разговаривает. Когда треск закончился, Лёня поднес трубку к уху и услышал знакомый голос Эдуарда Соломоновича.
– Так что выручайте, друг, я просто не знаю, что делать – ведь послезавтра уже должно быть награждение, нужно всем отвечать, а как? Что?
Вдруг в номер влетел Татулыч и с выпученными глазами секунд двадцать молча смотрел на Лёню, размахивая руками и глотая воздух.
– Григорыч, – наконец-то выговорил он и, склонив голову, проглотил слюну, – там у ых, – он показал за окно, – выброс какой-то.
– Что?! – быстро спросил Лёня, закрыв трубку ладонью.
– Нэ чыто? А чыво? – еще усиливая акцент, пояснил Татулыч, – но я не знаю чыво. То ли фэнола, то ли спыртнова, но магазын на Маркса, кажыца, разнэсло врэбызги, так что где тыперь брат, нэ знаю, вед там мэнэ… – и Татулыч, поводив в воздухе рукой и прослезившись, вышел из номера.
– Эдуард Соломонович? – серьезно заговорил Лёня в трубку, – как в городе обстановка? Спокойно?
– Да вроде… – а то тут говорят выброс какой-то?..
– Я сейчас все узнаю, – торопился говорить Эдуард Соломонович, – пошлю корреспондента, если надо, а вы срочно приезжайте ко мне… пожалуйста, – добавил он после паузы.
– Хорошо, еду! – ответил Лёня и положил трубку.
Кабинет Эдуарда Соломоновича был похож на пункт приема макулатуры: кругом стояли мешки, из которых, словно из вспоротых животов, вываливались пачки писем.
– Вот, хоть вывеску меняй, – сказал редактор, разведя руками, – и это еще не все – часть сотрудники растащили по отделам, я поздно спохватился, думал… Но и то верно – ведь совсем же невозможно работать. Да… – вздохнул он, – видимо, поторопились мы с учреждением общества.
– Ах, вот в чем дело, – всплеснул руками Леонид, – а я стою и никак не пойму.
У Лёни сразу отлегло от сердца.
– Ну, как же, – Эдуард Соломонович стал доставать из мешков пачки писем, – через неделю, как мы опубликовали ваше объявление, стали приходить. Сначала по два, по три, мы радовались, читали… а потом вдруг, как снежная лавина, пошли, я даже испугался – ведь что это значит? Вы почитайте, что в письмах-то написано. Иное просто читать страшно.
Лёня вздохнул, покачал головой и, положив руку на плечо Эдуарда Соломоновича, спокойно произнес:
– Дорогой Эдуард Соломонович, поверьте мне, ничего страшного не произошло. Я видывал в редакциях и большие завалы и самой горячей почты, и никто и никогда по такому поводу не паниковал, а наоборот – люди радовались, ведь из этого можно даже извлечь выгоду… и даже материальную. Считайте, что Морис Дрюон и Генрих Манн у вас уже стоят на полке.
Лёня взял из мешка, наугад, несколько писем, распечатал, и его глаза быстро забегали по строчкам. Эдуард Соломонович настороженно следил за действиями Леонида.
– Так, так… – произнес Лёня и вскрыл следующее письмо, – так, так, так – «невозможно работать, значит, … ущерб государству… куда смотрит прокуратура? И откуда такие люди только берутся?»… так, – Лёня посмотрел в конец письма, – опять без подписи, – ну что ж, Эдуард Соломонович, нужно отвечать, и ничего тут странного нет, – Лёня сразу же стал успокаивать своего редактора, который вдруг заходил по комнате, словно ему сообщили о необходимости операции. – Тогда так! – Лёня грубо остановил Эдуарда Соломоновича, – вы можете мне часа на полтора-два предоставить ваш кабинет?
Редактор широко раскрыл рот.
– Вот и отлично и, пожалуйста, никого ко мне не впускать!
Эдуард Соломонович тут же замахал руками и на цыпочках вышел из собственного кабинета.
Лёня быстро сел за стол, выдвинул боковой ящик и достал стопку бумаги; затем, словно художник кисть, выбрал из граненого стакан авторучку и… достав верхней губой нос, начал быстро исписывать лист бумаги своим бисерным почерком.

Иногда он делал короткие паузы и, посмотрев в сторону, перечитывал последнюю фразу, а иногда сразу, не задумываясь, зачеркивал отдельные слова или целые предложения и тут же, тут же продолжал писать дальше.

Сначала Лёня сделал небольшое вступление, в котором поблагодарил всех корреспондентов за оказанное внимание и пообещал, что все без исключения письма будут рассмотрены учредителями общества «Канительщик» в соответствующих узлах его бюрократической машины. Несколько писем Лёня прокомментировал сразу. Он в частности отметил письмо из города Волынска, в котором рабочие местной галантерейной фабрики обратились в адрес учредителей с критикой.

«Вы, перечисляя бюрократические профессии, – цитировал Лёня письмо волынцев, – забыли о такой распространенной в нашем городе профессии, как волынщик».

Лёня принимал такую критику, но в свое оправдание заметил, что сделано это было умышленно. Далее я цитирую: «Ну, во-первых, волынщики очень близки волокитчикам, китобоям, так сказать, бюрократизма, а во-вторых, волынщиков из города Волынска легко можно будет спутать с волынщиками из города Ткелави, например, – людьми, которые играют на прекрасном народном инструменте – волынке»1.

Так же Лёня отметил и поблагодарил за письмо тов. Фридмана из деревни Зубки, который написал, как он, вешая на правлении колхоза праздничный лозунг, сорвался вниз и головой сильно ударился об оброненный чуть ранее топор. «Нет, – пишет он, – голова осталась цела, а вот пломба, которую я третьего дня поставил в местной поликлинике, выпала: «Когда же научимся ставить людям пломбы?» – вопрошал в конце письма корреспондент из деревни Зубки.

Отметил Лёня и письмо тов. Подколесина из села Большие Ямы, в котором он прислал стихи о своем, видимо, друге. Стихи Лёня процитировал:

«Пал Иванович Настырный
Утром выпил нашатырный.
Клялся всем, что пил не зная,
Думал жидкость тормозная».

В конце Лёня поблагодарил А.И.Корейко из города Черноморска, А.И. Беликова из города Футлярово, И.И.Кувшинное-Рыло из города Энгельска за присланные в адрес общества поздравления и предложил будущим корреспондентам подумать на тему – «Любовь на современном этапе развития общества», так как бюрократизм, по имеющимся у учредителей сведениям, стал проникать и в это прекрасное чувство.
Когда Лёня уже заканчивал переписывать свои ответы на письма «трудящихся», за дверью послышался какой-то шум, и, после четко прозвучавшей фразы: «Только через мой труп!» – дверь отворилась, и на пороге Лёня увидел тяжело дышавшего и красного, словно только что вышедшего из парной, Ефима Бооса.

Эдуард Соломонович что-то пытался говорить в свое оправдание, но Лёня, не обращая на него внимания, закончил переписывать статью и, вручив ее редактору, подошел к режиссеру.
Ефим опустил уголки губ, словно хотел заплакать, помотал головой и тоном, каким обычно произносят угрозу, произнес:
– Выручай, слушай! Людей нет, конь не достроен, памятника, конечно, не будет! А у меня завтра еще и премьера.
В глазах Бооса был явный испуг.

Лёня ни слова не говоря, «сел на телефон» и через каких-то два часа на площади Ленина собрались рабочие тарного завода, которым был обещан отгул за участие в праздничной демонстрации; во внутреннем дворе здания райкома вовсю орудовали молотками и пилами модельщики со стекольного и уже заканчивали Троянского коня, который, правда, стал несколько походить на огромную бутылку; Ванин был отстранен от участия в празднике, а срочно был вызван Иван Петрович Пищик, которого, правда целый час искали по всему городу, и нашли его пионеры на болоте с трехлитровой банкой и детским сачком для ловли бабочек, и Пищик тут же был водружен на постамент для изображения вождя, так сказать, живьем. Фонограмма, актеры и костюмы Ефимом для праздника были подготовлены. Далеко за полночь окончилась единственная и она же генеральная репетиция праздничного театрального действия, и Лёня, накричавшись до хрипоты в постоянно отключавшийся мегафон, наконец-то поблагодарил всех, как это обычно делают кинорежиссеры в конце съемок, и, махнув рукой Боосу, отправился в гостиницу.

– Это, кажется, конец, – пробормотал себе под нос Леонид Пилиняев, но до тех пор, пока он не свернул за угол здания райкома, все еще не был уверен, что его кто-нибудь не окликнет или не догонит и не схватит за руку.

 

25

            На следующий день первым на площадь Ленина пришел Иван Сергеевич Корольков, оператор газовой котельной ЖЭКа № 3, который, как самый ответственный и солидный товарищ в системе городского хозяйства, во время всех праздничных демонстраций и шествий дежурил на объекте № 1.

В его задачу согласно инструкции входили «Профилактический осмотр и эксплуатация отопительной системы праздничной трибуны и ее подсобных помещений». Вообще эта работа считалась среди операторов непыльной, но, правда, нервной, так как помимо того, что нужно было открутить вентили, проверить сальники, пощупать радиаторы и сообщить диспетчеру о «боевой готовности № 1», еще нужно было встречать и провожать людей с трибуны, если кому приспичило во время демонстрации или наоборот… а для этого, рядом с каморкой Ивана Сергеевича, была специально оборудованная для этого комната с накрытым столом, креслами и телефоном.

Иван Сергеевич при полном параде (в новом костюме с орденскими планками и при галстуке) расхаживал по трибуне и, иногда останавливаясь и слегка приседая, проверял крепость досок. Площадь была в праздничном убранстве.

«Словно баба напомаженная, – подумал про себя Иван Сергеевич и вдруг увидел торчащий из пола чуть ли не на три дюйма гвоздь, – некрасиво так, – закончил свою мысль Иван Сергеевич и сходил к себе в каморку за монтировкой, чтобы, как он выразился вслух: «Вытащить его к едрене фене».
Гвоздь не сразу поддался и, вылезая, крякнул вдруг на всю площадь, словно рассерженный гусь, и так громко, что в сторону трибуны грозно посмотрели, прибывшие на двух «газиках», милиционеры. Иван Сергеевич ласково улыбнулся, пожал плечами и как бы в свое оправдание показал им длинный кривой гвоздь.

Вскоре приехала буфетчица, и Иван Сергеевич вместе с шофером помог занести под трибуну несколько коробок. Поговорив с буфетчицей, Иван Сергеевич еще раз поднялся на трибуну, посмотрел на площадь, где уже стали собираться участники праздничной демонстрации, театрального действия, гости, и спустился к себе; а когда услышал над головой редкие грузные шаги, то даже прикрыл дверцу и больше до конца праздника наружу не высовывался и судил о нем только по тому, как часто к нему спускались гости с трибуны, чтобы срочно куда-нибудь позвонить или согреться рюмочкой коньяка или водочки под названием «Золотой рог», после которой, а в народе ходили такие слухи, не наблюдалось известного синдрома.

Во время праздника, и это Иван Сергеевич для себя отметил, гости в буфет спускались чаще обычного, и этому были свои объективные причины.

Но несмотря даже на то, что Ермолай Ермолаевич во время праздника постоянно морщился и несколько раз довольно грозно посмотрел на Романа Ивановича, отчего тот готов был провалиться на месте (но, правда, не провалился, а в сопровождении первого секретаря городской комсомольской организации Сергея Разносчика лишний раз спустился к Ивану Сергеевичу), – народ ничего такого особенного не заметил – и аплодировал, и улыбался, и поднимал детей на плечи, и размахивал искусственными цветами и воздушными шариками, словно во время рядовой Первомайской демонстрации. Правда, когда на площадь вдруг выскочили казаки на конях и ногайками стали разгонять революционную демонстрацию, то есть когда началось само театральное действие, то демонстранты не на шутку испугались (так как вместо тех, кто был на репетиции, пришли, в основном, их друзья или родственники) и, вместо того чтобы стаскивать казаков с коней, как было предусмотрено сценарием, они с бешеными криками бросились в разные стороны, и если бы не актерские способности Ивана Петровича Пищика, который именно в этот момент в костюме и гриме Владимира Ильича Ленина остановил демонстрантов, а затем поднялся на постамент и, встав в известную позу, прокричал на всю площадь: «Геволюция, о котогой все вгемя говогили большевики, свегшилась!» – чего, конечно, не было в сценарии, то все могло бы кончиться, так и не начавшись. И именно так выразился Ермолай Ермолаевич на совещании по подведению итогов культмассовой работы в городе, где отметил несколько серьезных упущений при подготовке праздника и даже казусов.

В небольшой шок гостей на трибуне привело появление среди демонстрантов какого-то небывалого количества инвалидов, которые вдруг выехали на площадь на своих самодельных подшипниковых тележках, и над площадью установился такой гул, словно по ней катили тяжелые танки. Но на людей, то есть на зрителей – это не произвело почти никакого впечатления.

Только один раз в течение праздника над площадью раздался всеобщий хохот, причину которого долго не могли понять на трибуне. А произошло следующее. Еще ночью, когда модельщики со стекольного закончили изготовление Троянского коня, то они, как водится, отметили это дело и, конечно внутри коня, где и оставили, пустую посуду. И вот во время праздника, когда Лаокоон, роль которого исполнял Володя Веретенников, в доказательство того, что в коне спрятались воины Одиссея, метнул в коня свое копье, то вместо звона оружия, который был записан на фонограмму и которая, как назло именно в этот момент оборвалась, раздался звон разбитой посуды, и одна бутылка даже выкатилась из коня на площадь.

Еще праздник чуть было не омрачила паника, которая почти уже охватила последние ряды зрителей, но быстро погасла, так как народ, стоявший поближе к площади, был в основном предусмотрительный и пропустил дома рюмашку-другую или прихватил с собой, так что возгласы: «Ребят! На стекольном выброс!» – ни на кого из них не подействовал. Правда, на этот раз выбросили не вино и водку в заводской лавке, а формальдегид, ацетон и фенол в речку Ветьму.
О самом последнем казусе Ермолай Ермолаевич упомянул на совещании как-то вскользь и в самом конце и смотрел куда-то себе чуть ли не на живот, но Ефим Боос при этом все равно сильно покраснел – как те меченосцы, которых привез Иван Петрович Пищик из Новохоперска, но которые не дожили до премьеры и были им втихаря заменены на местных лягушек.

– Некоторые из зрителей, которые имели несчастье сидеть в первом ряду, – тяжело дыша, продолжал Ермолай Ермолаевич, – еще до сих пор не могут прийти в себя от страха.

Он, конечно же, имел в виду свою супругу и дочь.

Тут я напомню, что по замыслу режиссера Бооса, Базаров должен был перед смертью случайно разбить аквариум, что он, как потом отметили критики, гениально и сделал, но вместо меченосцев там оказались обыкновенные болотные лягушки.

Но, заканчивая совещание, Ермолай Ермолаевич вдруг улыбнулся и сказал, что, в общем-то, все прошло нормально, что гости из центра остались довольны и что он всех благодарит за проделанную работу и вообще…

– Это, как говорится, только в Греции все есть, – он глубоко вздохнул и оторвал взгляд от текста, – а у нас пока только все бывает…
Троянского коня в конце театрального действия подарили детскому саду № 1, признанному учредителями общества «Канительщик» самой бюрократической организацией города, что было встречено криками восторга и овациями, так как народ толком ничего не понял и решил, что его наградили за победу в соцсоревновании.

Но ничего этого не видел и не слышал наш герой, так как в день праздника в восемь утра он стоял на перроне вокзала и ожидал прихода поезда «Владивосток – Москва».

Его провожали Александр-носильщик и Надежда Силкина.

После того, как Лёня выдал им деньги, они довольно сильно изменились и не только внешне. Александр уже несколько дней не пил и поэтому выглядел, и это можно сказать даже без преувеличения, молодо, и в его поведении даже стало появляться что-то вроде хороших манер. Во всяком случае, выходя из здания вокзала на перрон, он попридержал за собой дверь, и отпустил ее только тогда, когда и Надежда, и Леонид Григорьевич уже подходили к железнодорожному полотну.

Надежда все эти перемены в Александре, конечно, замечала и несколько стыдливо при этом опускала глаза.
– Это хороший знак, – сказал Леонид на ухо Александру, и тот тоже зарделся.
Лёня хоть и был весел и постоянно шутил, но чувствовалось, что это он делает через силу, что ли, так как он постоянно почему-то оглядывался или замирал, как бы прислушиваясь, и один раз даже вздрогнул, заметив бегущего по перрону мужчину в военной фуражке с красным околышем, но тут же опустил голову и облегченно вздохнул, поняв, что обознался.

Подошел поезд.
Лёня обнял Надежду и Александра и, замерев на несколько секунд, поцеловал их по очереди и, отходя, слегка подтолкнул друг к другу. Затем он быстро поднялся в вагон и исчез за дверью, и как ни пытались Надежда и Александр разглядеть его сквозь грязные окна, им этого сделать не удалось. Так что, когда поезд тронулся, они с какой-то растерянностью и даже обидой на лицах помахивали на прощанье каким-то незнакомым людям, выглядывающим из окон поезда.

Лёня в это время уже был в своем купе и, скрестив на груди руки, лежал на своей любимой верхней полке.
Лицо его было серьезным и, если бы вы посмотрели на него в тот момент, то мнения о том, что творилось у него на душе, разделились бы, по меньшей мере, надвое.

Одним, может быть показалось бы, что наш герой испытывает чувства, которые испытывал Наполеон, когда его армия в июне 1812 года форсировала Неман, а другим могло показаться, что он в тот момент чувствует себя, как великий Гёте, после того, как сделал предложение восемнадцатилетней графине и получил отказ.

Правда, может быть, ошибутся и те и другие, и такое серьезное выражение лица у нашего героя было потому, что он в последнюю ночь ни на секунду не сомкнул глаз, надеясь выспаться в поезде, а теперь, уже лежа на полке, никак не мог заснуть.

Но как бы то ни было, скоро он все-таки погрузился в желанный сладкий сон, который бывает только после бессонной ночи и под стук вагонных колес.
Лёне приснился какой-то сумбурный и длинный, как состав, в котором он ехал, сон.

Ему зачем-то нужен был Ермолай Ермолаевич Помидорнов, и он искал его по всем этажам здания райкома партии, но куда бы он ни заходил, везде было пусто, и только ветер трепал занавески и разбрасывал по полу белые листы бумаги. Иногда он слышал вдруг голос Ермолая Ермолаевича или видел его, промелькнувшим в конце длинного коридора, но, заглянув в очередную дверь, откуда доносился голос, или, добежав до конца коридора, он опять видел только занавески и листы, или двух маляров, которые устилали полы старыми газетами, но вдруг почему-то срывались с места, как напуганные дети, и бежали друг за другом, но, завидев Лёню, с трудом сдерживая смех, спокойно проходили мимо.
Проснулся Лёня только на следующее утро часов в двенадцать и еще часа два пролежал, глядя в окно на яркое, но уже холодное, солнце, которое катилось за поездом далеко за лесом.

И вдруг Лёня поймал себя на мысли, что он уже не думает о городе Троицке и его обитателях и что даже то четверостишие, которое сложилось у него во сне для его друга Объемова:
«Я бочку делаю, как лиру,
Вкушая музыкальный запах.
Мечтаю сделать бочку Мира
И покатить ее на Запад», –

больше уже относилось к его будущему.

Лёня посмотрел вниз.
Там трое молодых его попутчиков, видимо уже опохмелились специально оставленной для этого водкой и думали, где бы достать еще?
Лёня улыбнулся и громко сверху произнес:
– Если на банке с солеными огурцами, – он слегка отодвинул голову молодого человека, – написано «ПОВИДЛО ИЗ ЯБЛОК», то не верь глазам своим.
Двое молодых людей улыбнулись, а третий, вдруг поперхнулся водкой и, нагибаясь от неожиданных ударов по спине, прокашлял:
– Не в то горло, черт…
– О-о-о! – прогудел Лёня и свесил свои босые ног, – если вы, молодой человек, будете пить в два горла, то мы так никакого коммунизма не построим.

После этих слов в купе раздался уже откровенный смех, и молодые люди наперебой стали приглашать Лёню к столу, наливать в стакан оставшуюся водку и отыскивать в мутном рассоле последний огурец.

Лёня спрыгнул вниз и под какие-то дикие возгласы, которые, видимо, выдавались за тост, быстро, в два глотка, выпил поднесенную ему водку и захрустел соленым огурцом… Затем он осмотрел с улыбкой, по очереди, своих молодых попутчиков, на головах которых были одинаковые короткие ёжики волос, и… полез на свою полку и достал из портфеля бутылку водки, которую ему так и не удалось распить в городе Троицке.

– Да какой им, к черту, еще нужен праздник? – подумал Леонид Пилиняев, откупоривая бутылку и мотая головой, – не знаю…